22.

У Агалапеи пропала коза. Точно в воду канула. Старуха не знала, куда она подевалась, но не шибко тревожилась, и даже ночь провела нормально, хотя привычно мучила бессонница, а однажды, к удивлению своему и радости, она мысленно увидела на деревне какое-то движение, принаряженных людей, которые ходят по подворьям и о чем-то толкуют, должно быть, о чем-то, дарующем отраду сердцу: вон как у них светятся глаза… Задумалась: отчего бы это?.. И не сразу вспомнила… Была она тогда молоденькая, неразумная, с толстой косой, упадавшей на спину, смотрела на тятеньку с маменькой и радовалась: ведь это в ее честь принарядились люди и на малое время отстранились от повседневных забот. Скоро суженый поведет ее, взявши под белу рученьку, в свой дом. Ой, Господи, как все зримо! Словно бы не стерлись те годы, не канули в безвременье, а трутся возле нее и нынче, ласковые, греющие добротой, не дающие потерять себя. А так-таки могло случиться, если бы она жила одним днем, не думая про минувшее, благое. Но она умела увидеть давнее, и сияло увиденное так завлекательно, что еще долго Агалапея была не в силах отстранить сладостное наваждение и все-то в ближнем мире казалось постылым и отвратным. Ее тянуло снова и снова окунуться в прошлое. Но она уже знала, что оно не придет сразу: видения не следовали одно за другим, а появлялись через определенное время, да и то лишь когда память не ослаблялась большим, невмочь ей, старой, напряжением. Почитай, что всю ночь Агалапея находилась между сном, что был короток и чуток, и вялым, но приятным бодрствованием, когда приоткрывалось минувшее, и она дивилась ему и недоумевала, и у нее расталкивалось на сердце.

Утром Агалапея вышла на крыльцо, уже не помня о козе и испытывая лишь легкое беспокойство и не зная, откуда оно, и недоумевая от незнания и желания поскорее избавиться от него. Но это не удавалось. Она спустилась с крыльца, приблизилась к конуре и, скорее, по привычке, негромко позвала козу. Удивилась, что та не вылазит из темного теплого нутра. И тут вдруг вспомнила о вчерашнем и засуетилась, нагнулась, заглянула в конуру, там было пусто, забегала по двору, а потом прислонилась к прохудившемуся заплотцу и долго ждала, пока утихнет, умнется в груди, и вышла за ворота.

Она была не в состоянии понять, куда теперь пойдет, чтобы не сбивать попусту ноги. Помедлив, двинулась на берег Байкала, к высоко поднявшемуся над льдистой поверхностью ослепительно белому мыску. На — нем чернела, чуть покосившись, еще крепкая, на доброй мужичьей основе, плотно и домовито укладенная изба Дедыша. Старуха брела по узкой, петляющей меж зеленых дерев тропе, чуть погодя по лежалому колючему кустарнику. Нагибаясь, раздвигала его, изредка укорачивала шаг, и не потому, что впереди что-то мешало, а для того, чтобы поглядеть окрест, вдруг чудилось, следы вон там, под сосенкой, узкие, чуть покривленные, козьи… Но вот отмечала, что это не козьи следы, чьи-то еще, и, огорченная и уж ничего путного не ждущая, страгивалась с места. Неожиданно она увидела ребятню на опушке березовой рощицы, что подымалась, чуть отступив от моря, и была молода и тонкоствольна. Старуха не сразу признала в ребятне голь перекатную Краснопеихину и замедлила шаг, наблюдая за нею. Что-то не понравилось в ребятне, что-то недоброе углядывалось в том, что она, расторопная и ловкая, и минуты не постоит на месте, делала. Но еще не скоро Агалапея отметила в этой возне угрозу для себя и, задрожав от обиды, пошла дальше. Она не любила голь перекатную, считала ее чуждой деревенскому люду. Попадись нынче на глаза не они, а свои, карымчатские, испереживалась бы.

Дедыш сидел на низких деревянных полатях, на стершемся покрывале, что свешивалось скомканное до пола. Вокруг было не прибрано и стыло, печечка стояла нерастопленная, мелко колотые дровишки лежали подле нее на круглом листе железа, прибитом к полу гвоздями с большими шляпками, отполированными до тусклого свечения.

— Ты, чай, не заболел?.. — недоумевая, спросила Краснопеиха, задержавшись на невысоком, об одну тесину, порожке.

Старец отрицательно покачал головой. Краснопеиха, зная, как уважает Дедыш порядок в доме, и малой соринки не сыщешь в горнице, да и в кухоньке во всякую пору прибрано, не поверила, но не сказала об этом, сняла курмушку, повесила ее на толстый деревянный гвоздь у двери, взяла в темном, под ситечной занавеской, углу круто связанный голячок, принялась расторопная подметать-прибирать в избе, изредка выпрямляя спину и сказывая про взволновавшее.

— Ишь какие… — роняла она в притирку к делу, привычно упрямо и жестко опуская слова, точно бы отчеканивая из них что-то одной ей понятное. — Это я про голь перекатную, Краснопеихину. Иду к тебе-то, вижу, голь вытворяет чего-то. Не сразу и соображу, и чего бы?.. Но тут… Да, да!.. Голь-то разбилась на две группки: одни, значит, за охранников, а другие навроде как лагерные сидельцы. И эти, которые за охранников, люто злые, измываются почем зря над несчастными: на пень поставят, а под ним вроде бы огонь разводят. Еще кричат несусветное: ты, падло, отвечай, не то кончу!.. — Смотрела на Дедыша с испугом: — Ну, не злыдни ли? Уж теперь готовы схватиться за ножи. Созрели для сегодняшней власти!

— А может, еще нет? — вяло сказал Дедыш. — Чего с них взять? Малышня. Не ведают, что творят.

— Не ведают? Еще как ведают! Они в своем уме.

— Ой ли, Агалапеюшка? А куда ж подевалась правда, иль она покинула людей и уж не отведет напасть, не отвратит никого от зла?..

— Кровь людская нынче точно вода, пей — не хочу… Вот и вся правда.

Чуть погодя Агалапея за делом запамятовала о Дедыше, думая о разном, больше о том, что мучало, она вздыхала, не умея осилить неприятие того, что тяжким гнетом легло на деревенский мир.

Дедыш все ниже и ниже опускал голову, перед глазами что-то маячило горькое.

— Да ты и впрямь заболел! — сказала Агалапея, затревожась и пряча голячок за занавеской. Подошла, подсобила старцу, тот лег на полати, виновато посматривал на старуху. А та обо всем позабыла, и даже о пропаже козы не помнила, глядела на Дедыша с жалостью и думала, что глаза у него нынче шибко усталые, смущение в них, растерянность.

Зоркая душа у Агалапеи, почувствовала и это, понял Дедыш и вздохнул, на него навалилось что-то тягостное, и во рту пересохло. Но он осилил слабость и начал говорить с прежней мягкостью в голосе и с какой-то тягучестью, которая, впрочем, не раздражала, наапротив, заставляла внимательней прислушиваться, а то вдруг отыскать чудное за словом и млеть от этого и думать, что лишь ты разгадал, что скрывается за тем словом Дедыша.

Старец говорил про то, что у людей стало мало терпения, и они не умеют выслушать ближнего и не хотят знать про душу человеческую, что одна и вправе подыматься над сущим и уж оттуда, с необозримой высоты, наблюдать себя во плоти и дивиться, и отторгаться от своего деяния и искать в миру благостное, к добру склоненное.

— А то сказывают, вот де зло вершится на Руси нынче не просто так, от неустройства на сердце, а во имя добра. Ой ли?.. Иль уж не помнят люди, что к добру не придешь, сея зло, потому как одно зло рождает другое, и пуще всего видимо со стороны и обворожительно для слабого ума. Добро не рядится в пестрые одежды.

Дедыш говорил трудно, в лице у него наблюдалось напряжение. Агалапея хотела бы попросить, чтобы он замолчал, но что-то мешало ей, что-то видимое в глазах у Дедыша, большое и сильное, и нельзя было поломать сердечное, однажды выплеснувшееся.

«Да что же это, Господи?..» — мысленно спрашивала Агалапея и все смотрела на старца, смотрела, а потом неожиданно для него, да и для себя тоже, заплакала по-бабьи обильными солеными слезами. Она уж не помнила, когда в последний раз плакала, глаза у нее в любую пору были сухие и как бы застывшие в ожидании еще большей беды, что падет на землю, уже и теперь горькую и обездоленную. Агалапея испугалась, а что как старец уйдет из жизни, что тогда?.. Иль не оскудеет и вовсе отчая земля, истаптываемая недоброту сеющими людьми, понимаемая ими как мачеха, а для тех, кто родился на ней в горькую годину, уже и теперь чужая?..

— Господи, спаси его и помилуй!.. — шептала Агалапея. — Пускай он, как и раньше, не поддается годам. Укрепи так!..

Агалапея вдруг увидела, что руки у Дедыша тонкие и слабые, и щеки опали, и уж можно заметить, как подрагивают скулы и постукивают зубы ослабленно и деревянно, а еще она разглядела на исхудавшей шее тонкую синюю жилку, она то появлялась, то пропадала, пока не исчезла. Агалапея долго ждала, когда жилка обозначится снова, напрягшись и стиснув пальцы, точно бы от этого зависело что-то важное. Но жилка так и не затрпетала на старческой шее. И Агалапея со страхом подумала, что Дедыш может уже сегодня помрет. Как и все на деревне, она считала старца вечным; коль скоро он живет, живет и небо над головой, ясное и изглубленное поутру, и чистая, отливающая синевой, ввечеру переливчатая и яркоструйная вода в Байкале, и земля-матушка, во всякую пору родимая и пуще чего другого близкая деревенскому миру. Да, раньше и помыслить не могла, что наступит срок, и Дедыш помрет, а вот нынче…

— О, Господи, грехи наши тяжкие!..

Агалапея едва совладала со слезами, сказала грустно:

— У тебя где-то травушка припрятана от болезней. Дай-ка сготовлю питье?

Дедыш точно бы не услышал, закрыл глаза, он не хотел бы нынче пить травяные настои, знал, что не помогут, и другие лекарства тоже не помогут. Отчетливо увидев край, он не смутился, сказал мысленно: «Что ж, значит, приспел и мой срок». — и начал готовить себя к дальней дороге. На сердце не было ни сожаления, ни какого-либо другого чувства, и даже больше, он ощущал в себе нечто схожее с умиротворением, а может, со смирением. Он словно бы прощал всем и не желал никого обидеть даже легким словом. Находиться в состоянии всепрощения было приятно. Но скоро в нем, в глубине, что-то как бы заблистало, зашевелилось, он мог бы оборвать это в самом начале, собственно, так и собирался сделать, но что-то помешало. И он не сказал бы, что именно, и стал прислушиваться к себе, все больше омрачаясь. То, что росло в нем, в конце концов, обернулось тревогой, что он-то, покинув землю, отыщет благо, хотя бы и благо распятия душевных сил, а те, кто остается, не имеют и этого, ничего не имеют, пустота смотрит на них с укором, отчего в сердцах нет и малой надежды. А как же без нее?.. Дедыш понимал, что нельзя жить без нее, и намеревался подарить ее людям, но не знал, как это сделать, и мучился. Кажется, только это еще удерживало его в жизни. Если бы не это, он, наверное, уже теперь ушел бы в иной мир, про который знал, что беспределен и ласков к сущему.

Старец напряг силы и сказал про вещее, слышанное от деда ли, от прадеда ли, а может, еще от кого-то, о ком уже не помнит. Дедыш сказал, задыхаясь и заглатывая окончания слов, о чудище, которое всякий раз поедало правду, как только она рождалась хотя и в неприметном обличье. У чудища был нюх на правду, оно отыскивало ее и тут же пожирало. И так продолжалось из века в век. Чудище растолстело и однажды лопнуло, и правда растеклась по земле, и теперь уж всяк мог воспользоваться ею и сотворить благо во имя страждущих.

Дедыш сказал про это, и глаза у него заблестели, точно ему стало приятно оттого, что он отыскал-таки в памяти нечто благостно подействовавшее на живую душу. Агалапея не перечила, хотя все в ней трепетало и рвались наружу упрямые, не согласные с Дедышом слова, в них не проглядывала вера в людскую правду, не отыскалось бы и надежды, темные, они признавали жизнь такой, какая она есть на самом деле, и не надо искать в них ничего от мироприятия, что поддерживало в старце веру, не давало ей угаснуть и в горькие дни. Агалапея не перечила Дедышу, жалея его, и он увидел эту жалость и понял ее причину. Стало тоскливо и одиноко, глаза погасли. Но он сознавал, что происходящее с ним нынче болью отзывается в Агалапее и, не желая причинять ей горя, постарался поменять сущее в себе, надтреснутое и слабое, подвигающее к смертному одру, и не смог… И вдруг понял, что он не один нынче на смертном одре, а все в деревенском миру или в каком-то еще, и подняться ли им когда-нибудь и сладить ли с тем чудищем, которое пожирает правду?..

— Господи!.. — сказал он, просветленный великой мукой, что обожгла каленая. — Господи, сделай так, чтоб поменялось в их жизни! Спаси их!..

Он сказал это мысленно, но у него возникло чувство, что сказал вслух, и Агалапея услышала, и тогда он ощутил неловкость и неприютность, не хотел бы, чтобы об открывшемся ему догадался кто-то еще. И, чтобы смягчить произнесенное им хотя бы и мысленно, а может, еще по какой причине (Вдруг в голосе все смешалось и острой болью отдалось в висках) он обронил обращенно к Агалапее:

— Галенка! Милая девица Галенка!..

Старуха услышала ласковые и мягкие слова, совершенно позабытые ею, и надо было приложить усилие, чтобы вспомнить, и она совершила такое усилие, и слезы еще обильнее потекли у нее из глаз.

— Галенка! Галенька!.. — шептала она, уже не столь суровая, какой люди привыкли понимать ее, а словно бы вернувшаяся к себе самой, давней. Она утирала слезы и вспоминала прошлое, думала, что многого не знает из него, что было — быльем поросло, сказывала, и непочем нам возвертываться к нему, разве для того, чтобы пострадать сердцем. Он так и делала, страдала и находила в этом утешение, точнее, послабление напрягшемуся сердцу. Если бы не возвращение в прошлое и следующее сразу за ним послабление, Агалапея не вынесла бы сердечных мук и сломалась бы прежде времени.

— Галенка… — шептала Агалапея и видела себя молоденькой и намеревалась предостеречь ту, глупую, и сказать ей о жизни, но отчего-то медлила. А прошлое, ярко блеснув, начало отступать. Агалапея вздохнула и не захотела больше искать в себе, сказала грустно:

— Все пустое. И надежды впереди никакой. Пошто бы я хаживала в черном? Иль нету одежки посветлей?..

Она вышла из дому Дедыша с намереньем принести лекарственной травы и заварить, у нее где-то утаивалось в запечье, в темном углу, поискать надо. А очутившись на улочке, вспомнила о пропаже козы, и пуще прежнего заволновалась: коза была для нее не просто животиной, впрочем, бесполезной в том смысле, что уже давно не давала молока, но она связывала старуху с прошлым, которое нередко виделось ей в дивно неистраченном свете. Но коза пропала и точно бы поломался мосток, протянувшийся в леты минувшие.

«Вот беда-то! Вот беда!..» — шептала Агалапея, силясь думать о животине и уводя мысли от Дедыша, от того страшного и непоправимого, что померещилось ей. Спустя время это удалось, и, когда она повстречала Револю, то думала лишь о пропавшей козе и находила в своих раздумьях едва ли не удовлетворение.

Старуха подошла к Револе и сказала:

— Ты сожрал мою козу? Больше некому. Иль, может, те, кто теперь за забором?.. Все вы — одного поля ягода. Чтоб вам ни дна-ни покрышки! Чтоб вы подавились козлятинкой!

Револя, длинный, худой, желтый, краше в гроб кладут, хапал бессмысленной рукой свою кожаную куртку, в глубоком кармане которой лежал револьвер, но Агалапея угадывала особенным, нынче почти зверьим чутьем, что Револя не вытащит револьвер, сказала сурово:

— Власть твоя не от Бога, от дьявола!

И тут же вдруг подумала в смущении: «Как же так, от дьявола?.. Сказано ж: всякая власть от Бога». И вот уж смущение переросло в смятение и придавило, не желая уступать место другим чувствам и мыслям. Смятение так и не ушло полностью, какая-то часть его сохранялась в ней, когда она, покинув Револю, засеменила по улочке. Агалапея нынче была сама на себя не похожа. Ну, скажите на милость, когда еще она так стремительно, иначе и не определишь, переходила бы от одного душевного состояния к другому?.. Больше того, она точно бы закаменела в неприязни к тому, что поломало на отчей земле все, чем раньше жили люди. Конечно, неприязнь сознавалась ею и нынче, но теперь к ней примешались иные чувства, и подчас они перевешивали, и тогда она думала о чем-то еще, и это, несвычное вынуждало ее напрягать память.

Агалапея протопила печку, сварганила отвар из целебных трав. Слила отвар в кринку из-под молока и заспешила к Дедышу. А когда пришла к нему, была удивлена, что в избе у старца Евдокимыч и Краснопеиха, Кряжевы. Есть тут и чужие, не мужичьего ряда. К ним Агалапея относилась с недоверием, видимым за версту. Это заставляло людей из другого ряда сворачивать, не доходя до старухи, вроде бы беспричинно, от греха подальше. Агалапея обвела настороженным взглядом людей, подумала с досадой: «И чего набежали? Воронье!..» А потом протиснулась к Дедышу, тот лежал близ русской печки на жестком топчане, худые ноги с искривленными пальцами подрагивали. Агалапея потянулась дать старцу изготовленное ею питье, но посмотрела ему в глаза, устремленные в неоглядную даль, как бы застывшие в недвиженьи и поняла, что никакое питье ему не нужно, он уже видит себя не в этом мире… Вздохнула, отступила от Дедыша и заревела в голос. Она остро осознала, что вместе со старцем уходит и та жизнь, что еще не везде сломана и растоптана, а другой, похожей на прежнюю, уже не будет ни для нее, ни для тех из деревенского мира, хотя и калечимых, все ж не поломанных, живущих памятью, что высока и неугибчива.

Дедыш, поглядев на Агалапею, догадался, каково ей, и жалость острой занозой вошла в слабое сердце. Сделалось пуще того больно, старался что-то сказать в утешение, и не мог… не хватало сил… Неожиданно что-то дивное узрилось ему в неближней дали, она, впрочем, вся умещалась под крышей дома, словно бы старые стены раздвинулись и впустили под усыхающий, со щелями потолок еще и не свычное с прежним строем жизни, что-то большое и ясное, но все время ускользающее. Вот вроде бы прикоснулся к слабым дрожащим теням и уж начал ощущать в них наполненность другой жизнью, но это, оказавшееся под руками, вдруг ослабло, утекло меж пальцев. Ну, что ж, хотя бы и ускользающее, однако ж не смутное и не беспокоящее, напротив наполняющее умирающее сердце надеждой. То и дорого. Но вот тень легла на морщинистое, как бы даже позеленевшее, в мелкой дрожи, что ни на минуту не отпускала, лицо. И это было странно. Минутой раньше многие увидели в облике Дедыша нечто от умиротворенности и облегченно вздохнули, полагая, что старец благополучно приблизился к своему краю и внутренним, от Бога, взором отметил что-то, способное примирить его с покидаемым миром.

Дедыш действительно, близко подойдя к черте, почувствовал успокоение, но тут вспомнил, что он нынче один близ Престола Спасителя, а другие продолжают жить и бедствовать, и совестно сделалось, тревожно и горько, и все это, соединенное крепко, явилось причиной того, что он поменялся в лице. Он и теперь один, да не это беспокоило, а невозможность помочь людям. Он лежал на смертном одре, а мысли его утягивались к жизни, поломавшей в его душе и неожиданно сказавшей, что он не понял чего-то, не почувствовал, а может, и не так вовсе, и он про многое хорошо знал, только не хотел видеть про меж людей лютость и поступал противно правилам, хотя и согласно со своим желанием, и тем усмирял собственную сердечную смуту.

«Неужто так, Господи?..» — спрашивал у себя Дедыш и не мог ответить. А чуть в стороне выла Агалапея, одна со своей болью, черная с головы до ног.

Загрузка...