Глава 12 СЕКРЕТ

В которой Малви мнит себя гением — непременный первый шаг по пути к несчастью


Следующим вечером он вновь ушел из дома: на перекрестке неподалеку от Глассилауна музыканты играли на танцах. Он вновь пел, и вновь это доставило ему удовольствие, но уже по другой причине. Поющий Малви нравился девушкам, хотя сам не понимал почему и не сумел бы объяснить. Пайес сознавал, что некрасив: хилый, сухопарый — куда ему до мускулистого брата. Но даже после песни девушки не теряли к нему интереса, и этим не следовало пренебрегать.

Он не знал, о чем с ними говорить, с этими смешливыми красавицами. Они обступали его, приглашали на танец. Он отказывался, но это, похоже, нравилось им еще больше. У Малви не было ни сестры, ни подруги, никогда ни с одной девушкой он не разговаривал долее двух минут, и такое внимание застигло его врасплох. Но до чего же хороши были девушки, когда болтали или смеялись — такие веселые, такие непохожие на мужчин. Некоторые их рассуждения казались ему диковинными и далекими, как звезды, порой они говорили такое, на что у него не находилось ответа. Но молчание Пайеса девушки считали скорее загадочностью, чем скрытностью. Он быстро смекнул, что молчание ему на руку: эту карту, да еще вкупе с охотою петь, можно преудачно разыграть. Постепенно он догадался, что девушкам нравится кротость, любезность, доброта — качества, которые якобы не приличествуют мужчине. Ни о бедности его, ни о невзрачности они не упоминали. Они не ждали, что он примется их чаровать. Они лишь хотели, чтобы с ними разговаривали и слушали их, когда они говорят. Не так уж и трудно, особенно если тебе интересно, а если разговаривать не хочется, то и необязательно. Всегда найдется девица, которая самодовольным пронырам, крикунам и силачам предпочтет молчуна; к счастью, Пайес был из таких.

Теперь вечерами он не оставался с Николасом. Едва опускались сумерки, как он выходил на проселок — навстречу свободе. Пайес шел куда глаза глядят: в любом городке обязательно кто-нибудь будет петь и играть на танцах. И будет свет, тепло, музыка, человеческое общество, будет с кем пообщаться в минуту одиночества.

Однажды вечером в кабачке в Талли-Кросс одноглазый коротышка-трубадур из какой-то дыры в Лимерике спел балладу собственного сочинения о жестокости здешнего землевладельца лорда Мерридита, отправившего бедолагу-батрака на виселицу за кражу ягненка. Стихи оказались скверные, пел одноглазый плохо, вдобавок был такой ледащий, что казалось, будто под штанами у него нет задницы, но едва он допел, как слушатели одобрительно загудели, а певец кивнул, точно император в ответ на низкие поклоны подданных. «Разбередил ты мне душу, парень, — расплакался какой-то мужчина, подошел к певцу и поцеловал его заскорузлую руку. — Ирландия не знала такой великой песни. Виски! Лучшего в кабаке!»

В сознании Малви забрезжила мысль, позже захватившая его целиком. Почти все любят певцов: они летописцы, хроникеры, хранители преданий, биографы. Они, точно ходячие книги, заключают в себе память места, где мало кто умеет читать. Многие утверждали, будто знают пять сотен песен; часть уверяла, что знает без малого тысячу. Малви подумал, что без них все позабыли бы обо всем, а если о событии никто не помнит, его, считай, не было. Певцов уважали так же, как целителей и лозоходцев, как повитух, умеющих тайными травяными снадобьями облегчать родильные муки, как цыган, одним словом усмирявших лошадей. А перед теми, кто сам сочинял песни, и вовсе благоговели.

Стоило обтрепанной певице или певцу, наделенному великим даром сочинительства, этому судье былого и небылого, войти в комнату, как разговоры тут же смолкали. Не все певцы обладали красивыми голосами. Зато сочиненные ими баллады пели другие. Не важно, что певцы редко придумывали собственные мелодии и просто брали старые, всем известные — виноделы, вливающие блаженные дары нового урожая в красивые бутыли прошлого. Пожалуй, от этого их песни любили еще больше. Вино их, приправленное древностью, было еще вкуснее.

Казалось, сам Всемогущий коснулся их Своею рукой, вдохнул в смертные уста божественный дар из небытия создавать совершенство. В Коннемаре почитали за честь просто оказаться рядом с ними. Новой песне радовались, как цветению посевов, а ежели песня оказывалась необычайно хороша — то как рождению ребенка. Певцы частенько высмеивали друг друга, но злословить их самих не отваживался никто. Оскорбить сочинителя значило навлечь на себя беду. К этим кудесникам относились с трепетом и старались им не перечить, не то попадешь в песню, да так и останешься там, и над глупостью твоей будут потешаться еще долго, хотя поступок давным-давно лишится смысла.

В потрепанном английском словаре без корешка Малви отыскал глагол «сочинять» — создавать, составлять, писать, собирать, выдумывать. Но тот, кто составляет, способен и разъять на части. Такие чародеи способны на все.

Он с затаенным волнением подумывал о том, сумеет ли вступить в братство жрецов, перед которыми все благоговеют, если однажды сочинит песню. Пайес предчувствовал, что предназначение его жизни не сводится к рабскому труду и мукам холода. Новое желание горячило его, точно лихорадка. Ему часто случалось рифмовать слова, так было всегда, а подладить слова под музыку он умел не хуже другого. Одна беда: ему недоставало опыта. Он ни разу не влюблялся и не разлюблял, не сражался в битве, не знакомился с писаными красавицами. Не женился, не ухаживал, не убивал, не спускал все деньги на пиво или виски — словом, с ним не приключалось ничего из того, о чем сочиняют песни. За всю свою жизнь Пайес Малви не совершил ни единого сколь-нибудь серьезного поступка. Понять, о чем писать, куда сложнее, чем написать об этом песню.

По вечерам, пока брат молится в задней комнате, Малви усаживался у слабого огня и пытался сочинять. Однако добиться от себя сколь-нибудь путного результата оказалось еще труднее, чем добиться от земли урожая. Он силился как мог, но ничего не получалось. Ни строчки. Долгие месяцы ни строчки.

Он казался себе рыбаком на озере теней: видишь, как в глубине что-то мелькает, но, как ни бейся, сети пусты. Мысли, образы, сравнения проносились мимо: он буквально чувствовал, как они ускользают сквозь его отчаявшиеся пальцы. Он взмолился к духу матери, от которой ему передалась любовь к пению: «Помоги. Если слышишь меня, помоги». С самой ее смерти он никогда не ощущал такую близость с нею, как в те мучительно-долгие вечера, когда пытался сочинять. Но ничего не вышло. Ни разу ничего не вышло. Лишь крысы копошились в соломенной крыше да брат раздраженно бормотал молитвы.

И вдруг однажды утром все изменилось. Пайес очнулся от сна (ветерок шевелил листья) — в путанице его мыслей рождался куплет. Вот так, из ниоткуда, будто проснулся и нашел на подушке подарок. Словно снившиеся ему листья вдруг опали, а куплет тут как тут, сидит, как сонный мотылек.

Мы с братом вдвоем работали в поле,

Сержант предложил нам деньги и волю.

Обретя способность рассуждать здраво, Пайес решил, что уже где-то слышал эти строки. Хорошие строки. Наверняка он где-то их слышал. Он стремительно поднялся с кровати и по холодному земляному полу подошел к столу. Слова, как бабочки, грозили упорхнуть. Он записал их на обороте старого пакета из-под сахара, точно боялся, что, если этого не сделать, они вылетят в окно. Прочитал строчки. И правда хороши. Они следовали первому принципу балладной композиции: каждая строка должна развивать сюжет.

Мы с братом вдвоем работали в поле,

Сержант предложил нам монеты и волю.

Мясная вырезка без капельки жира. Ни единого лишнего слова. Все персонажи заявлены, занятия определены, отношения друг с другом обозначены. Даже то, что сержант предложил им деньги, подразумевало, что у рассказчика с трудягой-братом денег нет. Он вдруг сообразил, что, если заменить «работали» на «гнули спины», а тусклое «монеты» на блестящее «злато», это подчеркнет их подразумевающуюся бедность. А если скромного сержанта повысить до капрала или капитана, строка получится убедительнее. Он поспешно исправил написанное и перечел результат. Строки расцвели, точно фруктовое дерево.

Мы с братом вдвоем гнули спины на поле,

Капитан предложил нам злато и волю.

Пайеса обуял почти непристойный восторг: так ребенок, вспомнив былое веселье, смеется среди безмолвной молитвы. С первых же строк становилось понятно, к чему все придет, но оставалась и недосказанность: кто знает, куда повернет сюжет? Как во всех хороших историях, здесь тоже был выбор. Как бы на месте двух братьев поступили слушатели? Кто здесь герой, кто злодей? Тут его осенило: «брат» — слишком общо. Но «Николас» — длинно, не уместится в размер. Пайес перебрал в памяти имена всех знакомых мужчин, точно перелистал страницы толстенного фолианта. Чье имя займет столько же места, сколько фраза «с братом вдвоем»? Может, Джона Фьюри, фермера из Россавила? Пайес видел его раза два от силы и, разумеется, никогда не работал с ним в поле, но его имя и фамилия — «мы с Джоном Фьюри» укладывались в нужные четыре слога. Он записал новую строчку и перечел про себя:

Мы с Джоном Фьюри гнули спины на поле.

Нет. Все-таки «мы с братом»» намного лучше. Он вычеркнул имя, вернул строчке первоначальный вид — и навсегда стер из памяти мимолетного кандидата на бессмертие, Джона Фьюри из Росса в ила.

В то утро он отправился работать на болото с таким чувством, будто несет в голове свет всего мира: не уследишь — и пламя прорвется наружу. «Умоляю, матушка, не отнимай, его». Впервые за долгие годы он читал про себя розарий. Впредь он не будет грешить, больше никогда ничего не украдет, не совершит нечестивого поступка ни один, ни с кем-либо. Каждый день своей жизни он станет читать молитвы у всех четырнадцати стояний крестного пути, лишь бы пламя в душе не угасло. В тот же день, когда он вместе с братом копал землю, ему на ум, словно из ниоткуда, пришли еще две строки:

Сказки слагал о бесстрашных солдатах,

Бравых, отважных, веселых, богатых.

И вновь Малви испугался, что забудет их. Он нацарапал их на лопате, чтобы не ускользнули в небытие. Потом преклонил колени близ корней лежавшего на болоте мореного дуба и разрыдался о матери и милости Господней. Он рыдал, как не рыдал никогда, ни у смертного одра ее, ни у могилы. Он оплакивал ее смерть, свою утрату, все, о чем не успел ей сказать. Когда к нему подошел брат, чтобы выяснить, в чем дело, Пайес заключил его в объятия и, всхлипывая, точно ребенок, признался: Николас лучший брат на свете, и ему, Пайесу, очень жаль, что в последнее время они отдалились друг от друга. Брат уставился на него как на умалишенного. Пайес рассмеялся. Захохотал во все горло. Запрыгал по болоту, как горный козел.

Вечером Пайес Малви никуда не пошел. Сидел на полу родительского дома с пером в руке и неистовством в сердце. Из событий того зимнего дня трудно было составить балладу — их и событиями-то можно было назвать лишь с натяжкой. И Пайес их чуть поменял, чтобы легли в рифму. Какая разница? Все равно никто не узнает, как было на самом деле, а если и узнает, подумает, что об этакой мелочи не стоило и петь. Когда пишешь балладу, главное — чтобы ее можно было пропеть. Не важно, что было на самом деле, вот в чем секрет. Он писал, вычеркивал, переписывал, совершенствовал. Главное — добиться легкости. Захватывающий сюжет и запоминающиеся слова. Чтобы каждому казалось, будто их написал он сам, а певец, который поет балладу, — лишь средство передачи. Он не поет песню. Он сам — песня.

Говорил, мол, скорей соглашайтесь, ну же!

Я дам вам монет, приготовите ужин.

— Прочь! Твой мундир краснее пламени ада,

Нам твоих соверенов и даром не надо.

Нас не купить на глупые сказки,

Мы людям в глаза глядим без опаски.

Пусть нам нечем порой прикрыть наготу,

Но мы не станем рядиться в рабов поутру.

Последняя строфа далась ему не сразу. В подобных песнях в конце следовало сказать что-то об Ирландии. На Ирландию Малви было плевать (он подозревал, что слушатели равнодушны к ее судьбе так же, как он, если не больше), но гуляки любят покричать на кутежах. И пренебречь этим — все равно что не доделать работу или оставить дом без крыши.

И если мы вдруг возьмем в руки мушкет,

То уж не за Англию вовсе, нет-нет!

За свободу Ирландии мечи мы поднимем

И с тебя поутру мы голову снимем!

Когда он впервые пропел ее на конной ярмарке в Кладдадаффе в канун Дня всех святых, грянули такие аплодисменты, что он даже испугался. К ногам его посыпались монеты, и душа Пайеса Малви наполнилась светом. Он обнаружил волшебную силу, которая обращает события в вымысел, нищету в изобилие, историю в искусство. Плоть стала хлебом, кровь — вином. Он обрел истинное призвание.

Поздно вечером он встретил девушку с черными-пречерными глазами, и, когда они легли вдвоем в придорожной канаве, Пайес ощутил нечто сродни тому, что ощущал его брат, рассуждая о тайнах Господних. Сперва ты готов отдать всю кровь до последней капли ради страсти, чтобы потом почувствовать мир Божий, который превыше всякого ума[28]. Ему было девятнадцать, он стал мужчиной и почувствовал себя королем. Девушка призналась ему в любви, и Малви поверил ей. Он знал, что наконец-то достоин любви.

Вернувшись домой на заре, он застал брата в поле. Николас ступал по камням окровавленными босыми ногами и весело распевал отнюдь не веселый гимн. Пайес сперва решил, что брат играет. Утро стояло холодное, брат же разделся по пояс, и его обнаженная мертвеннобледная грудь была в мурашках и росе. Николас тихо объяснил, что наказывает себя. Смиряет плоть ради душевного блага. Он заслужил наказание: он омерзительный грешник. Если бы люди только знали, какие страсти терзают его душу, с усмешкой сказал Николас, то утопили бы его или сожгли на костре. Когда он повернулся спиной к Пайесу, дабы продолжить кару, тот от увиденного застыл как вкопанный. Окровавленная спина брата была исполосована кнутом.

Пайес вошел в дом: алый кнут вопросительным знаком лежал на утрамбованном земляном полу. К ремням его прилипли клочки кожи Николаса: Пайес дрожащей рукой подобрал кнут и швырнул в огонь. Запахло жареным мясом, и Малви со стыдом (так, словно поймал себя на страсти к родной сестре) почувствовал, как от этого аромата изголодавшийся рот его наполнился слюной. Он смотрел, как кнут коробится, обращается в расплавленную черноту, и вдруг понял, что теперь действительно поменялся местами с братом, выиграл негласное соревнование за старшинство. Пайес ругал себя за то, что когда-то хотел подобного: ведь старшинство влечет за собой ответственность, которой он страшится.

Он привел всхлипывающего брата в дом и поудобнее усадил возле очага. Где же ты был, Пайес? Я искал тебя, ты ушел. Николас Малви говорил негромко, будто спал с открытыми глазами, и дрожал всем телом, как теленок, заразившийся вертячкой. Ради тебя, Пайес. Я сделал это ради тебя. Чуть погодя он умолк, забылся беспокойным, прерываемым бормотанием сном. Малви вышел из дома, встал на дороге. Самые разные мысли проносились в его голове. Куда идти? Кого просить о помощи? Священника? Доктора? Соседа? Кого?

Тогда-то он и заметил оставленную у камня бумагу. Поднял. Развернул. «Последнее предупреждение о выселении» — гласила первая строка, но это была не баллада о храбрецах и не песня о сопротивлении. Братьям Малви дали четыре месяца сроку. Если они не выплатят долг за аренду земли, их прогонят прочь.

Из хижины донесся ужасающий стон, мучительный вопль зверя, угодившего в капкан. Брат его, пошатываясь, ступал по мшистым черным камням, вытянув вперед левую руку, из которой лилась кровь; в правой руке Николас сжимал кузнечный молот. Пайес не успел его подхватить, и Николас свалился в яму с золой, на испитом его лице играла блаженная улыбка, из запястья исхудавшей левой руки торчал обломок шестидюймового гвоздя.

Николаса Малви увезли в сумасшедший дом в Голуэе, но через два месяца он вернулся — уверял, будто излечился. О случившемся в то утро не желал говорить: во всем виноваты голод и усталость, ничего боле. Но Пайес Малви не поверил брату. В его глазах появился новый блеск, неведомый свет, почему-то казавшийся противоположностью света, хотя и мраком его не назовешь. Точно в коже брата ныне жил кто-то другой. Более рассудительный и очевидно спокойный, но только не брат, чью тревожность и безрассудство Пайес знал как собственные и даже по-своему любил.

Рождество в Арднагриве выдалось голодным и холодным. Весь день они пролежали в кровати: из еды остались два сморщенных яблока. Пайес словом не обмолвился брату о полученном предупреждении — опасался, что тот снова спятит. Он успеет рассказать Николасу обо всем, когда тот в состоянии будет выдержать ужасную весть. Пайес еще не знал, что этому разговору не суждено случиться. Слишком поздно делиться страхом.

Николас принял решение. Он стянет священником. Он подумывал уйти в монастырь, но, поразмыслив, предпочел поступить в семинарию. В Коннахте не хватает священников. Бедняки ужасно страдают из-за этого. Судя по всему, в следующем году жди голода. И тогда потребуется множество священников. А не на следующий год, так через год. Голод непременно наступит, в этом Николас не сомневался. Ирландию постигнет страшная кара. Тысячи будут голодать. Может, и миллионы. Люди понесут наказание, и лишь когда покаются, мучения прекратятся. Николас тщательно все обдумал и решил. Прежде он полагал священство пустой тратой времени, но теперь видит — болезнь открыла ему глаза, — что пустая трата времени это все остальное. Никакое другое занятие не принесет ему облегчения. Безумие было послано ему как откровение.

— Побудь со мной еще немного. Пожалуйста, Николас.

— Вот уже много лет я изучаю Писание. Отец Фейгин говорит, меня примут пораньше. И постараются рукоположить как можно скорее.

— Старый пьяница и святоша Микки Фейгин из Дерриклера, который не отличит собственной задницы от дыры в трясине?

— Он слуга Божий.

— Который вечно твердит, что о женщинах думать грешно? И проклинает евреев за то, что распяли Христа?

— Да, порой он говорит неприятные вещи. Но он уже старик.

— А как же земля? Земля твоего отца.

— Я иду возделывать землю отца моего.

— Я в прямом смысле, — пояснил Пайес.

— Я тоже, — ответил Николас.

— Не бросай меня здесь. Я не выживу тут один.

Ради Бога, подожди хотя бы до весны.

— Почему?

— Наше дело табак. Нас вот-вот прогонят отсюда. — Положись на Бога, Пайес. Ты не останешься один.

— Ты слышишь, что я говорю? Я не о Боге!

— Так и я не о Боге. Хотя, пожалуй, следовало бы. — Брат улыбнулся кроткой прелестной улыбкой. — У тебя есть девушка, верно? Я по тебе вижу. Ты последнее время резвый, как апрельский барашек.

— Апрельских барашков режут к Пасхе.

— Ты понял, что я хочу сказать.

— Да, у меня действительно есть девушка. Уж не знаю, что из этого выйдет.

— Не сладится с этой, найдется другая. Таково естество. И твои склонности. Святой Павел учит: «Лучше вступить в брак, нежели разжигаться»[29].

— А ты разве не хочешь жениться? Землю поделим: хватит и на двоих.

— Пол-руда?[30] На две семьи?

— Многие в Голуэе и того не имеют. Справимся, Николас. Пожалуйста, не уезжай.

Николас Малви негромко рассмеялся, точно брат его сказал глупость.

— Такая жизнь не для всех, Пайес. Мне бы смелости не хватило.

— Разве тебе никто не нравится?

Брат странно вздохнул, посмотрел ему в глаза.

— Порой по ночам я готов расплакаться от страсти. Дьявол умен. Но это не любовь, это всего лишь плоть. Я не смог бы полюбить женщину так, как ты. Ты лучше меня, ты всегда был лучше. Ни у кого на свете нет друга верней.

Ненависть пустила в сердце Пайеса черный росток. Даже в слабости брата он усматривал спесь.

Было пятое января 1832 года, канун Богоявления, когда с Востока к Вифлеемской звезде пришли трое волхвов. Последний вечер, когда братья Малви разделили трапезу, последняя ночь, когда они спали в одной поломанной кровати. На рассвете Николас отправился в семинарию в Голуэе, с материнским молитвенником под мышкой и горстью родной земли в кармане — на счастье; в прощальный подарок брату оставил несведенный завтрак и пару прелых рабочих башмаков, которые ему больше не понадобятся (он так сказал).

В тот же день темноглазая девушка Пайеса Малви, Мэри Дуэйн из Карны, деревушки во владениях лорда Мерридита из Кингскорта, сообщила, что ждет его ребенка и летом должна родить. Мэри плакала; Пайес решил, что от радости. Она сказала, что теперь им придется пожениться. Оно и к лучшему, ведь она любит его, и он не раз говорил, что любит ее. Жить они конечно же будут тут, на земле его родителей. Богатства вряд ли наживут, зато всегда будут здесь. Что бы ни уготовила им судьба, они вместе встретят любые испытания. Проживут здесь и умрут здесь, как родители Малви.

Они подошли к кровати его родителей, разделись, легли и до самого вечера предавались любви. Ветер ревел на болотах. Дождь со снегом барабанил в окна. В тот день они любили друг друга, как одержимые. Будто знали, что это последний раз.

Пайес Малви дождался, пока Мэри уйдет в Карну, и увязал в узелок скудные пожитки. А когда на каменистые поля опустилась ночь, он покинул землю отца и по проселку ушел из Коннемары, положив до конца своих дней не видеть родных краев.


Я подошел [к потенциальному нанимателю в Нью-Йорке] со шляпой в руке, смиренный, как всякий ирландец, и спросил, нужен ли ему человек подобных качеств. «Надень шляпу, — сказал он, — мы все тут вольные люди, пользуемся равной свободой и привилегиями».

Письмо Джеймса Ричи

Загрузка...