Глава 23 ЖЕНАТЫЙ ЧЕЛОВЕК

В которой приведены честнейшие и никогда прежде не публиковавшиеся откровения о тайной жизни лорда Кингскорта, некоторых его привычках и сокровенных потребностях, ночных визитах в определенные заведения, где джентльменам лучше не бывать


Те, чьи устремления превосходят способности, обречены на разочарование, по крайней мере, пока не достигнут зрелости. Те, кто лишен устремлений, также обречены. Человек гибнет без дела…

Из письма Дэвида Мерридита в еженедельник «Спектейтор» (7 июля 1840 г.) о «лондонской преступности»


Рискуя навлечь на себя гнев отца, Эмили и Наташа Мерридит приехали в Лондон на свадьбу брата. Отсутствие лорда Кингскорта объяснили удачным совпадением. На то же самое утро назначили коронацию королевы Виктории, и все члены палаты лордов обязаны были присутствовать на церемонии. Родители Лоры отнеслись к этому с пониманием. Они даже гордились. Лорин отец неустанно упоминал: «Вы же понимаете, графа задержали дела».

Джон Маркхэм оказался щедрым благодетелем На свадьбу он подарил молодым договор аренды дома на Тайт-стрит в фешенебельном районе Челси на пять с половиной лет. У его любимой единственной дочери и ее мужа должно быть только лучшее. За все время, что новобрачные пробыли в Лондоне, им не потребовался ни дом на восемнадцать комнат в Челси, ни флигель для экипажей, но мистер Маркхэм отмахивался: дело не в этом. Рано или поздно им понадобится дом — и он у них будет.

Два года виконт с женой провели в заграничных путешествиях: Париж, Рим, Греция, Флоренция, потом Турция, Египет, — и всюду, куда приезжали, собирали безделушки и произведения искусства. Венеция стала им домом вдали от дома, они прожили студеную зиму 1839 года в палаццо Гритти; в декабре того же года там родился их первый сын. Их навещали лондонские друзья. Они ездили на море в Амальфи и на озера на севере Италии. Леди Кингскорт разбиралась в живописи, скульптуре, литературе, обладала тонким вкусом и коммерческим чутьем. Содержание, которое положили ей родители, составляло одиннадцать тысяч гиней в год. Она покупала множество книг.

Они побывали в Марокко, Танжере, Константинополе, снова в Афинах, провели лето в Биаррице. Исчерпав пункты маршрута, вернулись в Лондон и въехали в свой просторный и комфортабельный дом. Его тотчас же начали переделывать под вкусы ее светлости: тончайшие модные обои, позолоченная лепнина. Развесили картины, расставили статуэтки, купили во Фьезоле фреску эпохи Возрождения; некоторое время она украшала собой потолок супружеской спальни, но потом ее переправили в кабинет. (От вида скалящихся чертей и корчащихся грешников у мужа ее светлости усилились ночные кошмары.) Вскоре наняли полк прислуги — ухаживать за Мерридитами и их сокровищами. В дом наведывались специалисты из Национальной галереи, делали зарисовки. Хранитель картинной галереи королевы написал статью о коллекции. Лора начала давать свои знаменитые вечера.

По средам у них собирались толпы поэтов, эссеистов, прозаиков, литературных критиков. Как правило, все они приходили поздно и очень голодными, толкались у стола с закусками, как гну на водопое. Охотнее всего говорили не об искусстве и не о таинственных озерах, а о деньгах (или их отсутствии). Список гостей представлял собой перекличку лондонских знаменитостей. Приглашение к Мерриди-там означало, что получатель его добился признания. Здесь бывали писатель и критик Д. Г. Льюис из «Журнала Фрейзера», Томас Карлейль, журналист Мейхью, Теннисон, драматург Бусико, издатель Ньюби; даже знаменитый мистер Диккенс, объект всеобщей зависти, с убийственно унылым видом сиживал тут в уголке и, когда думал, что никто не видит, грыз ногти. В журнале «Панч» опубликовали карикатуру: два литератора в тюрбанах и смокингах колют друг друга окровавленными перьями. Подпись говорила многое о скупом внимании Лоры: «Клянусь Юпитером или Аллахом, прислали только одно приглашение на вечер к леди Кингскорт! Тут и выпускник Итона поведет себя как афганец».

Лора купила оригинал, велела наклеить его на картон и вставить в рамку. Повесила у зеркала в нижней гостевой уборной: такое место, тщательно выбранное, имело несколько достоинств. Большинство посетителей видели карикатуру как минимум один раз за вечер — и понимали, что хозяйке, свет-смой даме, нет дела до славы, иначе ома повести бы эту картинку в гостиной или прихожей. Но там висели рисунки виконта Коннемары Виконтесса увела себя подать.

Некоторое время они наслаждались тихим счастьем, повседневными радостями, которые нечасто подвергали сомнению. Сын их был красивым ребеи ком, румяным и крепким — из тех детей, при виде которых полицейские останавливаются и воркуют над коляской, точно престарелые монашки. Однако вскоре после того, как молодая семья вернулась из Италии в Лондон, с Дэвидом Мерридитом начало твориться неладное.

Дни его пронизали тревога, волнение и беспокойство, знакомые ему с детства. После женитьбы на Лоре Маркхэм они прошли, но отчего-то вернулись из-за самого положения женатого человека. Он все чаще раздражался, досадовал на свою жизнь. Заметно убавил в весе. Бессонница, терзавшая его в отрочестве, усилилась. Чем больше другие хвалили его завидную жизнь, тем сильнее виконта одолевало смутное недовольство.

Причиной тому была отчасти скука, полное отсутствие цели. Праздная барская жизнь была не по нем: он чувствовал себя бесполезным и, пожалуй, неблагодарным, и от этой неблагодарности острее переживал бесполезность. Дни его были лишены сколь-нибудь важных дел. Он наполнял их планами по улучшению себя: прочитать всего Плиния в хронологическом порядке, выучить древнегреческий или найти хоть какое-то времяпрепровождение — например, помогать бедным. Он посещал лазареты, входил в благотворительные комитеты, писал письма редакторам газет. Но от комитетов не было проку, как и от бесконечных однообразных писем. Составление планов занимало почти все его время: на то, чтобы их выполнять, времени не оставалось. Его дневники тех лет пестрят бесчисленными началами: долгие прогулки в парке, недочитанные книги, заброшенные прожекты, невоплощенные чертежи. Дни, в которые убиваешь время. Наверное, потому что ждешь, когда же наступит будущее.

Жена его была хорошая женщина: красивая, добрая, она умела радоваться, и он часто черпал в этом вдохновение. Она старалась по возможности радоваться, если была такая возможность, и Мерридита, чье детство радостным не назовешь, это очень привлекало. Дом их был изыскан, сын весел и здоров. Жизнь Дэвида Кингскорта из Карны была аккуратна, точно разложенный на кровати мундир, но часто брак представлялся ему маскарадом. Разговаривали они теперь гораздо реже и только о сыне. Отец мальчика сделался вздорен и запальчив больше прежнего. Ему не нравилось то, каким он стал: теперь он исправлял ошибки в речи слуг, пререкался с официантами и гостями. Стал яростно отстаивать взгляды, которые никогда не разделял. Вскоре без ссоры не обходился ни один вечер.

Супруги порвали кое с кем из давних друзей. Доктор посоветовал Мерридиту бросить пить, и некоторое время он следовал этой рекомендации.

Пары, составлявшие их ближний круг, были молодыми родителями, помешанными на детях. Они упивались своими обязанностями так же радостно и самозабвенно, как Лора занималась Джонатаном — и как им не занимался Мерридит. За ужином и в оперной ложе он с улыбкой выслушивал рассказы о гениальных младенцах, об их завидном аппетите и крепком стуле, но в глубине душе желал оказаться где угодно, только не здесь. И не из высокомерия — скорее, он чувствовал, что потерпел неудачу Как прекрасно быть таким увлеченным отцом, допьяна упиваться вином родительской любви. Рассуждать о содержимом пеленок своего отпрыска, точно римский прорицатель, читающий заклинание Он любил сына, но не настолько: на такое он неспособен. Порой, как ни стыдно в этом признаваться, отцовство казалось ему бременем. Разговоры нянек, разносящиеся по его красивому дому, досадно мешали его планам.

Теперь ему казалось, что они с Лорой — актеры в пьесе, написанной кем-то другим. Реплики их были учтивы, манерны и сдержанны. Какой-нибудь критик написал бы о них восторженный отзыв. Лора произносила свой текст, он свой, оба редко выходили из роли или ошибались в репликах. Но на брак это не походило. Скорее, на жизнь в декорациях, и оставалось только гадать, есть ли публика по ту сторону рампы, а если нет, то для кого тогда весь этот спектакль.

Литературные вечера продолжались, но Мерридиту они сделались невыносимы, и в конце концов он потребовал их прекратить. Яростное Лорино сопротивление изумило его. Он волен выбирать, присутствовать или нет, но вечера ни в коем случае не прекратятся: он не имеет права требовать этого. Она не бездушная вещь, которая скрашивает его существование. Он ей муж, а не хозяин.

— Пристало ли перечить мужчине в его собственном доме?

— Это и мой дом.

— Твои вечера — пустая трата времени и денег.

— Я сама распоряжаюсь своим временем. И деньгами. И намерена тратить их так, как считаю нужным — впустую или нет.

— Что это значит, Лора?

— Ты прекрасно понимаешь.

— Нет, не понимаю. Пожалуйста, просвети меня.

— Когда сможешь сказать то же самое о себе, тогда и читай нотации. А пока я буду делать, что хочу.

Порой во время ссор, а ссорились они теперь часто, Лора говорила, что не понимает, как ее угораздило выйти за него замуж. Хотя оба знали, почему это случилось, только не говорили. К Лоре Маркхэм эта причина не имела никакого отношения.

Иногда в разгар очередного суаре или когда жена удалялась к себе, он ускользал из дома и шел по Тайт-стрит к реке, которая была в нескольких сотнях ярдах. Стоял один на берегу Темзы, молчал, и это успокаивало его, как успокаивает лишь вода. В те годы в Лондоне по ночам еще царила тишина, блаженный покой, что изредка бывает в городах, когда кажется, будто все вокруг тонет в шуме. Долгими летними вечерами по отмелям бродили камышницы, мимо тихо скользили лебеди, направляясь к Ричмонду. И река, и камышницы напоминали ему об Ирландии, крае детства — пожалуй, единственном доме.

Стоя на берегу этой спокойной мутной реки, он часто думал о девушке, которую знал прежде. Журчание текущей воды вызывало в памяти ее образ, точно призрак. Думает ли она о нем? Вряд ли. С чего бы, в самом деле? Есть занятия поинтересней.

В юности они гуляли по лугам Кингскорта, по лесам и болотам, забирались на скалы холма Кашел. Он брал с собой карту, которую начертил один из его предков, дивное изображение «Владений Мерридита». Карта была сделана весьма искусно, в мельчайших подробностях, но автор ее, моряк, изготовил ее в шутку. Земли поместья Кингскорт он изобразил как воду, а море с их края — как сушу. Проложил судоходные курсы в горах Маамтерк, безопасные пешие тропы в заливе Раундстоун. Сумасшедший, смеялась девушка, дивясь на перевернутое совершенство. И показывала ему части его владений, которых нет на карте. Тис, ягоды которого якобы лечат от лихорадки. Камень, на котором остались отпечатки колен святого. Колодец в Табберконнел-ле, к которому часто приходят пилигримы. Порой показывала вещи, которые он знал, но притворялся, будто не знает, поскольку любил ее рассказы.

Ей нравилась эта странная карта. В конце концов ему пришлось подарить ей карту. Ему нравилось слушать, как она толкует о валунах и скалах. Вдвоем они бродили по глубинам гор, по контурам и плоскостям, полям пшеницы, тянущимся до моря в Килкеррине. Составлению карт сопутствует жестокость и кровопролитие, как и богам, и их воинственным святым. Казалось, такие затеи далеки от утесов Килкеррина. Там он сейчас и представлял ее: как она смотрит на остров Инипггравин («озеро Инипггравин» на карте его предка), точно тот неожиданно вырос за ночь. Она умела отыскать красоту в обыденных вещах: ореховом запахе утесника, спиралях ракушек, свете маяка на мысе Ирах-Пойнт. Смех ее скользил по волнам в заливе Балликонили, плоским камешком скакал к горизонту. Мир казался ей новым, как ребенку. Она была не ребенок и не святая. Но он ни разу не видел, чтобы она намеренно причинила кому-то боль.

Сейчас ей должно быть двадцать восемь. Наверняка внешность ее переменилась. Она теперь, должно быть, седая, морщинистая — женщины в Коннемаре стареют рано, дожди и соленые ветры дубят их кожу. Или, наоборот, с возрастом похорошела, как ее мать: волосы темные, как торф, сама стойкая, как камень, сильная своим хладнокровием, сильная тем, что ей довелось пережить. Интересно, вышла ли та девушка замуж, осталась ли в Кингскорте. Родись он бедняком, сам бы на ней женился. Все, кто были ему своими, отказались от него: но говорить так — значит судить себя слишком мягко, и он это понимал. Ему не хватило твердости вырваться из темницы. Слишком молод он был, слишком боялся. Он погубил ее доверие из одной лишь покорности, калечащего и искалеченного желания угодить. Из жажды любви он от любви отказался. В каком-то смысле он использовал ее как наживку.

Наживка не подействовала, отец не клюнул, и тогда он использовал как орудие Лору Маркхэм. Он женился на ней главным образом потому, что ему не помешали на ней жениться. Он не забитый ребенок, он сбросил чужую власть и готов был любой ценой доказать, что он мужчина. Брак был для Мерридита возможностью отомстить, но лишь закабалил восставшего мстителя, хотя на первый взгляд дал ему свободу. То же, что сделало из него свободного человека, поработило его, и рабство это тем хуже, что он сам по доброй воле стал рабом.

Лауданум, прописанный ему от бессонницы, почти не помогал, а когда помогал, сны оказывались едва ли не страшнее кошмаров. Мерцающая опаловая буря, в которой вязнешь, как в смоле. Аптекарь предложил опиумные настойки и пастилки, и все равно сны его слепили ужасом, изнуряли образами, которых он не понимал. Наконец семейный доктор показал ему, как делать укол, как жгутом пережимать вену, как правильно держать шприц и с какой силой давить на шток. Уколы, сказал доктор, куда лучшее лекарство от бессонницы, да и вводить лекарство таким образом безопаснее. Всем известно, что, если опий колоть, он не вызывает привыкания. Уколы — метод для джентльмена, добавил доктор, он и сам всегда им пользуется.

В феврале 1841 года королева Виктория праздновала первую годовщину свадьбы. Из тюрьмы сбежал вор, забив до смерти надзирателя. На лондонские вечера стал захаживать журналист из Луизианы. У аристократа из Голуэя только что родился ребенок; его родители за долгие месяцы едва перемолвились словом. Малыш появился на свет на полтора месяца раньше срока, но получился здоровеньким, а вот брак, в котором он родился, дышал на ладан. Однажды к ним домой заявились констебли; соседи сообщили о громком скандале. Вечером того дня, когда ребенка крестили, в дневнике об этом ни строчки. Выбор автора, о чем писать, говорит многое о его времени — так мы полагаем. То, о чем автор умолчал, пожалуй, говорит еще больше.

Из дневников Мерридита следует, что именно в феврале 1841 года он стал наведываться в Ист-Энд. Уходил из роскошного особняка и направлялся на восток вдоль реки, в мир, который его воображение не сумело бы нарисовать. Порой, шатаясь по оглушающим улицам, он вспоминал песню, которую слышал ребенком: эту балладу часто пела мать Мэри Дуэйн — о девушке, которая надела мундир и пошла в солдаты, чтобы найти любимого.

В это время дневники становятся путаными, даже беспорядочными: часть записей в них выполнена фантастически искусным шифром, помесью конне-марского гэльского и «зеркального письма». Целые недели оставлены пустыми или заполнены фальшивыми подробностями: на эти выдумки наверняка потребовались часы. Другие записи проникнуты ненавистью к себе; лихорадочные угольные наброски квартала, которому суждено было стать его прибежищем[71]. Запах, исходящий от этих ужасных страниц, поистине внушает страх: его невозможно забыть. Небрежные наброски являются в кошмарах: произведения человека, обреченного на муки. Поневоле вспомнишь фреску «Кары ада», некогда смотревшую с потолка на брачное ложе автора этих рисунков.

Парады уродов, ярмарки с аттракционами, собаки-крысоловы, пивные, ломбарды, кабаки самого низкого пошиба, где посетителям зачастую подмешивали снотворное в пойло, чтобы их обокрасть, киоски букмекеров и балаганы знахарей, лечащих молитвами и наложением рук, шатры евангельских христиан и вигвамы возрожденцев, уголки медиумов и убежища гадалок, где люди, которых вряд ли ждет хоть какое-то будущее, платят непосильные для них суммы за то, чтобы им сказали, что оно у них есть. Здесь верили в предсказуемость жизни — ценное качество, которое неустанно ищут в ней бедняки. Возможно всё — исцеление, спасение, незабываемые впечатления. Освобождение можно купить — или даже выиграть, если, конечно, хватит смекалки купить лотерейный билет. Крошечная ставка, которую и делать-то не хочется, вдруг да озолотит тебя.

«Как знать?» — говорят шаромыжники. Повезти может каждому.

В Ист-Энде все можно было одолеть, были бы деньги. Скуку, нищету, жажду, голод, разочарование, похоть, одиночество, утрату, даже саму смерть — и безысходность смерти. Здесь, точно в Зазеркалье, близкие не умирали, а лишь ускользали в невидимые покои. И оттуда уверяли оставшихся в своей непреходящей нежности — стоило только позолотить ручку гадалки.

И полумрак, и подъезды домов кричали об освобождении, и крик этот действовал на Мерридита, точно сила притяжения. Здесь, в переулках Чипсай-да и Уайтчепела, располагались публичные дома, о которых по вечерам шептались в его клубе. Он не раз представлял себе эти подвалы и задние комнаты, в которых женщины доставляли мужчинам удовольствие или причиняли боль. Мерридит знал, что некоторым мужчинам нравится боль, нравится, когда их бьют, стегают плеткой, плюют на них, унижают. А другие сами предпочитают унижать. На флоте ему доводилось встречаться с такими, и один раз его чуть не отдали под суд за то, что дерзнул вмешаться[72]. Некоторых мужчин возбуждает насилие, раззадоривают пытки. Как велико падение, ведущее к этому, как жесток такой человек, до какой степени не знает своих чувств. Мерридит радовался, что не таков, что собственные его исступленные желания столь заурядны.

За горсть монет они выполнят все, о чем попросишь. Ему и в голову не пришло бы просить их прикоснуться к нему. Для этого он был слишком благороден, да и не любил, чтобы к нему прикасались. Мерридиту больше нравилось наблюдать за тем, как они раздеваются: были здесь заведения, где удовлетворяли и такую прихоть. Сидеть в сумеречной комнате, припав к глазку, снова и снова наблюдать за происходящим. Нормальный досуг нормального мужчины. Недаром говорят: мужчины любят глазами.

В некоторых заведениях ему попадались совсем дети. Таких он всегда отсылал прочь. Тогда мадам присылали новых — или старух, переодетых девочками. Больше он в подобные места не ходил.

Но находились и другие. Всегда находились другие. Он отыскал место, подходящее ему больше прочих, и захаживал туда почти каждый вечер. Это заведение для мужчин, сказала мадам. Нормальных, мужественных, цивилизованных мужчин. Здесь не было ни перепуганных девчушек, ни старух, ни плеток, ни унижений, только красивые женщины. Свежие и здоровые, как только что сорванные орхидеи: женщины, точно с картин мастеров. Мое заведение, говаривала мадам, все равно что Национальная галерея.

Содрогаясь от страсти, он смотрел на них из темноты, и дыхание его туманило стекло, отделявшее наблюдателя от предмета наблюдения. Порой, глядя на раздевающихся женщин, делал себе укол. Пчелиный укус шприца. Слабый спазм плоти, точно ига цу вдруг закололо, но более неожиданно, и потом по его костям растекалось облегчение, будто лед разби вался в пустыне.

Спроси его жена, куда он ходит по вечерам, чего она уже почти не делала, он ответил бы, что играет в карты в клубе. В дневниках его перечислены прочие фальшивые алиби, почти всегда с подробным указанием времени и места, зачастую с описанием разговоров, выдуманных от начала до конца. Собрание Общества друзей Бедлама. Заседание благотворительного комитета помощи «падшим женщинам»[73]. Ужин старых викемистов, которого на самом деле не было. В сентябре 1843 года Лора сказала, что на неделю-другую хочет съездить с сыновьями в Сассекс. Мерридит не возражал — да и что он мог возразить, если она уже велела собрать чемоданы и подать экипаж. Виконт Кингскорт признался другу, что не уверен, вернется ли она, присовокупив — пожалуй, искренне, — что ему это уже безразлично.

Одна из девушек, за которыми он подглядывал, оказалась ирландка, черноглазая брюнетка из Слайго, и когда она негромко спросила, не желает ли он еще чего-нибудь, Дэвид Мерридит, к своему удивлению, ответил, что желает. Она отперла замок, отодвинула перегородку. «Тогда иди сюда, аланна[74], — прошептала она и поцеловала его. — Иди ко мне, милый, покажи, как ты любишь меня». Все кончилось очень быстро — он дольше выдумывал себе имя, когда она спросила, как его зовут. Девушка поднялась с тахты, наскоро подмылась над железным тазом в углу и молча ушла. Возвращаясь перед самым рассветом на Тайт-стрит, ее гость смотрел с моста Челси в Темзу, раздумывая, не броситься ли ему в реку. И лишь мысли о сыновьях остановили его.

Когда рассвет обагрил его одинокую спальню, он вколол в бицепс столько лауданума, что проспал почти весь день. Слуги не будили его. Они уже знали, что этого делать нельзя. Ему снилось, что он — его недавно женившийся отец, снилось то утро, когда он увидел, что отец его повесился на Дереве фей на лугу Лоуэр-Лок. Проснувшись, он вколол себе еще лауданума, так мучительно-глубоко, что игла коснулась кости, затем поднялся, оделся и поехал ужинать в клуб, а когда на Ист-Энд опустилась ночь, вернулся на Чипсайд-стрит. (Хотя в одном из дневников он писал: «Ночь здесь не опускается. Скорее, поднимается, убирает камень дневного света, под которым кишит Уайтчепел».) В полюбившемся ему заведении побывала полиция, мадам арестовали и отправили в тюрьму Тотхилл. Но были и другие заведения. Всегда были другие.

Он выучил каждый переулок и закоулок в Уайтчепеле, как узник знает каждый камень своей камеры. Он всегда держал его карту в голове и бродил по нему, как путник в перевернутой сказке: чем дальше забираешься, тем меньше узнаешь. Где-то в лабиринте его дожидалось желаемое. Ирландская девушка. Еще одна девушка. Две девушки. Мужчина и девушка. Может, даже двое мужчин. Порой он заходил в заведения наугад — и сразу же понимал, что не может остаться. Едва ему предлагали то, чего он хотел, как он терял к этому всякий интерес.

Неизвестно, что именно он искал, и если верить любопытному замечанию из его дневника. Мерридит и сам вряд ли знал это. Во флоте ему не раз случалось слышать утверждение, будто бы повешенный в момент кончины ощущает возбуждение Так себя чувствовал Дэвид Мерридит «Задыхающийся, придушенный, с восставшим детородным органом».

Он стал рисковать чаще и больше. Вскоре Уайтчепел сделался ему тесен. Спиталфилдс. Шордич. Майл-Энд-роуд. Он добрался до Степни, где развлечения были грязнее, на восток до Лаймхауса, где даже дети ходили с оружием, на юг до реки, вокруг Шедуэлла и Уоппинга, куда по ночам опасались заглядывать даже констебли. Минимум один раз он представился журналистом из Ирландии, в другой раз — оксфордским профессором криминологии, владельцем бригантины, боксерским антрепренером, человеком, который ищет свою сбежавшую невесту. Много лет спустя о нем еще помнили в порту — о хищном аристократе, известном как «лорд Лжец».

В тени города таился город. На складах и в подземных коллекторах мальчишки устраивали собачьи бои; ласки одурманенных женщин стоили дешевле газеты. Но женщины этого странника больше не интересовали. «Из людей меня не радует ни одна; нет, также и ни один»[75], — писал он, перефразируя Гамлета в маскараде безумства. Опий, который можно было там достать, был чист и силен, только что с кораблей, пришедших из Китая: без разрешения государства покупать его было незаконно, однако в порту им швырялись как рисом на свадьбе. От половины зернышка из глаз сыпались искры, от целой головки едва не лопалось сердце. Дэвид Мерридит набивал им рот, жевал его до волдырей на языке, до крови из нёба и десен, и летал, точно ангел смерти, в облаках над Лондоном. Он пристрастился к привкусу крови во рту. Порой ему казалось, что у него не осталось сердца: нечему разорваться.

Между Саттон-доком и Лукас-стрит располагался квартал висельников[76], замусоренное, заброшенное место, девицы там были полумертвые от голода и болезней. Он часто заговаривал с ними, пытался дать им денег, накормить, но они не понимали, что ему нужна от них только беседа. Их образы являются в его лихорадочных набросках, лица их похожи на саваны, висящие на кулаках, в черных кровоподтеках от дубинок и башмаков их сутенеров. Это место стало его последним пристанищем. Каждую ночь он оказывался в квартале висельников. К женщинам больше не приближался: смотрел издали, как они сварятся меж собой и заманивают мужчин. И рисовал этих прирученных женщин — будто и не карандашом, акровью.

Наверное, ему хотелось риска, поэтому он и ходил туда, и наблюдал за ними. Риск возбуждал его, как наркотик.

Однажды вечером на Майл-Энд-роуд к нему подошел констебль и сказал, что джентльмену тут не место. Мерридит притворился оскорбленным такой «дерзостью» (как он сказал), но констебль, ирландец, стоял на своем. Он так настойчиво называл аристократа «сэр», что сразу было ясно, у кого здесь власть. «А потом у джентльмена могут даже вымогать деньги, сэр».

— Мне не нравится тон ваших намеков, кон стебль. Я всего лишь гулял, шел домой и заблудился. Я ужинал с отцом в палате лордов.

— Тогда я желаю вашей чести найти дорогу, сэр. Иначе в следующий раз вам придется пройти со мной в участок. И я покажу вам карту: сержант держит ее в камере.

В одурманенной пелене нервного возбуждения он даже немного расстроился, когда констебль ушел прочь. В этот головокружительный миг Мерридит осознал, что вовсе не хочет таиться: он жаждет позорного разоблачения. Жаждет очутиться в канаве, и чтобы приличные люди плюнули на него. Чтобы все узнали, что он неприкасаемый — а он считал себя таковым.

Когда в тот жаркий вечер он вернулся домой, его била дрожь — он думал, от страха. Мы знаем, что назавтра он почти весь день беседовал со священником, хотя о чем именно, неизвестно. Как бы то ни было, ничего не изменилось. В сумерки его вновь видели в Уайтчепеле.

В тот вечер он заметил, что за ним следят. Впервые он увидел его близ церкви Христа в Спитал-филдсе: высокий мертвенно-бледный молодчик с копною темно-рыжих кудрей, в короткой охотничьей куртке (странный наряд для Лондона). Если бы не цвет лица, его можно было бы принять за гондольера. Он курил сигару и смотрел на луну. Что-то в его облике привлекло внимание Мерридита. Он не сразу понял, что именно. А потом вдруг осознал — с ошеломляющей ясностью, наступающей за миг до того, как уснешь или отупеешь от опия. Его поразила беспечность, беззаботность незнакомца. Она выделяла его, точно указующий перст. Он был единственным человеком в полуночном Ист-Энде, кто ничего не продавал и не покупал.

Вновь он заметил его на Кинг-Дэвид-лейн, потом в конце Рэтклифф-роуд: молодчик стоял под фонарем у входа в пивную и читал сложенную пополам газету. Из пивной неслась хриплая песня о красоте уайтчепелских девиц. Мерридит наблюдал за ним четверть часа. Незнакомец ни разу не перевернул страницу газеты.

К виконту подошли две женщины, предложили ему себя. На углу фонарщик зажигал керосиновые светильники-шары. Открылось окно. Закрылось окно. Мимо протарахтела повозка. Мерридит заметил, что незнакомец исчез.

Может, то была паранойя, галлюцинация: так порой, переходя у спичечной фабрики дорогу, чтобы найти экипаж, он слышал за спиной стук шагов. Но наутро четвертого дня увидел того молодчика у своего дома: тот с любопытством заглядывал в полуподвальные окна. Словно почувствовав, что за ним наблюдают сверху, из окон гостиной, незнакомец медленно поднял глаза, поймал взгляд Мерридита. Лисье лицо. Рыжие бакенбарды. Незнакомец улыбнулся, приподнял шляпу и направился прочь так беззаботно и непринужденно, словно Тайт-стрит со всеми ее обитателями принадлежала ему и он как раз завершил обход своих владений.

Неделями Мерридит чувствовал страх всякий раз, как приносили почту: он все ждал, что придет письмо от шантажиста. По ночам сидел без сна в холодном поту, ругал себя за слабость, но главное — за глупость. Лора его бросит. Заберет сыновей. Позор его падет на сыновей и Лору.

Утром своего тридцатилетия он понял, что подхватил заразу. Тактичный доктор, товарищ по Оксфорду, быстро и действенно разрешил его затруднение. Ни в чем его не винил, не задавал вопросов.

Наверное, ему не было нужды спрашивать им о чем. Но посоветовал Мерридиту отныне соблюдать осторожность. На этот раз ему повезло, впредь может не повезти. Гонорея вызывает слабоумие. От сифилиса можно умереть. Вдобавок он рискует передать эти тяжкие недуги жене. Последнее было невозможно, учитывая, что в доме на Тайт-стрит у супругов разные спальни, но, кажется, Мерридит поклялся себе, что с Ист-Эндом покончено.

Настал декабрь. Лора с мальчиками вернулась из Сассекса. Рождество в семействе Мерридит прошло на удивление мирно. Он начал успокаиваться, реже принимал лауданум. В апреле они наняли нового передового доктора, пионера гипноза и прочих оригинальных методов лечения: он прописал пациенту курить гашиш, чтобы успокоить нервы. И это помогло, пусть даже на время. Мерридит вырос на побережье Атлантики, с детства отлично плавал и теперь рано поутру купался в Серпентайне. Дневниковые записи светлеют, точно автор их выплывает из долгого жуткого мрака. К лету он сделался завсегдатаем бань близ Паддингтона, где «толстяки хлещут моющихся ветками деревьев». Он занимался в гимнастическом зале своего клуба в Мейфэре и «молотил набивной мяч, как заправский боксер». Отношения с женой стали чуть лучше, хотя спали они по-прежнему порознь. В дневниках появляются секстины и вилланели, довольно посредственные сонеты, но не сказать чтобы совсем примитивные. (У одного, пожалуй, даже говорящее название: «Исправление»[77].) То, что он причинил вред «падшим женщинам Ист-Энда», пожалуй, дало ему пищу для размышлений — по крайней мере, так можно заключить по многочисленным щедрым пожертвованиям церквям и благотворительным обществам, работающим в той части города. В октябре 1844 года он пишет на полях: «Теперь мне кажется, будто известные тягостные события последних лет происходили с кем-то другим, человеком, не имеющим со мной почти никакого касательства».

Однажды утром за завтраком свершилось то, чего он так боялся. В столовую принесли его выигрыш в лотерею.

Загрузка...