Эпилог ПРИЗРАКИ ПРОШЛОГО

«История происходит в первом лице, но пишется в третьем. Поэтому история лишена всякой научной пользы».


Из сочинения Дэвида Мерридита в Новом колледже, Оксфорд, осенний триместр 1831 г., на тему «Почему история полезна?»


Здесь изложена история трех или четырех человек. Читатель догадается, что историй на самом деле гораздо больше. Расследование, проведенное членами городского совета, показывает, что в период с мая по сентябрь того злосчастного года в переполненный порт Нью-Йорка прибыли 101 546 эмигрантов. 40 820 из них были ирландцы. Неизвестно, сколько погибло в считанных сотнях ярдов от страны, которую сами часто называли «Землей обетованной». По некоторым данным, до двух третей от общего числа.

Прошло много лет, но кое-что не меняется. Мы по-прежнему говорим друг другу, что нам повезло выжить, хотя везение тут ни при чем: тем, что мы выжили, мы обязаны географии, цвету кожи и международным курсам обмена валют Быть может, люди нового века станут свидетелями нового положения дел, а может, те, кому не повезло, будут голодать, мы же по-прежнему будем считать голод «случайностью», а вовсе не логичной закономерностью.

1847 год. «Нищета философии» Маркса. «Макбет» Верди. «Математический анализ логики» Буля. «Грозовой перевал» Эмили Бронте. «Джен Эйр» Шарлотты Бронте. «Стихотворения» Ральфа Эмерсона. «Принципы коммунизма» Энгельса. В неизвестной стране, безымянном краю на широте голода умерло четверть миллиона человек.

Нас, пассажиров первого класса «Звезды морей», перевезли на Манхэттен субботним вечером 11 декабря, через четыре дня после убийства Дэвида Мерридита. В качестве извинения за неудобства, которые нам пришлось вытерпеть, компания «Серебряная звезда» вернула нам деньги за билеты и пригласила на прием с шампанским в фешенебельный отель. Тогда я единственный раз в жизни (а мне уже девяносто шесть лет) слышал, как ругается методистский священник. Преподобный Дидс наговорил директору такого, что тот долго не забудет. Как многие кроткие люди, он отличался удивительной отвагой, Генри Хадсон Дидс из Лайм-Риджиса, графство Дорсет. Наутро он вернулся на «Звезду» и сошел с нее последним, не считая капитана.

Пассажирам третьего класса пришлось задержаться на борту почти на два месяца, в течение которых их регулярно допрашивали полицейские и чиновники из ведомства по делам иностранцев. Трюмные пассажиры авансом оплатили дорогу, но не получили никакой компенсации. Да и шампанского, насколько я знаю, им никто не предложил.

В январе начали принимать меры, чтобы освободить запруженный кораблями порт, который к тому времени фактически превратился в плавучий рассадник инфлюэнцы, но на Манхэттен эмигрантов по-прежнему не пускали. Сараи и фермы на Лонг-Айленде и Статен-Айленде сдавали под карантинные пункты и изоляторы, но местные жители, обитавшие по соседству, так боялись заразы, что нападали на эти здания или устраивали поджоги. Тогда городские власти взяли в аренду большой участок земли в бухте острова Уорда — надежное место, чтобы разместить эмигрантов, пока они не вылечатся и не получат визу. Вскоре этот продуваемый всеми ветрами клочок базальтовой скалы, в которую молотом бьют волны Атлантики, превратился в постоянный центр размещения эмигрантов. О нищете его обитателей, пожалуй, свидетельствует тот факт, что за пять месяцев они запросили у властей 10 308 предметов «обычной одежды». И то, что эту одежду им предоставили так быстро, бесспорно, свидетельствует об истинных настроениях ньюйоркцев.

К тому времени, когда выжившим пассажирам «Звезды» наконец разрешили сойти на берег, все больницы, ночлежки и приюты на Манхэттене были переполнены. В обществе крепла и без того сильная антипатия к эмигрантам. Городские власти попросту заплатили тысячам новых эмигрантов, чтобы те уехали из города на запад. Несомненно, некоторые из них были среди тех 80 000 ирландцев, которые во время Гражданской войны сражались за Союз. А другие присоединились к тем 20 000 бывших соотечественников, которые с оружием в руках выступали за Конфедерацию — за законное право свободолюбивого белого человека считать чернокожего товаром.

Одни ирландцы заработали состояние и в результате обрели власть. Другие, внушавшие страх и презрение, ютились в трущобах. Мэри Дуэйн наверняка достало бы сил вынести подобное существование, а вот Малви вряд ли сумел бы (как мне кажется). Его и так слишком долго презирали. Он совершил немало преступлений, но поплатился за них больше, чем следовало, и всеобщее презрение стало одной из причин его гибели. Дэвид Мерридит некогда тоже был изгоем, и ненавидели его гораздо сильнее, чем он заслуживал.

Описываемые события приключились в 1847 году — важное время в истории литературы: в книгах той поры люди голодали, жен запирали на чердаках, господа женились на служанках. Страшное время для страны, которую эти трое несчастных звали родиной. Время, когда происходило — или не происходило — такое, из-за чего умерло более миллиона человек, медленной, мучительной, безвестной смертью тех, кто ничего не значил для своих господ.

Случившееся — одна из причин, по которой они умирают по сей день. Только мертвые не умирают в этой измученной стране, на этом убитом горем острове кровосмесительной ненависти, над которым столетиями измывался соседний могущественный остров, равно как и собственная знать. На обоих островах бедняки умирали во множестве, тогда как Иегова возмездия изрыгал гимны. Трепещут флаги, с кафедры разносятся громкие речи. В Ипре. В Дублине. В Галлиполи. В Белфасте. Труба извергает призыв, бедняки умирают. Но мертвецы все равно идут и будут идти, и не как призраки, а как насильно завербованные солдаты. которых послали на войну, развязанную не ими: страдание их превращают в метафору, бытие их преображают, на их костях готовят варево пропаганды. У них даже нет имен. Их называют просто «мертвецы». Их можно наделить каким угодно смыслом.

Бесспорно, порой приходится воевать. Вопрос лишь, каким оружием, кто с кем будет сражаться и из-за чего. Бедняки одного племени убивают бедняков другого племени ради залитого кровью поля, на котором богачи с радостью закопали бы тех и других живьем, как только им это будет выгодно: плохая память о тех, кто некогда лишился земли! Но это тема для другого рассказа. Который, пожалуй, еще предстоит написать, не такого ужасного и с более братолюбивым окончанием.

* * *

Поскольку я был единственным профессиональным репортером на корабле, где убили лорда Мерридита, статьи мои пользовались спросом в разных странах мира. Собственно, везде, кроме «Нью-Йорк трибьюн», редактор которой упрекнул меня за «эгалитарные симпатии». Мне предлагали писать книги, эссе, выступать с лекциями. Кроме того, в 1851 году, когда основали газету «Нью-Йорк таймс», я получил должность «старшего обозревателя» — смехотворное название, которое приблизительно можно перевести как «тот парень, что спит до полудня и получает непомерно большое жалованье». С тех пор я не зависел от кровавых денег, нажитых преступлениями моих предков. Случившееся также избавило жену Мерридита от клейма прелюбодейки, которое ей всегда докучало. Как бы жестоко это ни было, все же скажу, что его смерть а некотором смысле освободила меня, и нечестно было бы это отрицать. Быть может, мне не следовало писать о случившемся, быть может, я не мог не писать. Любой газетчик на моем месте поступил бы так же: я хотя бы старался честно исполнить свой долг.

Мои очерки о Ньюгейтском чудовище для литературного журнала «Вентлиз миселлани» были перепечатаны в моем сборнике «Американец за границей», который впервые опубликовал в 1849 году мой друг Котли Ньюби, ныне покойный, вместе с моими рассказами о «Звезде» и ее пассажирах, а также записками о поездке в Коннемару. Я настоял, чтобы в сборник включили еще три рассказа, но ни один критик не упомянул о них ни с осуждением, ни с похвалой. Их словно обошли вежливым молчанием. Из последующих изданий их украдкой убрали. Ни Ньюби, ни я никогда не упоминали об их исчезновении. Я ощущал себя лунатиком, который нежданно очнулся на похоронах и вынужден улизнуть, пока ему не сказали, что его не приглашали. Кроме тех трех посредственных и справедливо забытых рассказов, больше я беллетристики не публиковал.

Мы с Ньюби много спорили о названии книги. Я хотел озаглавить ее «Размышления о голоде в Ирландии», Ньюби отстаивал вариант «Исповедь злодея». «Американец за границей» — попытка компромисса, причем довольно трусливая (мы оба это понимали). На обложке второго издания появился маленький подзаголовок: «Чудовищные откровения». К четвертому изданию он увеличился в размерах. К десятому затмил название. А к двенадцатому подлинное название книги уже было не разглядеть без лупы[114].

Охотнее всего читали и рецензировали, разумеется, короткий фрагмент, посвященный Ньюгейтскому чудовищу. Он явно увлек воображение читателей. Публикация книги подарила чудовищу новую аудиторию. Рассказы о его злодействах (почти всегда щедро сдобренные вымыслом) появлялись во всех английских изданиях, от журналов за полпенни до бульварных романов, от «Панча» и «Томагавка» до «Католик геральд». На балах-маскарадах вошли в моду наряды чудовища и даже (хотя в это трудно поверить) его многочисленных жертв. Одно время на лондонской сцене даже шли две разные постановки о его жизни. И вскоре чудовище подвергли последнему унижению. Кошмару из кошмаров. О нем сочинили мюзикл.

Теперь «чудовище» вошло в политический жаргон. Об ирландском парламентарии мистере Чарльзе Парнелле, который отважно вел своих неимущих соотечественников к своего рода освобождению, как-то в палате общин сказали, что он «немногим лучше Ньюгейтского чудовища». Не раз упоминали о том, что Дэниел О’Коннелл, член парламента, давний сторонник идеи эмансипации, называл массовые сборища, которые организовывал, не съездами и не собраниями, а «встречами чудовищ». Такое наименование часто обсуждают в пивных и салунах те, кто некогда был облечен властью. Гротескные кари натуры в английских журналах, изображающие ирландских бедняков, поменялись. Прежде их выставляли дураками и пьяницами, теперь — убийцами. Обезьяноподобными. Жестокими. Озверевшими. Дикими. То, как мы рисуем врагов, демонстрирует, чего мы боимся в себе. И всякий раз, как я видел такую карикатуру, я видел Ньюгейтское чудовище, чью зловещую репутацию я так старался опровергнуть.

Все это время я задавался вопросом, стоило ли скрываться за маской в этом царстве лжи. Стоило ли прятать за ужасающей историей Ньюгейтского чудовища историю куда более важную и ужасающую. Много лет мне удавалось убедить себя, что это приемлемо с точки зрения морали, что такая цель хоть сколько-то оправдывает средства. Теперь я в этом сомневаюсь. В молодости такие вещи кажутся проще. Но они не просты. И никогда не были простыми.

Мне говорили, что книга помогла привлечь внимание читающей публики к страданиям ирландцев в пору Великого голода; но если и так, она не сделала почти ничего, чтобы положить конец этим страданиям. Как бы то ни было, это был не последний голод в Ирландии и тем более в этом запутанном бульварном романе под названием «Великобритания». Порой читатели и их родственники собирали немного денег. Несколько фартингов, шесть пенсов, очень редко шиллинг. Обычно деньги нам присылали женщины или бедняки, и, как ни странно (а может, ничуть не странно), нам порой присылали пожертвования британские солдаты, особенно те, кто служил в Индии. Мы с Ньюби основали маленький фонд, дабы распоряжаться этими средствами, мистер Диккенс, на которого отчаянно клеветали (и которому так же отчаянно завидовали), некоторое время был нашим великолепным председателем. Изначально мы ставили перед собой возвышенную цель истратить пожертвования на то, чтобы выучить детей Коннемары грамоте. Но Диккенс отрезал: мертвым детям грамота ни к чему. Мы с ним разругались в пух и прах из-за его обывательской (так мне тогда казалось) позиции и, к сожалению, больше не общались. Я ошибся и глубоко сожалею об этой потере. Он был совершенно прав — с политической, моральной и любой другой точки зрения: деньги нужно тратить не на поэзию, а на еду. Мне следовало бы вспомнить, что он в детстве изведал страх и голод, а я нет — по крайней мере, на собственном опыте. Но если моя книга спасла хотя бы одну-единственную жизнь, значит, читали ее не зря.

Успех книги — правда, очень косвенно — повлек за собой небольшие, однако небесполезные реформы британской системы наказаний. Заключенным стали поручать менее унизительную работу. Увеличили число свиданий с родственниками. Общество начало задавать вопросы об «одиночном заключении», принятом в некоторых тюрьмах эпохи правления королевы Виктории, однако отказались от него лишь через много лет. Несомненно, все это и так случилось бы, я очень этому рад и поздравляю истинных авторов реформ, но покривлю душой, если скажу, что мною двигал только альтруизм — если уж на то пошло, он даже не был главным моим мотивом. Я газетчик. Я жаждал сенсации.

Дэвид Мерридит совершенно справедливо насмехался надо мною. Пожалуй, мне хотелось, чтобы мною восхищались. Потребность в восхищении ожесточает. Как прекрасно узнать, что с возрастом это проходит.

Шеймаса Мидоуза арестовали за убийство Мерридита, однако единогласно признали невиновным. Меня вызывали в суд как второстепенного свкдетеля защиты, и я показал, что записку, найденную в первом классе, сочинил не обвиняемый. Я знал это наверняка и объяснил откуда. Шеймас Мидоуз тогда не умел ни читать, ни писать, в чем и признался мне со странной гордостью однажды утром, когда я пытался взять у него интервью.

Меня не спрашивали, подозреваю ли я еще кого-нибудь, и я не стал выдвигать предположений. Я обещал Пайесу Малви, что не выдам его, и, как любой честный журналист, намерен был сдержать слово. Я ответил на все вопросы, ни разу не солгав, и судья похвалил меня за краткость показаний.

Среди ирландцев Нью-Йорка процесс наделал шуму: многие считали обвиняемого героем. Сперва он пошел в боксеры, но неудачно, потом служил в полиции и в конце концов подался в политику, сперва охранял Босса Магуайра по прозвищу Голубчик, потом собирал деньги, был доверенным лицом кандидата на выборах и в конце концов сам стал кандидатом. «Левшу Джимми Мидоуза, представителя трудящихся» одиннадцать раз выбирали в Восточном Бронксе, а в 1882-м чуть было не выбрали мэром Нью-Йорка: в своей неудаче он неизменно винил не предпочтения электората, а помощников, которые толком не умеют считать. Демократические перипетии казались ему мелким неудобством. Довольно часто, когда считали его голоса, итог равнялся общему числу зарегистрированных избирателей в округе, а два раза даже превзошел его. («Человеку следует осуществлять свои права при каждой возможности. — уклончиво говорил он. — Разве не в этом суть Америки?»)

Два года спустя его привлекли к суду за мошенничество: выяснилось, что он сдал письменный экзамен за своего неграмотного избирателя, кандидата в почтальоны, которого пообещал устроить на работу. Судебный процесс прекратили после того, как главный свидетель обвинения при загадочных обстоятельствах выпал из окна и сломал челюсть. На следующий год Мидоуза переизбрали: за него и так было большинство избирателей, теперь же их количество увеличилось на треть. «Мои бюллетени не считают, ребята, а взвешивают», — сказал он репортерам. Скончался он мирно в возрасте ста одного года в особняке, выстроенном в стиле неорегентства: неизвестно, как Мидоузу удалось приобрести его на заработки представителя общественности.

Говорили, что перед смертью он раздумывал над предложением киностудии Эдисона из Оринджа, штат Нью-Джерси. Один из руководителей киностудии, некий Эдвин С. Портер, хотел снять короткометражный художественный фильм по мотивам жизни и приключений Мидоуза. Предполагалось назвать картину «Дикий ирландский скиталец», однако переговоры застопорились. (Видимо, из-за желания скитальца сыграть самого себя.)

На его похоронах собралась огромная толпа бедняков, многие считали его кумиром. Если он и бывал нечестен (а некоторые из них это понимали), так честный, говорили они, оставил бы нас гнить в трущобах — утверждение, не лишенное убедительности. Шеймас Мидоуз, как и маркиз Куинсберри, был не таков. (Впрочем, почитатели другого блистательного ирландца, Оскара Уайльда, наверняка знают, что и маркиз Куинсберри бывал неразборчив в средствах.)

Мессу служили пятнадцать священников, в том числе двое из пяти сыновей Мидоуза, и другие его родственники. Процессия ненадолго остановилась у причала на Фултонстрит. в месте, где Левша Мидоуз впервые ступил на американский берег, и волынщик сыграл древнюю коннемарскую погребальную песнь. Архиепископ Бостонский О’Коннелл, отправлявший погребальный обряд, сказал; «В общем и целом Джимми был демократом. Чтобы понять, чего хочет народ, ему достаточно было всмотреться в глубину собственной великой души».

В ходе процесса по делу об убийстве Мерридита выяснился ряд подробностей, весьма мучительных для семьи жертвы. Оказалось, что незнакомец, ходивший по Ист-Энду по пятам за Мерридитом, был вовсе не ирландский революционер, а сыщик-англичанин, которого нанял отец Лоры Маркхэм, недоумевавший, куда зять тратит столько денег. Мистер Маркхэм не знал, что поместье Кингскорт вот-вот пустят с молотка и что отец лишил его зятя содержания, и заподозрил, что Мерридит завел любовницу. На суде стало известно, что Мерридит ходил по борделям: Лоре Маркхэм и сыновьям тяжело было это слышать. Стало известно и о его заболевании: пикантные подробности напечатали во всех газетах, дополнив простой моралью с разъяснениями, будто такие дополнения и разъяснения еще кому-то нужны. Нигде ни разу не сказали: то, чем страдал Мерридит — болезнь, не проклятие, не возмездие, не наказание за пороки, а обычная зараза. До того сильна всеобщая тяга приписывать недугам сверхъестественную природу (как и голоду — пожалуй, и неслучайно), что, когда приходит пора описать историю Мерридита, так и подмывает умолчать о его болезни или исправить ее хронологию, или подменять ее чем-то еще. Но все это было бы ошибкой, молчаливым оправданием обмана. Он болел тем, чем болел, и за это его признали виновным, хотя, по сути, он не совершил ничего предосудительного. Безжалостно-благочестивый судья, восходящая звезда нью-йоркской политики — он знал, как апеллировать к жадности злодеев (навык, свойственный и более праведным моим соотечественникам), — посмертно вынес ему приговор. Если бы мог, он признал бы Мерридита виновным в убийстве самого себя и вывесил бы его труп на церковном дворе.

Что же до записки, которая должна была подтолкнуть Малви на убийство, читатель наверняка уже догадался, кто ее написал, хотя я это осознал лишь после суда. Но едва я ее увидел, как сразу понял, кто это сделал. Не Мэри Дуэйн, не Шеймас Мидоуз и никто из бедняков, терпевших муки на том корабле.

Как говаривал Дэвид Мерридит, важен не материал, а подача.


ДАБИРИСЬ ДА НИВО

ПАД УГРОЗОЙ РАСПРАВЫ.

СКАРЕЕ. ИНАЧИ ГИБЕЛЬ. И.


Знаток духуллы наверняка заметил, что из букв записки нетрудно сложить название романа «Грозовой перевал» Эллис Белл.

Роковую записку сочинила сама жертва, выдав ордер на собственную казнь. Материалом послужил роман, который я дал ему почитать, — подарок от человека, укравшего то, что принадлежало убитому. Роман действительно обнаружили в его вещах: титульный лист вырван, вырезаны слова. Можно только догадываться, почему Мерридит так поступил. Одни утверждали, что из трусости, но, по-моему, это оскорбление для него. Другие намекали на обычаи Древнего Рима, где воины бросались грудью на меч. Думаю, для такого величественного жеста Мерридит слишком любил своих сыновей.

Я думаю, Дэвид Мерридит был человек удивительного мужества, понимал, что дни его сочтены, и желал избавить жену и детей от позора, который неминуемо навлек бы на них, если бы умер как пария. Возможно, были у него и другие понятные мысли: в его столе нашли документы, касающиеся Фон да помощи военным морякам, который оплачивает образование сыновьям усопших, независимо от того, служили те или вышли в отставку. (Только сыновьям, не дочерям.) Как и другие подобные проекты в ту вопиюще-добропорядочную эпоху, в случае, если моряк умер от сифилиса или покончил с собой, помощи его сыновьям не полагалось. На убийство это правило не распространялось. Убийство отца не лишало детей ничего. Убийство обеспечило бы детям Мерридита хоть какое-то наследство.

Впрочем, эти деньги наверняка забрали бы кредиторы: почти все имущество Мерридита ушло на оплату долгов, остаток потратили на адвокатов и налоги, в том числе налог на наследство. Лишь после его убийства выяснилось, что в Лондоне уже запустили процедуру банкротства, но приостановили по ходатайству его адвокатов. (После банкротства Мерридиту пришлось бы выйти из палаты лордов, заявили адвокаты. Ужасная перспектива, по мнению некоторых.) Земли поместья Кингскорт купил капитан Генри Эдгар Блейк из Талли-Кросса, разбил их на участки, выгнал последних арендаторов, непомерно повысив сумму арендной платы, и заменил фермеров и мелких земледельцев овцами. Те оказались намного прибыльнее: от людей одно беспокойство, а овцы не отстаивают свое право не умирать. Блейк сколотил гигантское состояние, которым теперь пользуются его внуки. Один из них ударился в политику.

В 1850 году я вновь побывал в Коннемаре и встретился с капитаном Локвудом. Они с женой тогда жили в деревушке Леттерфрак, неподалеку от Талли-Кросс, вместе с другими членами общества квакеров, перебравшимися туда, дабы поддержать голодающих ирландцев. Кузина его жены, некая Мэри Уилер, в 1849 году вместе с мужем, Джеймсом Эллисом из Брэдфорда, переехала в Северный Голуэй, надеясь помочь тамошним жителям. Прежде их с Коннемарой не связывало ничего, но они увидели связь там, где другие, кому следовало бы ее видеть, лишь отворачивались. Они осушили болота, проложили дороги, построили дома и школу, честно платили своим работникам и обращались с ними уважительно. Локвуд помогал местным рыбакам, чинил сети и лодки. Он был скромный человек, Иосия Локвуд из Дувра, и посмеялся бы, если бы его назвали героем. Однако же он был одним из величайших известных мне героев. Он и его братья и сестры из английской общины квакеров (он предпочитал название «Друзья») спасли сотни, если не тысячи жизней.

В последний вечер моего визита он сделал мне подарок. Я, как обычно, отнекивался, но его кротость, как обычно, оказалась сопряжена с настойчивостью. А может, он видел, что я сопротивляюсь из вежливости. Мы с ним часто обсуждали религиозные вопросы — он знал, что я не верю в Бога, я знал, что он верит истово, — и именно эти выражения он употребил в нашу последнюю встречу, стремясь, по своему обыкновению, наладить связь. — Вы еврей. Вы принадлежите к народу книги. Вот вам моя книга, — негромко сказал он. — В ней описано все случившееся. — И добавил, бросив на меня взгляд, который я никогда не забуду: — Не дайте людям забыть, что мы творили друг с другом».

Казалось, он знал, что я сделал.

Возможно, я рассчитывал отыскать в его журнале подсказку, что случилось на корабле, чтобы понять то, чего не понимал тогда. Возможно, мне виделось в этом ужасное напоминание о тридцати днях, определивших мою дальнейшую жизнь. Возможно — почему бы не признаться в этом сейчас, старику следует исповедоваться в грехах, — я надеялся, что его журнал составит костяк моей истории. Романа, который мне всегда хотелось написать, но так и не получилось.

Я взял его журнал, он до сих пор со мной, эта пугающая ведомость страданий человеческих, страницы ее пожелтели и высохли от времени, обложка из телячьей кожи в светлых пятнах морской воды. Читатель видел слова Иосии Тьюка Локвуда, который скончался в Дувре от голодного тифа через год и два месяца после нашей последней встречи. Достоинство его слов в том, что они написаны непосредственно во время событий, тогда как мои собственные воспоминания, хоть и представляются мне яркими, неизбежно вызывают сомнение, поскольку написаны много лет спустя. Так и должно быть. Я старался не искажать события, но, несомненно, это не всегда удавалось.

Хотелось бы верить, что записки мои объективны, но, разумеется, это не так и никогда не было так.

Я там был. Я непосредственно участвовал в событиях. Я кое-кого знал. Одну любил, другого презирал. Я не ошибся в слове: я действительно презирал его. Так легко презирать, если в деле замешана любовь. К третьим я попросту был равнодушен, и это равнодушие — тоже часть повествования. Разумеется, я выбирал, какие слова капитана обрамят рассказ и поведают историю. Другой автор выбрал бы другие. Важен не материал, а подача.

Из обнаруженных бумаг, из найденных документов, из расследований, воспоминаний, интервью, из справок, наведенных о других пассажирах, плывших на том корабле, из вопросов, которые я задавал во время неоднократных визитов на те скалы, что на картах зовутся «Британские острова», выяснилось кое-что еще, что смело можно отнести в разряд фактов. Ради любопытных перечислю:

Жил-был уроженец Голуэя по имени Пайес Малви и другой, по имени Томас Дэвид Мерридит. Они уплыли в Америку в поисках новых начинаний. Первому велели убить второго, которого винили за преступления отцов. В другом мире они не были бы врагами, в другое время, пожалуй, даже стали бы друзьями. Они даже не догадывались, сколько у них общего. Один родился католиком, второй протестантом. Один ирландцем, второй англичанином. Но главное их различие заключалось не в этом. Один был богат, второй беден.

Жила-была красавица по имени Мэри Дуэйн, родом из деревни Карна в Коннемаре, средняя дочь Дэниела Дуэйна и Маргарет Ней, первый был рыбаком и земледельцем, вторая няней, матерью семерых детей. Мэри некогда полюбила юношу, не зная, что он ее брат. Он тоже ее полюбил и лишь позже узнал, что она его сестра — или, пожалуй, полюбил бы, если сумел бы. Этого юношу и ту девушку, которая так им дорожила, в конце концов разлучило (как, пожалуй, разлучает всех) не то, что их разделяло, в то общее, что было между ними — запутанное прошлое, созданное не ими. То, что в Ирландии порой зовется «положением дел».

Одни сочтут неспособность изменить положение дел виной юноши, другие усмотрят в этом своего рода жертвенность. Я не берусь судить чужие грехи: мне и своих хватает, есть над чем поразмыслить. Назовите его сыном отца, который его уничтожил. Назовите его неприкасаемым, низшим из низших. Он мог бы сделать хорошее, если бы знал об этом. Я убежден, что в юности, когда веришь, что могущество не имеет значения, Мэри Дуэйн разглядела в нем эту чудесную способность, разглядела до того, как их разлучили деньги, до того, как их разделило положение в обществе, до того, как она оказалась в его власти и он получил возможность этим злоупотреблять. Они не были Ромео и Джульетта. Они были хозяин и служанка. У него был выбор, которого не было у нее. И то, что он сделал именно такой выбор, — документально подтвержденный факт. Каждый человек — сумма своих решений, это чистая правда. И пожалуй, кое-чего еще.

Почти все родные Мэри Дуэйн умерли от голода на родине: отец, мать, три сестры, младший и старший брат. Единственный из ее братьев, кто остался в живых, погиб от взрыва в Лондоне в декабре 1867 года при попытке бежать из тюрьмы Кларкенуэлл. Его посадили за участие в революционном движении против британского господства в Ирландии. На момент гибели он дожидался суда за убийство манчестерского полицейского.

Не знаю, что сталось с Мэри Дуэйн в Америке. Некоторое время она работала на улицах Нижнего Манхэттена, дважды ее арестовывали, один раз ненадолго посадили в тюрьму, а потом она исчезла из вида. Мне известно, что зимой 1849 года она просила милостыню в Чикаго, а в 1854 году на два дня попала в палату для бездомных торакального отделения больницы в Миннеаполисе. Но когда мы туда добрались, ее и след простыл. На объявления о поиске никто не откликнулся. Вознаграждение осталось невостребованным. За несколько десятилетий сыщики не раз находили женщин, по национальности и описанию похожих на Мэри Дуэйн, в тысячах уголков Америки и в самых разных жизненных обстоятельствах. Новый Орлеан, Иллинойс, Миннесота, Колорадо, Висконсин, Массачусетс, Мэриленд, Мэн, монахиня в женском монастыре на севере Онтарио, поломойка в уборной, горничная в борделе, кухарка в сиротском приюте, жена пограничника, уборщица поездов, бабушка сенатора. Кто из них была Мэри Дуэйн (и была ли), я не могу сказать и вряд ли когда-то узнаю.

Лишь однажды, в ответ на объявление в газете, я получил письмо, которое, возможно, сочинила она сама. В нем от третьего лица рассказывалась явно автобиографичная история женщины, которая была «ночной девушкой» в бессердечном Дублине «голодных сороковых», после того как ее бросил сын одного аристократа. Письмо было без подписи, написано с пятого на десятое, без обратного адреса и малейших подсказок, по которым можно было бы определить, где искать его автора, однако изобиловало словесными оборотами, свойственными Южной Коннемаре. Отправили его из почтового отделения в Дублине, штат Нью-Гэмпшир, в канун Рождества 1871 года, однако проведенные местными властями поиски в этом маленьком городке не увенчались успехом, равно как и последующие поиски сперва во всем штате, а потом и во всей Новой Англии.

Многие скажут, что без финала история неполная. И они, несомненно, правы. Я тоже так считаю. Перечитывая страницы, я понимаю, что о Мари сказано очень мало, будто она служила лишь набором примечаний к жизни других, более жестоких людей. Я столько лет пытался ее отыскать, что, если бы сейчас мне это удалось, я даже расстроился бы. Но я уже не найду ее. Да и вряд ли сумел бы найти. Хотелось бы мне и сказать больше в настоящем рассказе, и сделать больше, а не просто перечислить немногие известные факты о ее жизни в контексте жизней мужчин, причинивших ей зло. Но это попросту не в моей власти. Кое-что я выдумал, но выдумать Мэри Дуэйн не смог бы — по крайней мере, не в большей степени, чем сделал. Она претерпела более чем достаточно домыслов.

Порой мне казалось, я ее видел. На железнодорожной платформе в Сан-Диего, штат Калифорния. В центре Питтсбурга, спящей на пороге дома. Медсестрой в больнице в Идентоне, штат Северная Каролина. Но я каждый раз заблуждался. Никто из них не был Мэри Дуэйн. Можно лишь предположить, что она не хотела, чтобы ее нашли, переменила имя, начала новую жизнь, как сотни тысяч других ирландцев в Америке. Но я не знаю наверняка. Возможно, я выдаю желаемое за действительное.

Последний раз мне показалось, что я видел ее в ноябре прошлого года на Таймс-сквер: в лесу черных зонтов медленно скользила тень. Зрители высыпали из театров на улицы, с Атлантики налетела зимняя гроза. Огромная толпа приветствовала санитаров-добровольцев, отправлявшихся в Европу на войну, и с краю этой толпы мне примерещилась она — стояла одиноко под уличным фонарем в жемчужном ливне. Она чем-то торговала с лотка — наверное, цветами. Но девушка, которую я видел в тот вечер, была очень юной и изящной, а Мэри Дуэйн, если жива, уже старуха. Разум — единственное, во что я верил всю жизнь, и он подсказал мне, что это не она. Но если дух ее и впрямь бродит блестящими улицами Бродвея, то он явно не одинок: вам это подтвердит любой актер. Говорят, призраков тянет к театрам так же, как к войне.

Об ужасной судьбе ее любовника, Пайеса Малви, рассказать проще. Он умер унылым снежным вечером шестого декабря 1848 года, почти через год после приезда в Нью-Йорк: его порезали на куски в переулке в Бруклине, неподалеку от перекрестка Уотер-стрит и Хадсон-авеню, в ирландской трущобе в районе Винегар-Хилл. На разрушенной стене белой краской написали фразу: «ПОКА ИРЛАНДИЯ В ОКОВАХ, НЕ ЖДИ ПОКОЯ».

В кармане его шинели нашли Библию в кожаном переплете, монету в пять центов и горсть земли. На безымянном пальце левой руки было дешевое медное обручальное кольцо, но мы никогда не узнаем, на ком он женился в Америке, да и женился ли. Он жил под вымышленными именами — Костелло, Блейк, Дуэйн, Ней и так далее, но почти все соседи точно знали, кто он. Говорят, его сторонились, оскорбляли, он ночевал в парках на лавках, выпрашивал у прохожих объедки. По вечерам его часто видели на пристани: он смотрел на корабли, входящие в бухту. Пристрастился к бутылке, совсем исхудал. Перед смертью его пытали и ужасно изуродовали. Судебный медик выяснил, что у жертвы, причем, скорее всего, еще живой, вырезали сердце и бросили в канаву. Кое-кто из более суеверных нью Йоркских коннемарцев верил: то, что убийство произошло в день святого Николая, отнюдь не случайность.

Убийц не нашли, и никто не помнит, где именно похоронили покойного. Даже не верится, что он был. Я бы и сам усомнился, не знай я лично это чудовище, которое убило сперва своего врага в Ньюгейтской тюрьме, а потом и друга в лесу под Лидсом. Убей он еще и Дэвида Мерридита, стал бы героем. Возможно, о его подвиге даже сочинили бы песню. Но его забыли, как мелкое недоразумение. Труса, который не сумел заставить себя пойти на убийство ради общего дела.

Года двадцать два тому назад часть земли в нескольких милях к западу от Винегар-Хилла купил город, в том числе и пустырь под названием «Акр предателя», где в неглубоких могилах хоронили нищих и проституток. Некоторые говорят, что он лежит там, Пайес Малви из Арднагривы, младший сын Майкла и Элизабет, брат Николаса, ничей отец. Могилы там безымянные — камни, поросшие сорняками. Ныне на этом самом месте и погребенных здесь многих постыдных тайнах стоит бруклинская опора Манхэттенского моста.

У прочих пассажиров «Звезды» были свои секреты. Одного из них я последний раз видел в 1866 году в Южной Дакоте, куда ездил по заданию главного редактора написать серию статей об эмигрантах на Среднем Западе. Мои разыскания привели меня в цирк «Бродячие разбойники»: мне сказали, в нем работает много ирландцев. Я взял целый ряд интересных интервью с ковбоями из Коннемары и других районов Коннахта. И уже собирался уходить, как вдруг случилось прелюбопытное. Мое внимание привлекла будка в дальнем конце поля, в которой за разумную сумму в полдоллара храбрецы могли помериться силой с «величайшим победителем на свете», неким «Бам-Бамом из Бомбея, султаном мертвой хватки». Его бывший дворецкий (на самом деле его старший брат) ныне блестяще исполнял обязанности зазывалы и секунданта.

Они очень обрадовались старому другу, и в тот вечер в Южной Дакоте был выпит не один стакан самодельного виски. Звали их Джордж и Томас Кларки, родились они в Ливерпуле у посудомойки из Голуэя и матроса-португальца, от отца унаследовали смуглый цвет кожи (и, очевидно, больше почти ничего). В 1840-х они пересекали туда-сюда Атлантику под видом королевских особ, воровали по мелочи, пробавлялись шулерством, пока однажды в Бостоне их не узнал дюжий полицейский-ирландец, после чего им пришлось без всяких королевских почестей скрываться в трущобах. Мы вспомнили былые деньки на «Звезде» — кстати, это плавание оказалось для них самым невыгодным. (Махараджа и его слуга обшаривали каюты первого класса и избавляли нас от того, что, по их мнению, причиталось им по праву. Более того, видели в этом духовное служение. «Буддизм учит отказу от материальной собственности», — пояснили они.) Они принесли мне искренние извинения, которые были столь же искренне приняты. Отвезли меня на вокзал, на прощание горячо пожали руку и умоляли заезжать почаще.

Лишь в поезде до Нью-Йорка я обнаружил, что у меня пропали часы.

Я не обиделся. Они угощали меня виски. Но через одиннадцать лет, в 1877 году, из захолустного техасского городка с печальным названием Дездемона пришел конверт. В нем лежали мои часы с памятной гравировкой: «Пламенный привет из индейского округа».

И разумеется, была женщина по имени Лора Мерридит, мы поженились через год после смерти ее мужа, я не знал женщины добрее. Брак наш не задался, но я об этом уже не вспоминаю Через полтора года мы развелись, но так и не расстались. У меня до сих пор где-то лежат последние документы о разводе без необходимых подписей. Пятьдесят четыре года мы были спутниками и товарищами, и каждый следующий год оказывался лучше предыдущего. Любовь пришла с опозданием, но все же пришла. Порой далеко не сразу понимаешь, что это вообще значит.

В последнее время, если друзья спрашивали, в чем секрет нашего согласия, она отвечала, что непременно подпишет последние документы, только дождется, пока дети умрут.

В 1868 году она ехала на трамвае, попала в аварию и ослепла: эта же авария до конца дней усадила ее в инвалидную коляску. Но это не мешало ей заниматься тем, чем она хотела. Вся ее жизнь в Америке была посвящена помощи бедным, она ратовала за права женщин и негров. Участвовала в целом ряде важных событий, но, пожалуй, больше всего гордилась тем, что вместе с другими женщинами пыталась проголосовать на президентских выборах 1872 года (за Улисса С. Гранта) и угодила в тюрьму. Когда судья спросил, каково вдовствующей графине делить камеру с дочерью раба, Лора ответила, что не знала большей чести. Она боролась с нетерпимостью и предрассудками везде, где их замечала, и ожесточеннее всего в себе самой, чего другие, в том числе и я, не делали. Ее не стало в 1903-м, на восемьдесят восьмом году жизни: она умерла на учредительном собрании Американского профсоюза дамских портных, организации, которую помогла основать. Для меня величайшая честь, что я знал Лору, а то, что я ее любил, пожалуй, единственное по-настоящему хорошее дело, которое я сделал в жизни.

Наша прекрасная дочь родилась недоношенной и умерла вскоре после крещения: ее назвали Верити Мэри Мерридит Диксон, в честь двух славных ее предшественниц. Вскоре мы узнали, что у нас больше не может быть детей — известие, смириться с которым оказалось непросто. Взять ребенка на воспитание или усыновить нам не позволили. В те годы у «цветных» не было таких прав, и хотя цвет моей кожи такой же, как у президента Вильсона, душа моя по закону другого цвета. Отец мой на четверть чокто, и это сыграло против нас. Когда Управление по делам несовершеннолетних вернуло нам документы, в графе «причина отказа» пропечатали: «Принадлежность к черной расе».

Двое замечательных сыновей Лоры — моя отрада. Об Ирландии не вспоминают. Говорят, что родились в Америке.

Роберт был женат трижды, Джонатан ни разу. Давным-давно признался мне, что предпочитает общество мужчин, остался верен себе и, кажется, счастлив — во всяком случае, он один из лучших людей, кого я знаю. Оба этих немолодых уже человека носят мою фамилию — они сами так решили, когда им было за двадцать, я этого не ожидал и, разумеется, ничем не заслужил. Говорят, они даже внешне похожи на меня: при определенном освещении так и есть. Нас часто принимают за трех братьев-стариков, когда мы сидим в кафе, одинаково раздраженные на весь мир. («Седрах, Мисах и Авденаго»[115], говорит официант, думая, что мы не слышим.) Я каждый раз так радуюсь, что слово «радость» неспособно выразить моих чувств.

Зимой, когда с лип опадают листья, я вижу надгробие их матери из окна, у которого сижу и пишу. Прекрасная дочь, которую мы потеряли, покоится подле нее. Я часто их навещаю, теперь почти каждый день. Мне нравится слушать стук колес проезжающих мимо трамваев, гудки буксиров, заходящих с реки — напоминание о том, что этот шумный город на самом деле древний остров, доисторическая скала, сокрытая бетоном. Каждое утро на кладбище поют странные птицы. Старик священник много раз говорил мне, как они называются, но последнее время у меня все вылетает из головы. Наверное, это не важно. Поют, и хорошо.

Весной на кладбище гуляют парочки, конторские служащие, студенты университета. Порой я вижу, как ребенок ловит сачком удивительных бабочек в зарослях крапивы позади часовни. Этот светлый мулат, маленький чистильщик обуви, который насвистывает южный госпел, пробираясь на цыпочках меж могильных плит и посмеиваясь себе под нос, сажает бабочек в стеклянные банки и продает на своем рабочем месте на Двенадцатой улице. Вскоре и надо мною будут петь птицы. Врачи говорят, дни мои сочтены. Мне хочется думать, что мальчик будет насвистывать надо мной госпел, а когда вырастет, то и его сын. Но я знаю, что этому не бывать. Я уже ничего не услышу. Не на что надеяться, нечего бояться.

Все, что описано выше, было на самом деле. Это факты.

Что же до остального — подробностей, акцентов, приемов повествования и композиции, событий, которых, может, и не было, или были, но совершенно иначе, нежели здесь описано, — всё это принадлежит воображению. И я не стану извиняться за это, даже если кому-то и покажется, что следовало бы.

Может, они и правы — по крайней мере, со своей точки зрения. Взять реальные события и превратить их в нечто другое — задача, за которую нельзя браться беспечно и хладнокровно. Читатели сами ответят себе на вопрос, стоило ли так поступать и этично ли это. Любой рассказ о прошлом способен вызвать подобные вопросы: можно ли понять историю, не спрашивая, кто ее рассказывает, кому и для чего.

На вопрос, кто же убийца, я отвечу так: на стене его кабинета висит портрет чудовища, который он вырезал из газеты семьдесят пять лет назад, когда по молодости верил, что цель оправдывает средства. Любовь и свобода — чудовищные слова. Сколько зверств творится ради них. Убийца был человек очень слабый и рассудительный: такой способен на что угодно. Он верил, что не сможет жить без того, чего жаждет, а то, чего он жаждал, принадлежало другому. И по ночам он плакал именно об этом. Он плачет и сейчас, но уже по другой причине. Он сам не знает, решился ли бы на столь ужасное дело, если бы предмет его желаний был свободен. Он называл это уродство «любовью», но то была отчасти ненависть, отчасти тщеславие и отчасти страх: извечные причины, по которым люди идут на убийство. Он не мыслил жизни без обладания предметом своих вожделений. Одни называют это патриотизмом, другие любовью. Но убийство есть убийство, как ни назови.

Теперь он старик, и жить ему осталось всего ничего. За и идеи его на улице, люди приветливо улыбаются. Они знают, что когда то он что-то писал, но что именно, не знают. Давным-давно, встречаясь с президентами и знаменитостями, он собирал пита ты для своего труда. Но те времена длились иедолго, и он обрадовался, когда они миновали Каждое утро он навещает могилу жены. По вечерам сидит у окна и пишет, а со стены на него смотрит портрет другого убийцы. Иногда тот напоминает ему о Пайесе Малви, иногда о Томасе Дэвиде Мерридите, но чаще о других неприкасаемых, которые, насколько ему известно, дожили до преклонных лет и умерли в своей постели.

У многих на «Звезде» были секреты, постыдные тайны. Мало кто хранил свою тайну так долго.

Взгляд убийцы пробуждает в памяти многое, но чаще всего то, о чем он порой забывает. Что каждое изображение, запечатленное на бумаге, заключает в себе призрак своего творца. За рамкой, за краем, зачастую находится место, где скрывается тот, о ком идет речь. Присутствие его изменчиво, неуловимо, однако все ж таки ощутимо — из-за маски. Он здесь, убийца, в картинах, которые пишет. А еще в них таятся нерассказанные истории, как во всяком, кто когда-либо ненавидел, течет кровь его бесчисленных предков. Каждой женщины. Каждого мужчины.

До самого Каина.

Г. Грантли Диксон

Нью-Йорк

Великая суббота, 1916 год



Загрузка...