Под Раулем с хрустом оседал снег. Зарывались в сыпучий пух лыжи. Шерстистыми мордочками бойко выныривали камысные носки. Под острой пальмой слетали на пути сучья, тонкие деревца. Быстро тянулась вперед кочевая тропа.
Рауль вел аргиш на свежие промысловые места. По следу ехала верхом Этэя со связкой вьючных оленей. За ней ехала в седле шустрая Пэтэма, за Пэтэмой качался на сильном олене Бали. Дальше вела свой маленький аргиш Дулькумо, за которой вслед, мелькая зеленью суконных штанов, гнал весь порожняк Сауд. Топко не было видно. Он еле передвигал лыжи и далеко отстал.
Топко надоело таскать свое тяжелое тело. Он ходит пешком с тех пор, как под ним не стали дюжить спины лучших быков. Он шел и жалел о том, что олень — не сохатый, а снег — не крепкий лед.
Аргиш остановился. Сгрудился порожняк. Сауд видел, как Пэтэма перекинула ногу через шею оленя и легко спрыгнула с седла.
— Тут станем чумищем, — сказал Рауль, бросив оленя.
И началась работа. Женщины отаптывали снег под жилище, развьючивали оленей и пускали их на копаницу.
Вечер грязнил восток. На стойбище пришел Топко.
— Вот и я! — прокряхтел он.
— Не опоздал, — засмеялся Рауль.
— В самый раз, — сказал вспотевший Топко. — Чум топится, баба на месте. Дулькумо-о! Стели постелю. Я, однако, устал.
Рауля давно забавляла вялость Топко. Раньше о ней он только слышал, теперь за две зимы совместных пере-кочевок достаточно сам насмотрелся на чудака. Топко вял, ленив, но он хорошо умеет делать берестяные лодки и лучше всех играет на кэнгипхэвуне[40]. Кэнгипхэвун у него всегда с собой. Летом, когда тепло, Топко ляжет на спину, зажмурит глаза и заиграет. Заслушаешься. Надо идти, да никуда от Топко не уйдешь, пока он не кончит. Потеряется у него олень, поиграет про него Топко и за-будет. Все у него просто. Смотришь — и горе ему не в горе. Живет он за спиной Дулькумо и Сауда. Парнишка рос в мать: заботливый, смышленый и быстрый, как соболь.
Поездка за оленями Бали и ожидание, когда заживут обмороженные ноги у старика-и девочки, отняли много промысловых дней. Скоро весь народ с пушниной откочует к русским купцам за покрутой[41]. С чем выйдет к ним Рауль, когда им добыто белок не полная сотня? А без пушнины стыдно показывать в деревню глаза. Придешь, русский друг тебя не заметит и языка у него не станет. А зашумишь белкой, рассыплешь искорки с черного соболька!.. И еда тебе, и вино тебе, и друг ты… Можно ли дальше сидеть в чуме?
Только оторвалась предрассветная чернота от земли, вблизи чума щелкнула винтовка. К ногам Рауля упала сбитая белка.
— Э, хоть бы один мне плохонький глаз! Не пустовали бы и наши турсуки с Пэтэмой, — пожаловался Бали Этэе.
С другой стороны, как бы на горе слепому, послышался выстрел Сауда.
Топко не спеша обматывал большие ноги мягко расчесанной осокой. Скоро он обуется, поест и выйдет в тайгу на охоту. Вечером поняга расскажет про его дневную удачу. Что торопиться?
Этэя, не разгибаясь, сидела на шкуре сохатого и острым скребочком дочищала густую, как мох, бурую шерсть. К весне у нее для подошв будет ноская лосина. Этэя продымит ее и вымнет в ручной мялке мягче хорошего трута.
Пэтэма готовила из сохатиных бабок для маленького Кордона игрушечный олений аргиш. Она мастерила крошечные турсучки и навьючивала их на костяшки. Бабки покороче изображали людей, которых она наряжала в людскую одежду. Нужно же кому-то кочевать на оленях!
Рауль немного запоздал. Он ходил в сторону за лиственничной гнилушкой. Утром ему попал в лесу беломякотный, нечервивый пенек. Сломил, жалко было бросить. Такого гнилья, когда потребуется на подстилку в зыбку ребенку, не скоро разыщешь. Пришел в чум, поел, отдохнул, захотелось поговорить. За день намолчался.
— Стрельбой сегодня сильно маялся, — рассказывал он про охоту. — Винтовка загрязнилась, бросала. Заряжу, прицелюсь — мимо! Насилу попаду. А тут белка сидит на вершинах. Мороз!
— Напрасно пули терял! — заметил на его жалобы Бали. — Винтовка — не дымоход. Вымыть ее надо было. Тупой пальмой — не рубка, грязным ружьем-не добыча. Маялся стрельбой из-за себя. Долго ли смыть в винтовке нагар?
— Как? Снегом? — перебил его Рауль.
— И не снегом. Помочился бы в ствол. Вода своя, не таять. Я так делал: помочусь, протру ружье шомполом, продую, высушу перед огнем бранку и стреляю без горя.
— А если к железу, дедушка, примерзнешь?.. Потом как?
— Эко! Сказал тоже. Ум-то где?
Всем стало смешно. Рауль сдернул прижимные железные кольца, вывернул хвостовый винт, отнял цевье и мыл ружье в медном котле. Он то всасывал в ствол воду, то выдувал. Щеки его то вваливались по-стариковски, то раздувались до блеска. Со дна котла клокотала кипуном черная муть.
В чуме Топко смолк разговор. Шлепнула дверная береста. Послышался скрип снега. К Раулю вошел Сауд. Глаза его остановились на ворохе беличьих шкурок.
— Рауль, ты добыл хорошо! Мы вместе с отцом не добыли столько.
— Вы не умеете искать белку.
— Может, — ответил весело Сауд и перевел глаза на Пэтэму. Он сел и любовался ее руками. Пэтэма училась обдирать белок. Морщась от напряжения, она вытаскивала зубами из хвоста тонкий, как прутик, костяк. Пэтэма не видела, что на щеке Сауда порядочная царапина.
— Ты чем это разорвал кожу? — спросила его Этэя.
— Сучком. Бегал за лисицей.
— Добыл? — Рауль отложил в сторону чистую винтовку.
— До-обыл! Куда уйдет? — похвастал Сауд. — Мать сушит шкуру.
— Это хорошо, — похвалил его Бали. — За лисицу русский даст турсук муки.
— Нет, дедушка, лисицу мне на ружье беречь надо. Завтра буду следить другую. Может, скраду.
У Сауда запорхало сердце, загорелось лицо. Он верил в удачу. Бали понравилась забота подростка. Пэтэме, глядевшей через темно-бурую россыпь пушистого хвостика, Сауд казался настоящим ловцом.
Бали отсчитал девятую перекочевку. Этэя прибрала в турсуки четвертую сотню белок, две росомахи, пятнистую рысь. Она придумывала про себя, что выменять на пушнину у русских купцов. Ей хотелось так много купить у них еды, провианта и разных товаров, что не хватало уменья сосчитать, сколько Раулю нужно еще добыть щкурок?
Вчера Рауль лил маленькие, как бусинки, свинцовые пули, насыпал полную сумочку и горсти две положил в таймений мешочек. Должно быть, он не скоро еще пойдет за покрутой? Но как не хочется опоздать! Вдруг разберут у купцов бисер другие? В прошлые годы торговать в деревне ходил Рауль один. На этот раз Этэя от него не отстанет. Подомовничают Бали с Пэтэмой. Надо же самой посмотреть лавку. Что путного может купить мужчина? Наперсток забудет, иголку трехгранку потеряет, соль забудет, о муке не вспомнит.
«Под дырявым покровом не держится тепло, в голове мужчины не гнездует женская забота».
Этэя вздохнула. Она слышала от старух, как весело у купцов покручаться! Мужики пьяны, бабы пьяны!.. Вино, говорят, холодно, а выпьешь, как огонь проглотишь. Везде загорит. Сидишь на земле, а сам качаешься, будто на олене едешь. Встанешь — ноги не идут, чужие. Голова кругом-кругом! Упадешь даже на ровном…
У Этэи узились глаза, казалось, она разглядывала яркую даль. От скрытого волнения горели вершинки ушей. Она хотела тут же расспросить обо всем Бали, но передумала. Лучше послушать Дулькумо. Она — женщина, ее слушать будет не стыдно.
Веселое лицо Этэи вдруг омрачилось. У ней заболел живот. Сходила в лес, лучше не стало… Заболела спина. Потерла кулаком — так же. Вдруг ощутила толчок в животе. Всполошилась. Прикинула в уме свои женские подсчеты. Вздохнула и послала Пэтэму за Дулькумо. Та пришла, пошепталась с Этэей и вышла. Вскоре послышался торопливый стук топора.
— Пэтэма, меня в чуме не будет, ты вари чай, пеки лепешки, — наказывала Этэя. — Скоро вернется с охоты Рауль, накорми его. Ты ведь умеешь делать лепешки?
Этэя тяжело поднялась с места.
— Ты куда? — не понимала ее Пэтэма.
— Недалеко. Дедушка знает куда.
Пэтэма припала к щелке любопытным глазом. Она видела, что Этэя, сгорбясь, пролезла в маленький новый чумок.
— Дедуш… — заикнулась было Пэтэма и смолкла. Она вспомнила, что мать уходила в такой же крошечный чум и вернулась из него с маленькой Курумбук.
Рауль издалека заметил прибыль жилища на стоянке. На плечах у него лежала с большой добычей поняга. Он убил в этот раз сорок одну белку да бойкую ласку. Рауль тихонько прошел мимо нового чумочка. Он слышал, как постанывала и кряхтела Этэя.
— Дедушка, Этэя давно ушла? — спросил он входя.
— Давно.
— Она одна?
— Нет, с Дулькумо. Я недавно слышал их разговор.
— A-а. Будем есть.
Пэтэма приготовила еду. Рауль откусил вязкую, как глина лепешку. Почавкал, улыбнулся стряпне молодой хозяйки.
— Пэтэма, тебе не говорила Этэя, что я люблю поджаренный хлеб?
— Не-ет!
— Вот ты и испекла мягкий. Подсуши его маленько. Вот так! — Рауль разрезал на две половины лепешку и обе половинки поставил на ребрышки перед огнем допекать.
Пэтэму смутила неудача. Она покраснела. В следующий раз она туже намнет тесто, потоньше расшлепает лепешку и подольше подержит ее в горячей золе. Об этом ей рассказывала мать, так же делала и Этэя.
Не долго раздумывал Рауль об Этэе. В чум к ней он не заходил. Зачем мешать важенке, когда она телигся? Подожди, увидишь теленка.
Рауль наелся, привел в порядок ружье, ободрал белку и лег спать.
Бали не спал. Он прислушивался к тому, что делалось в родильном чуме. Он ждал в морозной тишине новый голос. Устал ждать. Прилег, задремал.
— Дедушка… дедушка! — услышал он вдруг полушепот. — Иди к Этэе. Ей худо.
— Эко! — вздохнул Бали. — Ты отведи меня к ней.
Ушли. Дулькумо подправила огонек. Этэя скрючась стонала. Бали склонился, пощупал ее.
— Ты что-то, бабочка, улеглась? — сказал он ласково. — Вставай-ка на колени. Вот так.
— Тяжело…
— Эко, тяжело. Я помогу. Будем вместе. Вдвоем все легко. Поднимайся.
Бали обхватил со спины руками живот. К Этэе возвратились силы. Участились схватки.
— Так, так! Хорошо. Натужайся. Вместе… вместе.
Ладони Бали сползали к пахам, вскидывались и снова тугим обручем двигались в, низ живота.
Рауль проснулся. Видя пустое одеяло старика, вспомнил о жене, забеспокоился. Он торопливо обувался и молча негодовал на длинные обмотные ремни. Раньше он этого не замечал и не пугался в них так, как теперь. Раулю хотелось узнать: что с Этэей? Вдруг открылась дверь, и в чум прополз Бали.
— Что долго? — спросил робко Рауль.
— Куда торопиться? Водой не смоет. Побыл да при-шел. Делай-ка лучше зыбку и бубен.
— Какой бубен?
— Дочери. Родилась шаманка.
Рауль удивленно пялил глаза. Он не понимал того, что ребенок родился в рубашке и по народным приметам должен стать потом великим шаманом.
— У-a!.. Уа-ан!..
— Ого! Как звонко шаманит, — засмеялся весело счастливый отец.
Поводливый перекосил острые уши в сторону незнакомого крика.
Валила пухлая перенова. Отмяк сухой, колючий мороз. Росли на пнях снежные надстрой. Белыми муравейными кучами казался закутанный молодой пихтач. Снежным кочкарником становились заросли голубичника. Под тяжестью кухты согнулся лучками жидкоствольный березняк. В вилках сучьев навивались снежные шары. Грузла в перенову широкая лыжа под тяжестью че-ловек^. Зарывался до полубоков олень в поисках мха. Тепло, но куда тронешься с места по этакой броди? Приходилось пережидать, когда осядет рыхлый снег и уплотнится.
Топко был рад временному распутью. Он может спокойно денек-два полежать, подумать, позевать, поулюлюкать на кэнгипхэвуне. Его не упрекнет за это Дулькумо. Ведь он не виноват в обильной линьке облаков. Не огорчался и Рауль. Сидеть в чуме — не надсадно, глядеть в огонек — не тоскливо; пурхаться в перенове — бессилить себя, увечить лыжи.
Сауда же ничего не держало в жилище. Он каждое утро ходил в тайгу, бродил в ней по рыхлому снегу и все присматривался к лисьим следам. При одной мысли, что в чуме Рауля его могут спросить: «Где прохвастанная лисица?» Сауд стыдливо краснел и задорно прибавлял шагу.
Этэя спрятала обмусленный сосок продолговатой груди и осторожно положила дочь на спинку в новую зыбку. Сквозь дымоход прорвалась крупная снежинка и белой звездочкой упала на маленькое лицо. Этэя, улыбаясь, назвала дочь:
— Либгорик.
Либгорик таращила сквозь узенькие щелочки подслеповатые глаза, кряхтела. У нее кровоточил пупок: Дулькумо плохо перевязала. Но ничего: Этэя знает способ, как заростить его. Она достала из турсука хвост колонка, подпалила с конца его шерсть на углях, обмяла в ладонь смрадную гарь и присыпала ею пупок. Либгорик скосила ротик.
Сауд не зря маял ноги и черпал лыжами снег. У речки Юрунчено в тальцах[42] он заметил выдру. Выдра ушла в воду. Сауд запал в снег и терпеливо ждал появления зверя. Перед закатом на кромке льда появилась усатая голова. Сауд прицелился и с замиранием сердца разбил на бранке пистон. Выдра присела на утиных ногах.
— Уйдет!
Повторная торопливая пуля черкнула в полынье воду. Промах, но выдра не пошевелилась. С тупой губы спелой брусникой на снег капала кровь.
Сауд хотел, не заходя домой, побывать с выдрой в чуме Рауля. Он придумал заделье, но похвастать добычей не удалось: в чуме Рауля все спали, и Сауду поневоле пришлось идти в свое жилище. Вошел. Тишина. На бусом пепле теплились красные угли.
— Мама, ты спишь?
— Нет, — отозвалась Дулькумо, — ждала тебя. Долго ходил где-то?
— Был на Юрунчено. Полдня пролежал там. Прибери-ка выдру.
От радости у Сауда дрогнул голос. Дулькумо не поленилась встать из теплого мешка, чтобы накормить сына.
— Это, сын, старая выдра. Таких больших выдр я никогда не видала, — похвалила она добычу. — Спросим завтра Бали, бывают ли выдры больше? Эта длиннее меня.
Дулькумо провела рукой по темной, блестящей шерсти и заботливо вывернула узкую полумерзлую шкуру наружу жирной мездрой. Сытно жила в рыбной речке старуха! Много придется Дулькумо поцарапать ножом, чтобы обезжирить плотную кожу.
Сауду хотелось, чтобы скорее прошла долгая ночь. Он быстро поел, лег, зажмурил глаза, и замелькали перед ним полая вода в тальце, снег, выдра, кровь…
В начале второй половины зимы Рауль провел аргиш мимо восточного крюка Дюлюшминских гольцов и по низменной пади Комо перевалил в склон правых притоков реки Иркинеевой. На Кумондинском хребте, возле священного камня Бугадды, оба чума жгли жертвенный жир, повесили на шесты по белой тряпке и бросили к самому камню несколько пуль. Они не нарушили священного закона и могут теперь кочевать по всей долине Иркинеевой, по ее многоводным притокам. В пути их не встретят несчастья.
Рауль смело вступил в тайгу. На сосновом мысу реки задымили развернутые жилища.
Многодневный переход укачал в зыбках Кордона с Либгорик. Женщин измучили вьюки, сборы жилищ, раскладка вещей. Выбилась из сил Пэтэма от непосильной работы. Не брался за кэнгипхэвун Топко. Тянулись все сильнее и сильнее в связках грузовые олени, не хотел следом аргиша идти порожняк. Обезножил гоняться за ним легкий Сауд. Не прочь был и выносливый Бали сменить седло на неподвижную постель, На сильных ногах Рауля тяжелели лыжи.
— Здесь надо всем отлежаться, — сказал утомленный Бали, укладываясь в спальный мешок. — За покрутой в деревню лучше отсюда сходить налегке. Зачем напрасно грузом ломать спины оленям и обдирать у них ноги. Подумайте, не плохо толкую.
Рауль засопел, ничего не ответив. Сегодня он устал и о завтрашнем подумает завтра. Этэя принесла турсук с мукой, но делать лепешки не стала: в костре нагорело мало пепла и плохо просохла земля. Все заботы оставлены до утра. Либгорик чмокала грудь. В смежном чуме Топко стонал под ухо Дулькумо, Сауд во сне покрикивал на оленей.
При крепком сне — все ночи коротки. В обоих чумах заспались. Встали не рано.
— Дулькумо, если бы ты мне родила дочь, у нас было бы теперь что резать на еду, — рассуждал лежа в постели отдохнувший Топко. — Я бы не продешевил за нее взять с парня выкуп. Год бы думал!..
— Я не знала, что сало отнимет у тебя ноги и ты станешь ленивым, гнилым. Из Бедобы вернусь, рожу белокожую девку.
— О, злая! Зачем я отдал за тебя пятнадцать оленей?
Топко повернулся на бок и беззаботно заснул.
Топко не знал, что у Дулькумо на стряпню не хватило муки. Она вытрясла последний турсук и еле-еле намяла две небольшие лепешкй. Вечером ей придется просить муки у Этэи. Дулькумо много могла бы наговорить Топко в гневе, если бы не сборы в Бедобу за покрутой.
Сауд молча перевязывал роговую луку у седла. Старые ремни перетерлись, пришлось для поправки выкраивать ремень из узды. Хорошо, что при раскрое мать не обузила повода.
Этэя к маленьким турсукам надшивала по замшевой ленте, чтобы в них побольше вмещалось муки. Русские продают муку не весом, а мерой. Маленький, большой ли турсук для них — одна мера. Неплохо было бы надставить все турсуки. Да нет в запасе кожи и к завтрему не успеть Этэя отставила переделанный турсук, посмотрела на него сбоку. Показалось, что надставила маловато. Посоветовалась с Бали, у которого в коленях сидел Кордон и ловил его за пальцы.
— Дедушка, я хочу прибавить ко всем турсукам по стольку? Ладно ли будет?.
Этэя бросила надетавку. Бали повертел ее, примерил, подумал, ответил:
— Турсуки сделаны ладно. Равнять их не надо.
— Рауль велел.
— Я слышал. Но как ты их будешь равнять? Спина важенки — не бычья. Что понесет бык, под тем ляжет лучшая важенка: пойдет — порвет спину. Рауль сказывал, да и я знаю, что русские купцы продают муку на турсук. Это худо, но нам ума терять нельзя. Как без него жить в тайге? Пропадем. Какой нужно было для оленя турсук, народ нашел не сразу.
Этэя покраснела. Под острым ножом затрещали жильные нитки. Она выпорола лишнюю вставку и переделала турсук по-старому.
На следующий же день к вечеру навьюченный легкими турсуками с пушниной и свертками берест для чума-времянки ушел в Бедобу верховой аргиш. Его сопровождал пеший Топко. Дулькумо уговаривала его остаться домовничать за Сауда, но он молча переменил у лыж ремни и упрямо сказал:
— Меня ждет русский друг. Вина тебе он не даст.
Ушел аргиш и смолк бор. Этэя завидовала Дулькумо. Она волновалась. Ее долго сосала большая досада. Сауд перешел к ним в чум. Он будет рубить дрова, смотреть за оленями, подгонять их к стойбищу и ждать, когда мать привезет ему меткую винтовку. Сауд щурил глаза, в кого-то целился и про себя чему-то улыбался. Пэтэма наминала туго тесто. Она больше не будет недопекать лепешек.