13

С грохотом, звоном, шипеньем Ангара разламывала лед. На берегах выросли многосаженные ледяные горы. В ледяном месиве галдели гуси, свистели свиязи, клокотали желтоголовые маклаки. Гремели выстрелы широкогорлых дробовиков. Гукала, стонала долина. Но пробросало лед, и содом стих.

С гармошкой, с пьяной песней, с плясом, с дикой прощальной стрельбой из пищалей, с черными флюгарками и крестиками на мачтах отчалили калмаковские илимки в Стрелку за товаром.

Осип Васильевич проводил их до Кежмы. В Кежме повидался с писарем и дня через два на весельной лодке вернулся в Панчину. Его привели бечевою за полтинник мужик с бабой. Ниже Масленой горки встретил илимку селенгинских купцов Харлашат. Илимка в воде сидела грузновато. Купцы плавили, должно быть, в Енисейск на Шестоковский лосиный завод шкуры сохатых. Не пушниной же так нагрузили посудину.

«Пользуйтесь пока что, сволочи! С осени — крышка! Ни одного тунгуса не пропущу за покрутой на Ангару. Грамота губернатора — вот она, в кармане. Ни одну тварь не выпущу из своих факторий. Ни одну! Моя Катанга!..»

Дома в постели Калмаков думал всю ночь, куда рубить дорогу? К Орону, на Аян или на Шунтапский кривляк? Долго не мог уснуть.

Утром его разбудил крик за окном.

— Ксы-у-у! Ксы-у-у!

— Кто это воет? — Калмаков поднял голову.

— Ксы, богова! Чтоб тебя пестряк сжабал! Куд-ды!..

— Ни черта, сыпанул. Бабы коров сгоняют к Ангаре плавить, а мы спим-спим.

Калмаков вскочил. Оделся, покурил, нашел работника и велел ему позвать Ивана Кривовых.

Осип Васильевич пил чай, когда к нему пришел низенький кривоногий человек с редкими и мелкими, как у грызуна, зубами.

— Садись, Иван Емельянович. Пей чай. Не обессудь. — Калмаков добродушничал. — У баб мягкие еще не поспели.

Кривовых у порога вытер чирки, прошел к столу. Дул в блюдечко, вскидывал глаза на Калмакова и не мог понять, зачем понадобилась эта ранняя встреча.

— Твой промысловый ухожень, кажется, лежит на тунгусской тропе Шилькичина?

— Там, там. К Рыжкову логу, — замигал Кривовых. — А что?

— Во что бы то ни стало мне нужно достать этого тунгусишку. Хочу, чтобы ты сходил за ним. Можешь?

Кривовых молчал. Калмаков не вытерпел:

— Что долго думать? Ломай подряд. Магарычу ставлю бутылку. Ну-у?! По рукам. Налей-ка, жена, нам еще по чашке чаю на срядах.

— Чего же, Осип Васильевич, для тебя самоловишки придется оставить на вешалах, рыбалку бросить. Схожу. Бывает, зануждит когда, выручишь.

— Для милого дружка в нужде полхолки от себя на еду отрежешь. О чем говорить.

— Когда отвал? — Кривовых взял самокатную поярковую шляпу.

— Немедленно. К вечеру — в чуме, завтра к полудню с Шилькичином — прямо ко мне!

— До повиданья.

Прошуршали по ступенькам чирки, торопливо звякнула щеколда у ворот.

По Ангаре с пенным начесом рассыпались зыбкие волны. Вдалеке холщовой портянкой трепался под ветром рыбацкий парусок. Лодчонка под ним казалась турпаном-синьгой[69].

«Готова ли у приказчика посуда под осетрину? — думал Калмаков, проводив Кривовых. — Везде свой глаз тычь! Да, так и велю нынче: мелкого осетра принимать за стерлядь, — ее можно продать дороже, за высший сорт. Весь полуфунтовый веретенник[70] брать велю штучно. Протолкну в южно-енисейскую тайгу. Сожрет приискательская бродяжня. С проклятой немчурой повоюем, так, пожалуй, лягушки за мясо сойдут».

Широкими шагами Калмаков ходил по двору. Проверял порядок, — наведенный в ограде Егоркой, щупал на кладовых надежные замки, новую пузатую клепку.

Под навесом на перекладине распятием висело неровное коромысло больших весов.


На пятый день Иван Кривовых с гололицым Шилькичином отдыхали на последнем переходе к Панчиной. Согретые солнцем тонкокорые сосны потели смолой. Шилькичин, зажмуря глаза, лежал на сухом толстом покрове сосновых игл и ни о чем не думал. Ни в чум назад, ни вперед к русскому другу Калмакову отсюда идти ему не хотелось. Зачем? В поняге у него сушеное мясо, в кошельке табак, огниво, просушенный трут. Чикай да кури.

— Ку-ку! Ку-ку!..

Пробудилась зеленая тишина. Кривовых загадал, сколько, лет жизни предскажет ему кукушка-вещунья, и вслух считал:

— Тридцать шесть, тридцать семь…

— Ку-ку!..

На тридцать девятом вздохе кукушка подавилась. Шилькичин увидел ее пятнистый хвост и был рад, что она прокуковала с вечерней стороны.

— Куктыун — птица веселая! Век кричит. — Шилькиченок со спины повернулся на бок. — Иван, ты зачем считал?

— Я спрашивал кукушку: сколько лет я буду жить. Сказала — тридцать девять.

— Вера такой?

— Вера, вера.

— О! О, какой мудреный этот птица! — удивился эвенк и рассказал о своем поверье. — Если первый раз кукушка слыхал там, — он указал на восток, — год шибко худой будет. Этот году кричал тут, — год до-о-об-рый будет.

Шилькичин развязал маленькую сумочку с мясом и бросил в огонь несколько жирных оленьих кусочков.

— Жир маленько палить надо.

Иван дивился «азиатцу».

«Скажи, что-то по-своему тоже кумекает!»

— Тыр-тыр-тырр! — передразнил Шилькичин трескотню чернозобого дрозда. — Пойдем в Панчину-то.

Шилькичин растащил маленькие головешки, покрутил их в золе, обмял угли, надел на спину поняжку, взял пальму, стоявшую у дерева вниз ножом.

Шли долго по узенькой, чуть заметной тропинке на юго-запад. Шли борами, таежками, камешником, мохом.

Сморщенные зимние оленьи испражнения да кое-где высокие пеньки срубленной молодой поросли указывали, что это и есть кочевая тропа из тайги в Панчину.

Увидев синюю дымку заречных гор,х эвенк сказал:

— Ангара далеко нету.

— Друг, а ты лыжи-то мне в красный лист таскай. Не обмани^ Хоро-ошие делай, — вразумлял Шилькичен-ка Иван. — Нитки-то я бабе твоей добрые давал. Табаку пять горстей давал. Вон как много давал. Лыжи корыстны ли?.. Ничего они тебе не стоят.

Шилькичин не слушал. Он посматривал на далекие хребты, за которыми кочевали его деды. Сам он там не бывал. Теперь вспомнил рассказы стариков и думою кочевал по синему захребетью.

Почти из-под ног с гнезда слетела тетерка.

— Стой! — тихим окликом Иван остановил эвенка. — Не шуми! Варево[71] добуду.

Шагах в ста, вытянув шею, сидела на суку спугнутая птица и кокала. Кривовых снял дробовик.

— Иван, зачем тебе добывать хороки[72]? Этот пора добывать бабу не надо.

— Чшш!

— Тут гнездо. Зачем портишь?

— Чшш! — Иван на цыпочках стал подкрадываться к настороженной клоктунье.

Шилькичин придавил ногой сучок, махнул руками. Закачалась покинутая птицей ветка.

— Ыы, змея подкопнула! — обругался Иван. — Надо было отсюда стрелять.

Шилькичин снова унесся мыслями в синие просторы дедовских стойбищ.

Далеко стучали топоры. Это ссыльные раскорчевывали Калмакову за кислое молоко новую землю под пашню.

«Хорошо богатому жить! И наш брат робит у него, и варнаки-поселенцы — у него. А вот мне-ка? Только и есть, что один дом варнаки поставили. А уж домогался-то как!» — думал Кривовых.

Он откашлянул зависть и сощуренными глазами стал искать по Ангаре рыболовные лодки.


— Жена-а! Наладь-ка соды с лимонной.

Скрип шкафной створки, теньканье ложечки, шаги…

— Опять изжога? Хоть бы ты полечился, Ося. Бываешь в городах…

— Не лечиться, а этих «поселенцев» варить не нужно. Сколько раз говорил: не вари налимов.

— Забыла. Ты-то помнишь. Не ел бы уж.

— Не утерпишь, когда уха на глазах.

Выпил.

— Таня, прикрой дверь да приляг тут… со мной, — Осип Васильевич протянул руки. Раздулись ноздри.

Против открытого окна спальни в берег врезалась днищем лодка.

— Чо, осетров сдавать приплавил? — спросил хрипато простуженный голос.

— Пудишка три, поболе ли, сдать надо.

— Ага! Рыбешка идет, видно.

— Ничо. Только хлам с шелковником[73] мешают, жала у уды не видать, так все облепят. Сегодня осетер пуда на четыре из-за этого срезался. Багром не успел зацепить. Кишки ажно вывернулись: так жалко!

Татьяна Макаровна ушла в кухню. Осип Васильевич закурил папиросу и в сладкой истоме сомкнул рыжие ресницы.

В лавке на двери пробренчал колокольчик. Кто-то поднимался по лестнице в дом.

— Ну, насилу дошли, Татьяна Макаровна! — пожаловался Кривовых. — Друг, ставь тут пальму. Осип Васильевич дома? Привел ему сокола.

— Проходите. Дома. Отдыхает. Грашка, живо самовар!

Татьяна Макаровна вернулась к мужу.

Шилькичин не пошел от дверей. Он согнул уютно ноги и сел на пол у порога. Длинные волосы рассыпались по старенькому, кожану. Кривовых присел на стул и вытирался рукавом дубленой рубахи.

— Ося… Ося!.. Тунгус пришел.

— Тунгус! С Иваном? Нашел, значит. — Калмаков широким шагом опередил жену. — Где нашел, Иван Емельянович? Здорово, друг!

— Дорова, — ответил Шилькичин, не вынимая изо рта трубки.

— До Чадобца сгонял. Там нашел. А он уже собирался отвалить дальше, да задержало, слава богу, половодье. Иначе сходил бы непошто! — Иван был доволен удачей. — Пришлось бы тогда не за что тебе, Осип Васильевич, ублаготворять меня за ходьбу. Теперь и мне-ка не стыдно брать заслуженное и тебе не жалко платить.

Калмаков подал Кривовых полтора целковых серебром, щелкнул пуговкой кошелька и погрузил его в карман. Он считал, что заплатил Щедро и что посыльному следует уйти теперь же.

Однако Кривовых сидел и ждал еще чего-то. Осип Васильевич подошел к эвенку и с деланным весельем позвал его с собой.

— Пойдем, друг, в другой чум. Там говорка бо-оль-шой делать будем. Вот такой говорка, — Калмаков, смеясь раскинул руки и подцепил кочевника.

Шилькичин на носках прошел в указанную комнату. Калмаков закрыл двери. Кривовых, зажав в кулак заработок, тихо спустился с крыльца.

— Кури!. — Калмаков разорвал свежую пачку табаку. — Садись тут, тут… Где хочешь.

Шилькичин присел на краешек стула. На светлой охре остался след его мокрых подошв.

«Зачем русский позвал его? Надо крепко думать, хорошо мерять, что станет пытать?»

Шилькичин для спокойствия закурил и стал смотреть через окно на заречную тайгу, на широкую реку. Но, вспомнив, что слышал в этом году крик кукушки с запада, успокоился. Кукушка толковала ему не плохо Только то плохо, что он не умеет всего говорить по-русски. Русских слышит, а сам сказать, что надо, не может.

— Когда хороший люди надо, так в тайгу ходишь искать, — приспосабливался Калмаков. — Худой человек близко, да его даром не надо. Я тебя шибко искал, Сидор Захарович.

— Пошто тебе я надо. Другой ужли плохой? Эвенк один люди.

— Тебя, тебя мне надо. Тебя нашел, тут радо. — Калмаков прижал ладонь к сердцу. — Теперь, друг, все сказывать буду. В тайге живет тунгус, в тайге ему пикруту делать надо. Зачем напрасно в деревню ходить? Оленей гонять, себя. Майко.

— Майко-оо! — согласился Шилькичин.

— Вот. Я хорошо глядел да шибко думал. Долго голову свой ломал. Теперь-таки нашел, как тунгусу делать лучше.

Пока Калмаков закуривал, Шилькичин с любопытством глядел на него и думал над его словами, как над свежим, прерванным следом.

— Я, друг, хочу свой лавка тащить из деревни на Катангу Там покручать всех тунгусов. Пусть они Осипа другом знают и все одну дорогу к нему в лавку держат. Когда вздумал, тогда и пришел за покрутой. Близко. Корм оленчикам есть. Можно с чумом идти к лавке. Гостюй, да даром. Хорошо Осип придумал?

— Ладно, ладно. Лавка в тайга самый хорошо.

В скуластом лице заиграла резвая радость. Вспомнилась опять кукушка-шаман. Шилькичин запросто набивает потуже трубку, садится поглубже на стул и свертывает на нем, как в чуме, ноги. Его больше не давит большая комната, не ослепляют окна, не пугает этот большой человек, даже не страшна плотно закрытая дверь. Ему хочется слушать Калмакова, чтобы первому унести в кочевья весть, о которой и не помышляла тайга. В тайге — лавка, хлеб, товары…

— Дале чево, друг?

— Дальше? — смеется Калмаков. — Дальше надо делать дорогу, чтобы конем таскать по ней в лавку товар. Дорогу надо делать прямо, сухо чтобы было, болота миновать. Ты знаешь, как прямо ходить на Катангу?

Шилькичина рассмешил забавный вопрос. Из Панчиной он может пройти напрямик не только на Катангу, но и на какую угодно речку. Сухие нагорья разыщет, хребтами проведет.

— Куда, куда эвенк кодит? И все я знай. Надо — дорогу казать буду.

Слушая Шилькичина, Калмаков сказал себе:

«Строй первую факторию там, где пересекаются тунгусские тропы с Катангою, не ошибешься. Выбор участка на месте. Покажет земля».

— Идукон-речка, маленько ниже. Катанга мыс, тут самой мера лавка делать, — толмачил Шилькичин. — Этта Аянский эвенк кодит. Тэтэрэ вершинка пойдет. Кирваки-речка, Горсок-речка — все-е тут. Ербогочен эвенк тут лавка найдет. Земля один.

— Сидор Захарович, — перебил его нетерпеливо Калмыков, — я крепко слушал тебя. Хорошую ты клал говорку. Теперь я хочу сделать тебя начальником. Дам тебе денег, вина, товару всякого — только скажи, проведешь ли ты на Катангу прямую дорогу? Где ты будешь тесать тес, там я велю рурским рубить дорогу. Ты слово мне давай. Другой тунгус мне не надо.

Шилькичин задумчиво смотрел на пол. Летом маяться ему не хотелось.

Калмаков вышел за дверь и распорядился накормить эвенка:

— Таня, открой бутылку, растопи побольше масла, нарежь мяса, рыбы. — Калмаков вернулся. — Ну, чего, друг, надумал?

Шилькичин не торопился.

— Скорее!

— Едать надо. Голодал-то — беда! Едаем, да потом говорим…

На острове, как соседские ворота, заскрипел коростель, когда охмелевший Шилькичин дал крепкое слово провести на Катангу Калмакова.

— Мой хотко[74] покажет. Стрела один место кодит. Так! — Шилькичин прямо на восток проколол сумерки пальцем. — Тайга пойду, весь эвенки говорю: лавку Идукон Калмак делат. Укун-сопка кодит там, сказыват, лавка, Авшаг-камень — тоже лавка. Фили-река видает. Орон найдет. И все-е старик Шилькичин искает!

Калмаков не дослушал пьяной болтовни эвенка до конца и ушел спать. Через дверь, засыпая, он слышал, как Шилькичин слез со стула на пол и заскулил надоедно бесконечную песню:

Хадюва дюва-а хэноды…

Иуды, нуды, ноды.

Хадюва-а, дюва-а, хэноды…

Загрузка...