По окованной торосами величественной Ангаре тянул ветер-поземка. Он бился о ледяные стояки, точил их до зеркального блеска, взмывал кверху и закручивался в жиденькие снежные вихорьки.
Осип Васильевич Калмаков сидел в березовом кресле и через стекла двойных рам следил за весенним ветром. Квадратным камнем упер он в широкую грудь тупой подбородок, передумывая вчерашние расчеты.
— Нет, это не пустой ветер-поземка, а настоящее дело!.. — подвел он итог своим размышлениям.
По заназьменной улице села Панчина скакали воробьи. На борту перевернутой вдоль взвоза лодки сидела сорока. Под берегом на снегу перелетал табунок подорожников. Они только на днях появились. С крыш домов висели натеком ледяные свечи.
Из переулка на берег вылетела стая собак, рассыпалась и мигом сомкнулась в сплошной пестрый клубок. Калмаков прислонился к переплету рамы. Он видел, как из самой середины рыжим клоком взвился кобель и короткими рывками бросал на землю собак. Минута — и по расчищенному пути рыжий шел смело, куда ему было нужно.
— Хорош, псина. Хорош! Ты послужил мне добрым примером! — усмехнулся Калмаков и крикнул: — Егорка!
— Я! — открылась дверь.
— Запрягай коня. На кошевку накинь кошемную полость. Да не копайся!.. Жена, дай пиджак. Еду в Кежму. В понедельник вернусь.
Через полчаса Калмаков сбежал со второго этажа во двор, запахнул полы подборной собачьей дохи, сел, взялся за вожжи.
Лошадь горячилась. Работник держал ее под уздцы, чтобы спустить под крутой берег.
— Не черта наповаживать, — крикнул хозяин. — Пусти!
Егор отскочил. Просвистел бич, и лошадь, как ошпаренная, хватила со всех ног под крутой взвоз.
Ехал Калмаков по торосоватому льду Ангары. Верховна[59] била в спину. Кошева по ухабам ныряла тупоносым кунгасом[60]. Размашисто метались ноги породистого коня, играли вдогоняшки с ветром, вились флажками длинные концы лосиновых гужей. Плыли навстречу сенокосные острова, надвигался Толстый мыс, Масляная горка и синим шишаком верстах в сорока ниже — Игрень-ков камень.
«Ага, конец Кежемского Прилука… Только согласится ли писарь? В нем — все! Казенная печать даже фальшивой бумажке придает вид непорочного документа. К кому заехать?.. Заеду, однако, прямо к нему. Почет делает дело».
Калмаков грузно навалился на спинку кошевки. Пытливо сощурились серые глаза.
«Как действовать? Купить писаря Дмитриева «катеринкой» или открыть ему тайну и делать все начистоту?»
Конь устал и, слукавив, свернул в деревню Мозговую.
— Куда-а? — Калмаков рванул удила влево на объезд.
У коня виновато прижаты уши. Пляшут полозья по бугроватой дороге.
Наконец, обогнут последний мысок, и одна за другой выскакивают подслеповатые зареченские избушки. За протокой чернел Еловый островок, ниже виднелись тальники острова Народимого. Левее Игренькова камня вздувался Хуторейский хребет в яркой оправе заката.
«Бабы стыдиться — детей не видать. Буду действовать прямо», — решил твердо Калмаков, подъезжая к церковному взвозу.
Церковь, поповский дом, каталажка, волость, наискосок от нее низенькая квартира писаря, в прошлом учителя Михаила Семеновича Дмитриева.
— Тпру!
С лошади упала на землю мыльная подвеска.
— Откуда? Не ждал. Ну, милости просим! — к Кал-макову протянулась рука писаря. — Раздевайся, Осип Васильевич. Паша, гость к нам! Давай огня…
Калмаков порывисто сбросил доху, пригнул голову и ступил в горницу на мягкий суконный половик.
Из-за зеленой шторы показалась Парасковья Ивановна с лампой под голубым абажуром.
— Спасибо, Осип Васильевич, за подарок. Беличий мех тунгусской выделки мне так давно хотелось иметь. Я говорила Мише, и вдруг вы будто отгадали мою мечту.
— Такой пустяк, Парасковья Ивановна! Однако я рад, что вам по душе мой подарок!
Волосатая рука Калмакова тяжело легла на эвенкийский расшитый бисером замшевый хольме, что закрывал узорным панцирем его широкую грудь.
— Какая у вас хорошенькая манишка, — завистливо протянула Парасковья Ивановна. — Вы в ней, как русский витязь в кольчуге.
Дмитриева ушла хозяйничать.
Калмаков взял под руку писаря Михаила Семеновича и вместе с ним уселся на жесткий диванчик. Закурили. В кухне брякнула крышка самовара.
— Что нового? — спросил Калмаков.
— Новости для вас мало интересные. Положением об инородцах запрещается ведение торговли с тунгусами в населенных местах.
— А как же торговать? Что предлагается?
— Начальство предлагает открыть торговые пункты в тайге, вблизи русских селений, на тунгусских тропах, и там торговать и непременно в присутствии властей.
Калмаков усмехнулся. Сообщение Дмитриева было ему наруку. Однако он молча слушал писаря.
— Это распоряжение войдет в силу только будущей зимой. Ведь сейчас покрута азиатцев кончена. Теперь надо ждать зимнего Николу. К той поре все должно быть готово: у миссионера — крест, у вас — аршин с весами, у нас — родовые списки на ясак.
Дмитриев приостановился и, поджигая потухший окурок, перевел разговор на другое. Он вспомнил смешное, по его мнению, событие.
— Слыхал о наших кежемских делах? Перед выходом тунгусов из лесов за покрутой два молодца ушли на зимовье Лаушкарды побелочить[61], а, может, и торгануть. Ну, и побелочили. Ха-ха! Ночью курили, бросили, видимо, окурок на мешок и уснули. Затлело. Огонь добрался до пороху, ну и…
— Разбудило? — засмеялся искренне Калмаков.
— Да-a. Сейчас еще уснуть не могут. Не случись на их фарт тунгусов поблизости, хорошее бы для зверья получилось лакомство.
— Задумано было остро, да кончено тупо, — отозвался Калмаков о вылазке предприимчивых кежмарей.
Калмаков ясно видел, что дошлые неудачники предвосхитили выношенную им идею, пытаясь выйти с торгом эвенкам навстречу в тайгу. Но Калмакову мало было победы над этими своими мелкими конкурентами — «запечными тараканами». Его влекла победа над более крупными скупщиками. Он задумал вырвать от них эвенков, поработить их и после передать, как наследственную вотчину, в надел сыну Ермилу. Калмакову хотелось захватить тайгу и брать пушную дань там, в глубине кочевий, вне всякого надзора, каким все же являлась «покрута» в деревне. Он стремился раньше всех захватить пушные богатства, выстроить сеть торговых факторий на Катанге и заставить тунгусов, минуя ангарские деревни, отовсюду идти в его фактории за покрутой…
«На падло идет голодный зверь; перетащи приманку, и брошено старое место слета. Не то же ли фактории? Но спешить надо, спешить, иначе опередят…»
Калмаков кашлянул.
— Михаил Семеныч, — продолжал он, — новое распоряжение, запрещающее покруту инородцев в деревне, — мера прекрасная. Давно пора! А то, что на самом, деле! Все ангарское население сейчас беспатентно торгует[62] и заедает бедного тунгуса, как овод оленя, а мы — настоящие купцы — терпим убытки и не даем государству той пользы, которую по праву должны ему давать. Одного гуся дважды не щиплют!
— Совершенно верно! — согласился Дмитриев.
— Деревня ощиплет, а мы вынуждены покручать, и покручаем часто, уверяю тебя, под голую кожу. Убб-ытимся…
— Положение об инородцах, так сказать, пресечет в корне эти безобразия и оградит интересы всех: и тунгуса, и правительства, и вас, господа купцы. — Лицо Дмитриева застыло в глубокомысленном выражении. Он сказал умно.
— Пресечет, но не в корне! — возразил уверенно Калмаков.
— Чем же, Осип Васильевич, можно достичь большего?
— Иными мерами. И на этот счет я имею проект. Недаром я торопился к тебе, Михаил Семеныч. Народ говорит, что в твоих руках находится судьба волости, что…
Разговор был прерван Парасковьей Ивановной. Из смежной комнаты она приглашала к столу, на котором красовался румяной коркой стерляжий пирог, искрилась черным бисером полная тарелка осетровой икры, стояли соленые рыжики с луком и хрустальный графин с вином. Закипающий самовар, пощелкивал. По народному поверью, на радость хозяевам, самовар «ковал деньги».
— Не взыщите, Осип Васильевич, за угощение. Прошу, — Парасковья Ивановна пододвинула графины к мужу. — Миша, наливай. Не томи гостя.
Калмаков выпил полстакана водки и, обуздав себя, больше не стал пить. Начатый разговор требовал ясной головы. Дмитриев тоже не пил из предосторожности, смекнув, что гость отказался пить неспроста.
— Ну-те, Осип Васильевич, разберем ваш проект. Я слушаю.
— Мой проект на пользу и тунгусов, и русского крестьянства. Близость факторий избавит тунгусишек от ненужной пустой ходьбы за покрутой в деревни. А русская мелкота, потеряв легкий заработок, будет вынуждена сама добывать белку, пахать поля, пойдет в извоз, бурлачить. Торговлю от жилых мест нужно выбросить не на Лаушкарды, не за Коврижку, а на берега Катанги. Там самое место кочевий. А перенос торговли на Лаушкарды — пустые хлопоты, Михаил Семеныч.
Писарь поглядел на гостя:
— Но, ведь это, Осип Васильевич, противозаконно… Кто позволит нарушать закон? Кто разрешит въезд в тайгу с торгом?
— Кто? — Калмаков круто повернулся и, глядя в упор, сказал: — Разумные доказательства его превосходительству господину иркутскому генерал-губернатору, и он разрешит.
— Откуда они изойдут?
— От Калмакова… Дмитриева. Я специально приехал предложить тебе, Михаил Семеныч, это дело и надеюсь, что ты охотно примешь в нем участие.
— Ну, хорошо. А где же будут сугланы[63], сбор ясака?
— Там, на факториях!
Писарь задумался над проектом Калмакова. Он долго обкусывал короткие ногти. Осип Васильевич, сунув руки в глубокие карманы, ходил по комнате.
«Что эта клякса еще мумляет? Грызет ногти, когда можно глотать, не разжевывая, пушнину целыми возами!» — думал раздраженно Калмаков.
— Что же… Дело хорошее, я бы с удовольствием. Но… — начал было Дмитриев и остановился.
— В чем же дело?
— Но у меня руки коротки: нет средств.
— Долгими руками всего не захватишь. Чудак! Деньги будут!
Калмаков остановился. Он понял, что тут больше стесняться нечего. Писарь пойманной рыбкой сидит на кукане.
— Теперь остается писать только ходатайство, — продолжал спокойно Осип Васильевич. — Суть я тебе объяснил. И твое, дело все это гладенько расписать. Для большего веса нужно показать, что будет проложена дорога от села Пановского до Преображенского. Дорога, мол, оживит глухие места. Это козырный туз в нашей игре. Понятно?.. Дорогу эту поведем мы… И мы же первые по ней повезем наши товары на Катангу!.. Руку, Михаил Семеныч! И молчок до выигрыша.
Сговор был кончен. Дмитриев сел за письменный стол. По глянцевитой бумаге над темными просветами транспаранта бойко забегало перо. Дмитриев писал прошение его превосходительству, старательно излагая калмаковский проект. На белом листе возникали кудреватые фразы о возвышенной цели и о горькой участи инородцев. Калмаков, прищурив глаза, опережал перо. Он мысленно уже настроил фактории на выходных местах по всей Катанге, расставил надежные заставы на тунгусские тропы в деревни к старым друзьям и думал: что лучше послать вместе с бумагой его превосходительству — соболей головку[64] или лисиц-серебрянок? Довольная Парасковья Ивановна за ширмой расхлопывала высокую перину.
Калмаков вернулся из Кежмы в Панчину только в среду и не один, а вместе с нарочным, в кожаной сумке которого лежал большой конверт с пятью сургучными печатями и птичьим аллюрным пером. Нарочный был сосредоточен, помня об ответственности за аккуратную доставку пакета через Илимск в Иркутск. Припухшие веки Калмакова носили следы бессонной ночи и пьянства. Нарочный угодливо соскочил с кошевки и раскрыл новые полотна калмаковских ворот.
— Егорка, приберешь лошадь, сходи к старосте. Пусть живее наряжает подводу до Селенгиной.
Калмаков прошел в спальню, отомкнул сундук, вынул десяток лисьих шкур, — все на подбор одна к одной, и велел жене их аккуратно запаковать.
— Это, Давыд Еремеич, передашь правителю канцелярии сразу с пакетом. Не потеряй. Не раскроши печатей! — наказывал нарочному Калмаков.
— Что ты, Осип Васильевич! Что ты, дорогой! Скорее глазу лишусь, чем казенное дело потрачу, — смазывая на бороду с рук масло от жирных шанег, заверял Давыд.
— Хватит распутье — не езди, завеснуй лучше. Лед на Ангаре пробросает, покупай лодку и плыви. В порогах найми лоцмана.
К воротам подъехала ухарская подвода. Давыд Еремеич пощупал на груди спрятанные деньги, оделся, надел на плечо сумку, прижал посылку, сел в кошевку и потрусил вверх по притаявшей Ангаре.
«Не заупрямилась бы генеральская сволочь. Пропадет тогда подбор лисиц, — подумал Калмаков, ложась в постель отсыпаться. — Хотя… такой подбор не хочешь да возьмешь. Кежемские купчишки обыграны в стуколку».
…Двадцать тысяч пушнины сохнет сейчас на вешалах в кладовой Калмакова. Сорок тысяч сбито в кули. В лавке на дверях не перестает бренчать колокольчик. Ниже Панчины, в прилуке, где зимовали грузовые лодки илимки[65], с темной зари надсадно ухает артель в тридцать шесть человек. Все это вековечные должники Калмыкова. Все они ворочаются в мокром, липком снегу, в худеньких броднишках, в чирках[66] с холщовыми опушнями вместо кожаных голенищ. Кислой прелью разит от потных рубах. Скрипит раздавленной грудью на шпиле цевка ручного ворота, тяжело по покатам ползет от заберег на бугор илимка. Три еще на очереди. К водополью артель обязана их спасти от льдов, перевернуть на ребра, высушить, проконопатить, просмолить горячей смолой, заварить смолу досуха на солнце и сдать их хозяину на воде.
И илимки не потекут. Это крепко знает Осип Васильевич. В артели старшими — лоцманы, его верные глаза. Остальные — мелочь, будущие тяголыцики. Все они законтрактованы на целое лето под круговую поруку таскать лямками калмаковские товары в этих плоскодонных суденышках. Таскать из Стрелки на семьсот верст по Ангаре против течения, через быстрые мелководные шиверки[67] и опасный бой порогов. Во многих избенках девки и бабы вручную двойным швом сшивали паруса. Прядильщики на рогатых вьюшках сбивали из лучшей конопли шестипрядные ходовые бечевы, вожжи для правежа квадратами парусов и толстые скуты-прицепы к их нижним углам. Подъемные же толстые снасти, необходимые на порогах, и к ним на подмогу стосаженные межеумки прядут веревочники в городе Енисейске. Кузнецы куют к шестам и стрелам острые оковы, кольца к снастям, болты для блоков и мягкий илимочный гвоздь — самоковку…
Звон весенних капель подгоняет артели…
В спальне раздается кашель.
— Эй, кто там? Задерните шторку. Мешает проклятый свет!
— Сейчас, Осенька! Сейчас… Не догадалась сразу-то. Послышался тихий шум буклевой юбки, мягкие шаги, шуршание колец парусиновой шторы…