— А я люблю. Зиму. И чтобы на санках по склону — ухх!.. И на подъёмниках… краше всего, наверное, осенью. Но когда снег, и ветки в высоких-высоких шапках, всё становится такое сказочное. И узоры на стекле! И пахнет совсем иначе. Пахнет, знаешь… солнцем. Холодно, а пахнет — солнцем. Почему так?
— Может быть, для баланса? Чтобы по справедливости.
Он смотрел вместе со мной за окно. Так странно: я говорю, и от моего дыхания — мутное облако на стекле. Он говорит, а стекло так и стоит чистое, прозрачное, перечёркнутое только следами от скребка.
— Справедливости?..
— Ну, должно же быть что-то.
«Нет ни смысла, ни справедливости», — так сказала Меленея. Ни смысла, ни справедливости.
Ни смысла, ни справедливости.
Я гнала горькие мысли много дней, но теперь они подкатили к горлу, вцепились в него холодными пальцами, и от этого в носу застрял воздух, а глаза прикрыло пеленой. Задрожали губы; пальцы стиснули пуговки на рукавах платья. Я прислонилась лбом к стеклу, а оно холодное-холодное, и от этого вдруг спокойнее.
Я не хотела жаловаться. И вспоминать её вот так, между делом, в дурной, по правде, компании бывшего друга — тоже. Но всё равно я облизнула губы и спросила хрипло:
— Почему… всё вот так? Зачем? Она ничего плохого не сделала. Неудачно упала с лестницы, когда… что-то там с бедром, я не знаю точно. Работала столько лет, бегала, если не знать — и не скажешь, что хромая. И потом… вот так. За что?
— Мне… очень жаль. Если бы я мог что-то…
— Никто ничего не мог! Никто никогда ничего не может! Она слегла совсем и лежала три года. Фельдшер сказал знаешь как? «Отмучилась». Но она не… она не должна была мучиться. Всё это так быть… не должно.
Она была молодец, моя тётка Сати. Она как-то очень рано смирилась с этим дурацким «проклятием» и ни разу даже не съездила на танцы в Биц; вместо этого она дружила с половиной города, служила телефонисткой, а до аварии даже вела субботний эфир на местном радио. Из больницы она вышла спустя почти четыре месяца, похудевшая до безобразия и всё такая же жизнерадостная, как и раньше; забрала нас с Гаем от соседей, нашла кого-то залатать крышу, и потом…
Я сама не заметила, когда начала рассказывать, и когда плакать — тоже. Я сидела на корточках у окна, уперевшись подбородком в подоконник, а за окном косыми серыми росчерками падал снег, мелкий и плотный, и через сплошную муть полз, гудя проводами, упрямый троллейбус.
Мраморная голова рядом со мной не была… предметом, каким стало мёртвое тело тёти Сати.
— Я думаю, она в лучшем месте, — серьёзно сказал Дезире.
Я засмеялась.
— Где это? В земле?
— Она вернулась в свет, — рассеянно сказал лунный. Он смотрел мимо меня, и синие глаза отражались в стекле двумя парами странных пятен. — Мы все возвращаемся.
— Она двоедушница.
— Ну и что? В самом истоке мы все одинаковые… её зверь ушёл в призрачный мир, а она сама вернулась в свет. Слилась с потоком беспредельного сияния. И вечностью.
— Так только у лунных, — я упрямо тряхнула головой. — А мы просто умираем, да и всё. Дорога заканчивается.
— Где заканчиваются дороги, остаётся свет.
Мне не хотелось с ним спорить. Колдунам и лунным их вера обещает второй шанс: слиться со потоком или продолжаться в потомках, звучать в крови или быть частицей солнечного луча. Пусть это не жизнь, но это какое-то… что-то. Странное другое будущее, которого не бывает у двоедушников.
Мы отдаём половину себя, чтобы бежать среди зверей и обрести судьбу. А потом, умирая, мы просто заканчиваемся. И гниём в земле, пока не смешиваемся с ней окончательно.
— Тебе жаль её?
— Некоторые дороги короче других. Но я… — вместо слов получался сип, — мне очень жалко себя. Как я буду теперь… без неё?
— Ты обязательно справишься. Ты такая молодец. У тебя всё будет хорошо.
— Думаешь?
— Конечно.
— Ну… ладно.
Иногда он был совсем человеком, этот лунный. Живым, серьёзным, в чём-то тёплым даже, несмотря на мрамор. И когда я плакала — тоскливо и тихо, задыхаясь от бессмысленных слёз и кутаясь в шерстяной платок, — там, в сером безликом Суженске, в котором не на что было смотреть, — он просто… был.
— Ты думаешь, — я утёрла опухшее лицо и переставила голову поудобнее, — я его встречу? Свою пару.
Несколько мгновений мы смотрели друг другу в глаза. Потом Дезире отвёл взгляд:
— Обязательно.
А поезд гремел по путям, снова и снова, и за окном мчались то укрытые снегом леса, то чистые поля, то округлые холмы, а поверх них всех — бесконечная эстафета телеграфных столбов и мягкие дуги проводов. Мы пытались считать их, но ни разу не смогли получить одинаковые числа. Ещё тихонько играли в города, разгадывали вместе кроссворды, а иногда — когда кто-то из других пассажиров смотрел на меня уж слишком нехорошо, — просто молчали.
Я выбирала укороченное место в отсеке у туалета, которое не пользовалось особым спросом; ставила голову на столик, разворачивала газету, и мы прятались за ней от всего мира. И поезд гремел по путям, нёсся куда-то вперёд, как будто вся моя дорога встала дыбом.
— Что теперь… делать?
— Пообедать, — предложил Дезире. — В Реях зодчество, там целый холм деревянных теремов, всякое такое старьё…
— Они же сгорели. Давно, я ещё маленькая была. И обещали… нет, погоди, я же не об этом! Что делать… вообще?
— Вообще?
Я чуть опустила газету, но на меня никто не смотрел. В отсеке помимо нас был только пожилой медведь, которого невесть какая надобность погнала в дорогу зимой, — и он, конечно, спал, гулко похрапывая.
— Вообще. Как теперь… вообще всё?
Нельзя сказать, чтобы я любила Марпери. Но это был дом, и я проросла в него корнями; там ноги сами знали каждую дорогу, а нос помнил каждый запах. Марпери был весь объёмный, запечатлённый в крошечных деталях и густой, как кисель; я чувствовала его каждым кусочком себя, ощущала на подушечках пальцев. А теперь Марпери вокруг не было. И ничего не было, только вереница пустых лиц и бесплотных улиц, зыбких и ненастоящих, — творения морочек, которые я не успела потрогать.
Я просыпалась утром, спускалась в погреб, и там справа чуть ниже плеча сама просилась в руку бутылка молока. А если наклониться, то левой рукой можно нашарить жестяную банку с овсянкой. Теперь я стану жить… где? Там же, в Огице? Или где-то ещё? В доме или квартире, и будет ли у меня своя кухня? А погреб? Или какие-нибудь новомодные артефакторные шкафы, которые держат внутри холод. Или и вовсе — столовая, как в общежитии, и там на раздаче три вида каш, и сонный работник молча плюхает в тарелку полный черпак.
На фабрике я и строчила, и кроила, и выбирала пуговицы, и даже иногда встречала заказчиков, — потому что фабрика давно была словно родным домом, в котором я знала каждый уголок, в котором всегда ясно, чем заняться и как должно быть. И когда в кассе выдавали расчёт, я всегда до последней монеты знала, что стану с ним делать, так и шла домой, мысленно перебирая мятые купюры. А теперь как? Где я буду работать, на что жить?
И люди! Ни тётки Сати, ни Гая, ни пьяницы Жоша, ни склочной Левиры, ни рябой Албы. Только пустота вокруг, зыбкая, неприятная. Она неожиданно страшная, давящая. От неё хочется спрятаться под полку, юркнуть в дальний угол, просочиться в невидимую человеку щель.
Как… теперь-то?
— А как ты хочешь?
— Я?
— Ты хотела в ателье, — напомнил Дезире. — Или знаешь, в больших городах бывают модные дома, мне кажется, тебе такое понравится! Или, может, ты захочешь совсем другое. Букеты собирать? Флористические. Или в школу, учиться на юриспруденции! Или пойти водителем трамвая! А можно открыть что-нибудь, чтобы ателье было только твоё. Тебе для этого что нужно, швейная машинка? Фурнитура?
— Аппарат для кнопок…
— Аппарат для кнопок. А ещё?
Я рассмеялась и махнула на него рукой, да так, что выронила газету. Заозиралась воровато, залезла под стол, зашуршала листами, — они разлетелись по отсеку, а один как-то умудрился накрыть собой чемодан нашего попутчика-медведя.
— Олта, — тихо позвал Дезире, пока я ползала по полу задницей к верху. — Ты теперь разговариваешь со мной, да?
Я прикусила губу. Собрала листы, уложила их поровнее, сложила пополам. Выпрямилась, сдула волосы с лица.
— Ты нехорошо поступил, — сказала, наконец, я. — Когда применил магию. Так… нельзя. Ты не можешь лезть ко мне в голову. И твоя сила… я привезу тебя в Огиц, тебе помогут найти тело, ты уедешь в друзы, вот там и играй в бога, сколько захочешь! А со мной так нельзя, ясно?
— Да.
Помолчал немного и добавил:
— Извини. Я забылся. Для меня это очень просто.
А я вздохнула:
— Проехали.