Весна пахла сумасшествием, и не поддаться ей было нельзя: когда по реке прошли с репетицией парада корабли, зверь взволновался и потребовал свободы и гульбищ.
Больше всего это было похоже на то, что какая-то невидимая часть меня — третья рука, или третья нога, или, на крайний случай, хвост, — решила жить своей жизнью, и эта жизнь непременно должна быть в дикости и грязи. По зиме я обращалась от силы раз в месяц, и то просто сворачивалась клубком на подушке и лежала, подрёмывая и грея бока; но теперь случилась весна, а весна — это время для приключений и того, чтобы потеряться в лесу и никогда не найтись.
Наверное, нет во всех Кланах подростка, который никогда не сбегал бы из дома в лес и не проводил там в зверином обличье неделю или чуть больше. Это примерно то же самое, что подхватить простуду: ты и не хочешь вроде как чихать, но что-то в тебе никак не может от этого отказаться. Ты чихаешь, тело складывается пополам, жмурится, хватает ртом воздух.
Ну, или уносится в буйную дикую зелень, чтобы жрать там что попало и радоваться пустым дурным радостям.
Я тоже сбежала так однажды, конечно. И, конечно, огребла: тётку Сати тогда только-только выпустили из больницы, мы переехали к ней от соседей, в доме были разруха и плесень, а Гай прогуливал математику. А я развлекалась на серых склонах Марпери и наелась каких-то жуков. Сейчас, будучи взрослой, я бы и сама себя за это треснула веником. Тогда — было обидно.
Сейчас было обидно тоже, обидно и тревожно, но совсем иначе: день звериной гулянки — это целый день, который я проведу вне колдовских склепов. А время течёт, течёт, течёт и утекает, и я чувствую пятками, как дорога подо мной несётся всё быстрее куда-то совсем не туда, куда я хотела бы, чтобы она повернула.
Но третьей руке не прикажешь. Поэтому как-то в пятницу я затолкала в сумку махровое полотенце и побольше чистых носков, погладила мраморную голову по волосам и уехала с вокзала на пригородную станцию, затерявшуюся между лесом и кольцами реки.
Огиц — странный город: здесь специальным указом муниципалитета запрещено оборачиваться в публичных местах; это то ли оскорбляет наших иностранных гостей, то ли создаёт какие-то там угрозы общественной безопасности. Зато по округе раскидано порядочно домиков и шатров, где предусмотрены раздевалки и даже душ, а на огороженной территории совершенно точно не бывает охотников. Я выбрала пункт у каменистого склона, немножко похожего на места вблизи Марпери, и с полчаса плутала по дорожкам среди дачных домиков.
— Бронь? — хмуро спросил у меня кабан, мощный даже в челоческом обличье.
— А так… нельзя?
— Можно, — пожал плечами он и вынул из ящика пачку пустых квитанций.
Мужскую и женскую половины символически разделяла штора из парусины, пропахшая сотнями зверей и немного — хлоркой. Для новеньких вроде меня на стене висели яркие, бойкие плакаты: сложи вещи в ящик, поставь на полку, не бери чужого, вытирай ноги, не мочись в душ…
Я фыркнула, повесила пальто на вешалку и принялась раздеваться.
По ногам тянуло холодом, а пара девиц в углу безудержно трещали, обсуждая какого-то красавчика, не обременённого пока парой. Я расплела косу, пропустила тяжёлые пряди сквозь пальцы. Лунные знаки рассыпались по плечам.
Я зажмурилась — и обернулась.
Дать зверю волю — это будто разрешить себе стать, наконец, настоящей.
Ты отбрасываешь всю человеческую шелуху, стряхиваешь её с себя, как отмершую кожу, и выскальзываешь в свободный, дикий мир, чтобы наконец занять своё место. Ты не становишься зверем, нет; ты вспоминаешь, что зверь — это и есть ты.
Тело сжимается, комкается, будто податливая глина, и ты лепишь себя заново. Мир вокруг подскакивает куда-то вверх, сереет, расцвечивается новыми красками и движется рывками, дрожа и смазываясь. Зато если смотреть в конкретную точку, она обрастает подробностями и объёмом.
Долгую секунду ты пытаешься сообразить, почему у тебя нет рук. А потом в пасть бьют запахи, мышцы напрягаются и толкают вперёд, хвост суетливо бьёт из стороны в сторону.
Я скользнула мимо шторы и в открытые двери, плюхнулась брюхом в грязь, подставила голову солнцу. Оно пробежалось ласково по дугам над глазами. Тепло, тепло и дико, и тянет влажностью и разложением, а вон там, в кустах, копошатся мелкие полевые мыши, от которых совсем не пахнет человеком.
Две девицы из раздевалки оказались птицами и вылетели наружу, всё так же гомоня и пересвистываясь. Я проводила их взглядом, щурясь на солнце. В ноздри били запахи, тело истосковалось по движению, в крови бурлил коктейль из азарта и жажды.
Я толкнула себя в кусты. Прошлогодняя листва, склизкая и смешанная с дёрном, почти не шуршала. Я приближалась беззвучно, как сама смерть, пока жертва хрустела чем-то своим и топтала крошечными лапами влажную кору.
Рывок. Я распрямилась стрелой, стремительной и беспощадной, всё тело напряглось и натянулось, зубы впились в тельце, остро пахнуло кровью, дерьмом и ужасом.
Я широко разинула пасть и заглотила добычу целиком.
Напряглась, проталкивая её глубже и чувствуя, как раздаются в стороны рёбра: чуть неприятно и одновременно с этим тепло, сыто.
Тело не отказалось бы ещё от нескольких мышей: их, таких мелких, нужно куда больше одной, чтобы свернуться на солнце и довольно переваривать. Но если слишком увлечься звериной охотой, у человека будет потом диарея, и хорошо если только она.
Я посмаковала мгновение, запоминая всем телом, как трепыхалась в зубах беспомощная добыча, как я летела в броске сквозь бьющий в морду воздух, как скользило по мышцам солнце. Потёрлась боками о тёплую кору дерева. А потом расслабленно зевнула и углубилась в лес.
Есть мало радостей лучше весеннего леса. В нём всё дышит жизнью, будущим теплом и свободой. Лес ввинчивается в лёгкие, пьянит и наполняет изнутри веселящим газом, лес щедро дарит и лёгкость, и естественность всякого решения, и невозможное ощущение правильности.
Нетрудно понять, почему когда-то далёкие предки двоедушников выбрали Лес. Даже если он долгое время был страшен и чужд, даже если в нём за каждым деревом пряталась смерть, он давал самое главное: смысл.
А ещё здесь, среди набухающих влажных почек и старой листвы, звериных меток и невидимых троп, среди тысяч запахов и звуков я была, наконец, настоящей.
Здесь нельзя было сделать вид, будто меня нет, или я не такая, какая я есть. Здесь ты — это ты, и всё вдруг очень просто и кристально ясно. Здесь замолчали чудовищные часы, звучащие у меня внутри, и я была перед Лесом — самой собой, чистой и обнажённой.
Даже тень стала невесомой, и я легко скользнула по склону выше, выбрала большой, нагретый солнцем камень, и свернулась на нём, устроив подбородок на кончике хвоста.
К раздевалке я вернулась, когда по лесу поползла закатная влажная прохлада, и зверя потянуло забиться в какую-нибудь щель и забыться там глубоким мёрзлым сном.
Всё тело, отвыкшее от нагрузок, ныло, а желудок недовольно бурчал: возможно, всё-таки не стоило жрать ту мышь, даже если всего одну. Во рту поселился неприятный горький привкус, а язык легонько колола вина: я ведь мягкая по жизни, понимающая и добрая, так почему меня так порадовала брызнувшая в горло кровь?
Зато голова была лёгкая-лёгкая, и усталось мышц разливалась приятным теплом, как после хорошо сделанной работы.
Я прошлась по коже мокрым полотенцем, до красноты натёрлась сухим и жёстким, натянула носки. Потянулась от макушки до пяток, скрутилась в бок, растягивая спину. Ох, и всё-таки хорошо быть зверем! Каким бы ни было животное у тебя внутри, иногда ему нужно брать своё, — иначе жить человеком будет гораздо, гораздо труднее!
Увы, мою лёгкую радость разделяли не все: в раздевалке кисловато пахло тревогой и страхом. Я чуть поморщилась, натянула трусы и взялась за расчёску, принялась разбирать спутанные волосы снизу вверх.
Запах тревоги стал острее и направленнее, как будто боялись меня. А ещё он мешался с чем-то неуловимо знакомым, как будто волновалась не просто какая-то случайная псина, а собака, которую я уже встречала раньше.
Я заозиралась и быстро нашарила взглядом нескладную высокую фигуру в дальнем от меня углу. Прищурилась, силясь то ли вспомнить запах, то ли разглядеть что-то знакомое в сгорбленных плечах и алеющих оттопыренных ушах.
И вытаращила глаза:
— Алика?!