ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Едет инструктор на саранчовый фронт. Бодро бежит застоялая лошадка старика Говорова, однообразно скрипит телега, поднимая едва заметное облачко желтоватой пыли.

Ксения сидит, свесив ноги, смотрит вокруг и думает. А что же иное может делать путешествующий на телеге? Впрочем, думать и смотреть не обязательно, можно просто поклевать носом, пока

на каком-нибудь ухабе тебя не встряхнет так, что ты еле усидишь. Поэтому лучше не клевать, а смотреть в оба!

Сзади— вон как уже далеко околицы Булг-Айсты! Там шумит роща, на питомнике растет будущий лес, а в пруду квакают лягушки.

Впереди же дорога и солнце... Дорога убегает далеко-далеко; вот обвилась вокруг кургана, скрылась за ним и выбежала снова, скользнула вдоль бугра и вдруг провалилась... Наверное, там балка и конец дороги... Э-э, нет! Вон она взбирается по следующему бугру и как будто соединяется с горизонтом...

А кругом пропитанная горьким и прохладным запахом полыни, похожая на застывшее море степь. И как же не быть ей похожей на него, когда прежде плескался здесь бирюзовый Каспий? Много веков прошло с тех пор, как покинул он эти места и дно его стало пустыней, где только с разбойничьим посвистом перегонял пески с места на место необузданный ветер.

Но жизнь, не терпящая пустоты, разбросала по ветру крошечные семена растений, которые терпят и холод и зной, которые так малы, что им не страшен никакой вихрь, которые так неприхотливы, что пьют горькую соль земли.

«Песком, песком вас!» — шипит пустыня.

«Да здравствует всяческая жизнь!»—шелестит седая полынь.

«Смерти смерть!» — шуршат шары перекати-поля, рассевая на ходу семена.

Вот так и катятся пустыня и степь, катятся, сцепившись мертвою хваткой: песка плешинка—полыни кусточек, и снова песка плешинка — полыни кусточек... И так —на многие версты...

Все дальше и дальше едет телега. Вот пересекает она места, где степь победила пустыню. Здесь выше, гуще и зеленее полынь, а в нее вкраплены куски серебра: то ковыль зацвел на целине — распустил свои мягкие блестящие метелки; тут встречаются и типчак, и тонконог, и вдруг — замирает от восторга Ксения — алыми пятнами по бледно-зеленому ковру рассыпались цветы чертополоха, а над ними повисла густая пелена аромата, и тишина наполнилась гуденьем пчел.

— Умницы, работницы!— шепчет Ксения.

...Дрынь-брынь — гремит телега, задевая кусты чертополоха, и Ксения только успевает подбирать ноги, чтобы не оцарапали их колючие листья.

В самом зените стоит безмятежное горячее солнце; пока оно никого не убивает, а только слегка подрумянивает и чуточку томит. Ксения уже давно сдвинула кепи на затылок и расстегнула ворот блузы навстречу легкому ветерку.

...Дрынь-брынь — гремит телега.

Вот уже позади и сонринговские строения. Клавдии может не быть дома. Позавчера она должна была получить химикаты и, значит, второй день работает в степи, верст за пять от аймака...

Ксения смотрит в сторону, прикрываясь ладонью от солнца.

— Где-то здесь, где-то здесь... Но где же? Вон они!—говорит она обрадованно.

И телега со скрипом свертывает на целину, подпрыгивает на бугорках и заикается:

...Дрынь-др... Дрынь-бр-бр...

Клавдия в белой косынке, в синем, осыпанном мякиной халате, с засученными рукавами, бежит навстречу подъезжающим.

«Если бы я была художницей,— думает Ксения,— я нарисовала бы ее такой, бегущей вперед, и назвала бы эту картину «Привет». Как жалко, что только я одна вижу ее сейчас!»

Обе, зацелованные солнцем и обвеянные степным ветром, Ксения и Клавдия смотрят друг на друга, держась за руки, и даже не говорят «здравствуйте», а только смеются.

Вот телега с бочкой, около нее свалена в кучу одежда рабочих... Вот костер, над которым бурлит большой котелок с чаем, дальше—яма, где перелопачивается смоченная ядовитым раствором мякина, а еще дальше, как букашки, ползают под бугром рабочие.

— Как? У вас работают и дети?— изумляется Ксения.

— Да!— Клавдия сияет.— Всех взяла, кроме самых маленьких, а из взрослых у меня только три человека — водовоз да двое на заготовке приманки... А малыши как просились, если бы вы знали! Некоторые даже всплакнули, но я побоялась. Мало ли что может случиться, работа с ядом, а они ведь еще совсем глупыши!

— Здравствуй, маленький комисся!—кричат ребята, обступая Ксению.—Пойдем скорей смотреть, как царцаха нашу приманку кушает.

— Пойдем, пойдем,— отвечает Ксения.

Хотя она давно уже не надевает свой плюшевый жакет, ребята со смехом, как будто сговорившись, кладут на Ксению руки и ласково гладят ее...

И как тогда, ранней весной, Ксения чувствует, как нежность, та самая, что заставляет замирать сердце и нагоняет на глаза слезы умиления, охватывает все ее существо. И как тогда, она обнимает этих человечков.

— Давай бежать!— кричит один из мальчиков.— Давай будем бежать. Кто скорей прибежит к царцахе?

— Все у вас хорошо,— говорит Ксения Клавдии Сергеевне, усаживаясь с ней под телегой.— Можете успокоиться, все правильно и, что не менее важно,— весело и дружно! Как-то у меня получится? С аппаратами будет трудней. Было бы вдосталь мякины,

я бы их выкинула... А вы двадцать рублей за сумочки и мою посылочку получили? Я с Михаилом Ивановичем посылала.

— Двадцать рублей? Нет. Я сама ему тридцать дала на какие-то казенные нужды. Он сказал, что боится с вами разъехаться. Вот,— она достала из записной книжки сложенный листочек,— он даже расписочку мне оставил. И посылки никакой я не получала. А что вы послали?

— С чего ж бы нам разъехаться?—удивилась Ксения, прочитав расписку и пряча ее в сумку.— Я ее себе возьму, а вам — отдам деньги,— Она отсчитала пятьдесят рублей.— Я сама с него получу. Мы договорились, что он меня подождет в Харгункинах. Конечно, мало ли что бывает в пути, но никуда он не денется. А посылку, наверное, он забыл вам отдать. Я вам килограмм конфет послала. В Булг-Айсте их только что получили. А где же ваш рыцарь?

— В дальние хотоны поехал. Обещал оттуда к нам заглянуть. А вчера весь день с нами работал, приманку готовил и все на саранчу любовался. Особенно ее ноги рассматривал. Говорит — бююрг31 и царцаха, наверное, брат. Нога у них совсем похожий. Оба высоко прыгают...

— Вот хорошо, что напомнили!— Ксения побежала к своей телеге; там, в баульчике, лежали обещанные Нимгиру вредные букашки,— Сначала только вы разберитесь, там все написано, а потом ему растолкуйте!..

Клавдия Сергеевна и ребята долго махали руками вслед удалявшейся Ксении и кричали ей: «Менде сяахн!».

...Дрынь-бр...— снова подает голос телега, подпрыгивая на бугорках,— бры-бры-др... — и наконец, выехав на дорогу, снова начинает свою уютную, располагающую к раздумьям песенку —• дрынь-брынь, дрынь-брынь!

— Эй, пошла, Машка!—прикрикивает Говоров и, привстав, показывает ей «для фасона» кнут.

Но Машка и сама знает, что надо переходить на рысь, и добросовестно перебирает стройными ногами, прядет ушами и взмахивает хвостом.

...Прозрачный синий день. Вот где-то в стороне, совсем близко, заклокотали вспугнутые журавли... На обочинах дороги один за другим столбенеют серенькие суслики; с мелодичным свистом проваливаются они в землю, как только приближается телега. А на кургане восседает степной орел и терпеливо высматривает добычу; как только зазевается какой-нибудь зверёк, он схватит его сильными когтями и понесет в гнездо, где лежат белоснежные, пушистые большеглазые птенцы.

Тихо-тихо в степи. Только в небе дрожит песня жаворонка.

— Где я? Кто я?—спрашивает себя Ксения, вдыхая полной грудью и воздух, и песню.— Нет меня, и везде я: и в кустике полыни, и в малиновой папахе чертополоха, и в суслике, и в орле, и в жаворонке... Всех их люблю, и землю, родившую нас, люблю...

Как только переехали балку, на горизонте показалась туча.

Она мчалась навстречу путникам, как необъезженная лошадь с растрепанной гривой. И сразу замолк жаворонок, спрятались суслики и даже гордый орел. Черная тишина угрожающе зашипела прохладным ветерком, полынь всколыхнулась легкими волнами, и вдруг даль дохнула бешеным порывом, взметая пыль на дороге. В воздух поднялась груда перекати-поля, в небе щелкнул огненный аркан. И тотчас, негодуя на этот удар, отозвалась туча таким гневным грохотом, что вся степь содрогнулась. Машка остановилась как вкопанная.

—Пронеси, господи, мати пресвятая богородица!—ямщик соскочил с телеги и упал в земном поклоне, осеняя себя крестным знамением.

Туман застелил все вокруг, и с неба на степь ринулись потоки. Не Каспий ли это вернулся на старое лоно?! Беда человеку встретить грозу в степи! Ни в норку ему не спрятаться, ни под кустик полыни!

На счастье мелькнула в тумане одинокая кибитка. С великим трудом дотащилась до нее Машка.

Спотыкаясь и жмурясь, переступили путники высокий деревянный порог, откинув мокрый, пропитанный едким запахом кизячного дыма полог кибитки.

— Менде!—в один голос произнесли Ксения и Говоров обычное калмыцкое приветствие.

— Менде,— отозвалось несколько голосов.

Скинув плащи и повесив их на решетку кибитки, путники подошли к очагу и молча протянули к огню мокрые похолодевшие руки, стараясь сквозь синеватый дым рассмотреть сидевших вокруг очага калмыков, которые жевали табак, изредка поплевывая в стороны.

— Откуда едешь?— спросил пожилой калмык на чистом русском языке.

Говоров объяснил, и калмыки оживленно заговорили между собой.

— О чем они говорят?— поинтересовалась Ксения.

— Объясняет он, кто мы есть. Меня хозяин маленько знает, а вас хотя не видал, но давно про вас слыхал. Говорит, месяц назад вы здесь ехали.

— А я, представьте, даже это место не помню. По-моему, я тогда в степи не останавливалась.

— А это и не обязательно. У них, как по телеграфу: вы из

Булг-Айсты выедете, а на Салькын-Халуне уже про это знают... Один другому передает. Вас-то они уже окрестили «Кюкин-Царцаха». Ишь, чего выдумали! «Кюкин»—девочка по-ихнему, а «царцаха»—саранча... Девочка-саранча, значит...

— Кюкин-Царцаха! — повторила Ксения,—А мне нравится это имя.

Глаза ее постепенно привыкли к темноте, и она уже начала различать сидевших—двух пожилых мужчин, трех мальчиков и стоявшую сзади них женщину с грудным ребенком.

Ксения достала портсигар и предложила папиросы калмыкам. Мужчины взяли, а женщина отказалась и, наклонившись к мужчине, что-то быстро-быстро ему сказала, испуганно показывая на Ксению.

— Эта женщина спрашивает, зачем ты во время грозы куришь,— обратился к Ксении тот же пожилой калмык.— У нас есть закон: женщинам и девочкам во время грозы курить нельзя. Бур-хан, бог наш, очень крепко рассерчает и пошлет на кибитку огонь.

— А бог думает, что это мальчик курит. Я в штанах, а на небе большая туча и харачи закрыт, пусть женщина не боится,— выпалила Ксения и с опаской посмотрела на калмыков: не будет ли хуже от такого объяснения.

Но они, и Говоров с ними, одобрительно засмеялись, а женщина успокоенно кивнула головой.

— Кюкин!— все еще смеясь, сказал тот же калмык.— Ты хитрый! Сколько лет тебе? Муж у тебя есть?

— Лет мне двадцать, а мужа нет.

— Зачем же мужа нет? Ты уже старик. Наши девочки имеют мужа, когда им двенадцать-тринадцать лет.

— Это очень плохо. Девочки должны сначала учиться, как и мальчики.

Гроза наконец стихла, но дождь все еще барабанил по кибитке. Наконец и он затих, и хозяин вышел, чтобы открыть харачи.

Яркий свет, ворвавшийся в кибитку, обнаружил огромную глиняную реторту, устроенную над очагом и соединенную с большим кувшином.

— Что это такое?—удивилась Ксения.

— «Тепленькую» гонят,—засмеялся Говоров.—Водка это ихняя, по-калмыцки «араки» называется, а по-нашему—«тепленькая». Ее из кислого молока гонят, а когда пьют, маслом заедают. А как угощать вас станут, отказываться не вздумайте, не то крепко обидите хозяина.

— Но я же не пью.

— А ежели не пьете, все равно пригубьте маленько, хотя бы для видимости, чтобы хозяину обиды не было. Да она не крепкая! Ее, когда пьешь, так и не чувствуешь — вода и вода. И даже ежели много хватишь, только потом задурманит.

За кибиткой послышалась какая-то возня; озадаченные калмыки переглянулись, и хозяин поспешно приподнял кошму у входа. В кибитку вошел Михаил Иванович.

— Можно, что ли, к вам? Менде!

— Менде!— Хозяин уселся на прежнее место и с любопытством и сочувствием смотрел на гостя.

Вид у Михаила Ивановича был плачевный: по лицу с промокшей насквозь фуражки текли ручьи, одежда облепила его плотное тело. Лицо у него было багровое, ко лбу прилипли рыжеватые волосы; по-детски наивные глаза как-то нелепо прищурены, а рот вытянут трубочкой. Ксения с трудом подавила улыбку.

Присев к очагу, Михаил Иванович обвел глазами сидящих и только теперь заметил Ксению. Встреча с нею здесь была так неожиданна, что он откинулся назад и разинул рот.

— Как! Это вы, товарищ Юркова! Темновато... я вас и не заметил. Здравствуйте!—он пригляделся к Говорову и поздоровался и с ним.

— Почему же вы не дождались меня в Харгункинах, как мы договорились?— спросила Ксения, когда он немного пришел в себя.

— Да так получилось... Раньше управился, вот и поехал. Думал, вас либо в Булг-Айсте, либо в Сонринге застигну, ан дож-дик-то и помешал.

— Все доставили в Харгункины благополучно?

—Все в полном порядке-с,— ответил Михаил Иванович, отодвигаясь от очага, чтобы освободить место для деревянной плошки с маслом, которую хозяйка поставила перед ним, как и перед другими гостями, прямо на землю.

Хозяин налил из кувшина в деревянную чашку мутную жидкость и молча протянул ее Ксении.

— Пригубьте, пригубьте,— поспешно напомнил ей Говоров.— Ишь, какой вам почет оказывают... Первой поднесли...

Ксения не без усилия выпила неприятно пахнущую жидкость и в знак благодарности приложила руку к сердцу.

— Сызмальства я здесь и завсегда ее пью. Очень пользительная для легких!—сказал Говоров, с наслаждением опорожнив чашку.

Ксения засмеялась.

—У мужчин всякий алкогольный напиток пользительный. Знаем мы вас!—И она повернулась к Михаилу Ивановичу,—Ну что ж, давайте рассчитаемся?

— Ничего не имею против,— отозвался он, тоже с явным наслаждением выпив чашку «тепленькой» и возвращая ее хозяину.

Роясь в сумке, Ксения как бы между прочим сказала:

— Что же вы, Михаил Иванович, меня подвели?

— Да чтобы я... вас? Когда?— встрепенулся он.

А посылочку мою Клавдии Сергеевне не передали.

— Вот голова!—Михаил Иванович звонко шлепнул себя по лбу.— Виноват-с! Второпях забыл!

— Очень жаль, что вы такой забывчивый. А двадцать рублей передали?

— Двадцать рублей?— он снова шлепнул себя по лбу.— Вот именно, не передал... Тоже, так сказать, забыл... Что делается! А если бы деньги не забыл, то и конфетки отдал бы сразу...

— А откуда вы знаете, что в ящичке были конфеты?— удивилась Ксения.

Михаил Иванович некоторое время молчал.

— Вы сами изволили мне сказать об этом в Булг-Айсте.

Ксения смотрела, как трогательно он улыбался, как доверчиво и преданно смотрели на нее эти голубые детские глаза, и ей стало неловко.

«Может быть, я и в самом деле сказала»,— подумала она.

— Но двадцать рублей вы мне возвратите, Михаил Иванович. Я сегодня рассчиталась с Клавдией Сергеевной, когда узнала, что вы ей ничего не передали.

— Пожалуйста, пожалуйста,—Михаил Иванович суетливо вытащил деньги и подал ей две десятки.

— А вот расписочку на химикаты получите. Вам причитается сорок рублей. Вот в этом табеле распишитесь. А теперь,— продолжала она, когда Михаил Иванович вернул ей табель и карандаш,— получите десять рублей наличными и тридцать распиской, которую выдали вы Клавдии Сергеевне.

Ксения пристально посмотрела на него.

— Совершенно правильно!— воскликнул Михаил Иванович, но лицо его приняло разочарованное выражение.

— Ну вот, я с вами и в расчете, а с вас еще конфеты, вы их не забудете передать на обратном пути?

— Да что вы! Непременно!— отозвался Михаил Иванович.

Чем больше Ксения смотрела на него, тем он становился ей неприятнее... Боясь, что он заметит это, она отвернулась.

— Ведь вот бывают же неприятности!—Михаил Иванович обратился к Говорову.— И как это я забыл, сам не знаю...

—- Всякое, конечно, случается,— меланхолично поддакнул ему Говоров.

Просидев еще с полчасика, Ксения заметила, что сквозь дымник проглядывает уже прояснившееся небо.

— Наверное, пора ехать,— обратилась она к ямщику.

— А здесь не заночуем?—нерешительно предложил Говоров.

Ему не хотелось вылезать на сырость, да и «тепленькой» у хозяина еще было много.

— Верю, что вам не хочется, но боюсь, что к утру я не поспею на место, отряд меня будет ждать.

— Воля ваяла... Ехать так ехать...—Они встали.

— Менде сяахн!— Ксения обошла всех присутствовавших, а пожилой калмык, улыбаясь, задержал ее руку.

— Менде-сяахн, хитрый Кюкин-Царцаха! Даже бога обманывать можешь! Молодец!

— А вы, Михаил Иванович, скоро едете?

— Скоро... Вот еще малость пообсохну и обогреюсь,— ответил он, выразительно взглянув на кувшин с «тепленькой»...

И снова едет Ксения в сырой от дождя телеге и мокрой одежде, ежась от встречного ветерка и то и дело опасаясь, как бы не залепило лицо грязью, отскакивающей от колес...

Гроза прошла... На горизонте еще виднеются жалкие лохмотья тучи... Наконец снова выплывает солнце, и степь, омытая ливнем, искрится рубиновыми, топазовыми, изумрудными и аметистовыми каплями. И что только не приходит в голову Ксении, когда она любуется игрою солнца в каплях дождя!

«Теперь я, пожалуй, начну стоять у витрин ювелирных магазинов... Раньше я проходила мимо них совсем равнодушно... И до чего же хороши эти росинки! Вон миллиарды солнышек сияют на полыни... А ведь совсем так же, как солнце в росинках, отражается общая жизнь в каждом существе, и каждое существо искрится по-своему».

Ксения начинает перебирать в памяти знакомые лица... И Клавдия Сергеевна, и Елена Васильевна, и Паша, и даже Полкан. Но почему-то, когда она вспоминает Михаила Ивановича, он никак не вмещается в каплю.

«Вот так капелька»,—улыбается она.

И, как бы подслушав ее мысли, Говоров спрашивает:

— А этот мужчина, с которым вы рассчитывались, у Эрле управляющим работает?

— Каким управляющим? Он по поручениям ездит... Экспедитор. А вы его откуда знаете?

— Булг-Айста—село небольшое. Всякого нового человека сразу узнаешь. Да он и ко мне захаживал несколько раз, с месяц назад. На квартиру просился. Вот тогда он и сказывал, что управляющим у Эрле работает, хочется ему поближе к станции квартировать. «Я, говорит, человек смирный, холостой, вы мною довольны будете». Да я не пустил, слава богу... Сколько раз видал его пьяным в стельку... А я еду и думаю себе—на чем он мешки по аймакам возил?

— На подводе, конечно, на чем же мешки возят?— недоумевает Ксения.

— Вот то-то и оно, гражданочка... А подвода его где? Кроме нашей подводы за кибиткой только две лошади были. Одна с седлом того калмыка, что по-русски хорошо говорит, она уже там стояла, когда мы с вами по дождю подъехали, а другая без седла, верно, и есть лошадь этого экспедитора... Ну, а подвода где? Чудно это как-то...

Ксения насторожилась. Ямщик говорил дело.

— Поздненько вы это надумали,—сказала она наконец.— Мы уже верст двенадцать отъехали, да скоро и темнеть начнет. Не возвращаться же нам. Человек он взрослый, за подводу и лошадь отвечает, был в полном здравии, когда мы его видели... И никуда он не денется и обратно в Булг-Айсту приедет.

— А мне думается,— возразил Говоров,—он туда не скоро попадет, потому как сильно он пьянствует и, наверное, у калмыков всю «тепленькую» прикончит и тогда только в путь-дорогу двинется... —Ямщик прикрикнул на Машку, показывая ей кнут.

Одежда на Ксении высохла. Подсохла и дорога; только в балках еще журчит вода. В степи как будто и не было дождя... И хотя еще не курится пыль на дороге, телега уже запела прежнюю однообразную уютную песенку:

...Дрынь-брынь... Дрынь-брынь...

— Вот она, жизнь-то, какая на степи,— говорит, оборачиваясь, ямщик. Он тоже пообсох и повеселел; «тепленькая» согрела его старое сердце и развязала язык,— И охота вам, гражданочка, такую муку на себя принимать! Вы и на барышню-то не похожи: черная вся от солнца. То мокнете, то сохнете... Что из вас будет-то? И женихов-то этак всех распугаете.

— Неужели на меня никто не польстится теперь? Вот беда! Придется в девках сидеть!— отвечает Ксения со звонким смехом.

— А пора бы вам замуж! Это пусть муж ваш по степям шатается. Не девичье это дело, я вам скажу... Себя вы не жалеете, гражданочка!

— Так мне же интересно по степям ездить! Я бы и в горах побродила, и в лесах, по морям и небесам поплавала бы. Мне везде хочется побывать и все увидеть!

— Какой интерес!—машет рукой Говоров.—Блажь это одна, гражданочка! Эй, пошла, ленивая!—покрикивает он на лошадь.

И долго еще едут они, и только когда над степью встают густые сумерки, Говоров сворачивает с дороги.

— Пора зоревать коню, вот и трава здесь, кажется, подходящая, типчак да тонконог...

— Долго будем зоревать?

— А часика четыре подремлем и поедем. Солнца ждать не будем, пускай оно нас догоняет. Что ж, травки надо для постелей нарезать...—И Говоров, достав со дна телеги косу, принялся за дело.— Ночи-то свежи на степи. Вот вам и постель,—сказал он,

накладывая ворох травы на телегу.— А я внизу на кошме пристроюсь.

— Давайте поужинаем.—Ксения предложила ямщику бутерброды.

— Да у меня хлеб тоже есть. Пошла ты!—отмахнулся Говоров от Машки, которая приблизилась к нему, учуяв запах хлеба.

— На, Маша!— Ксения протянула ей кусок, и лошадь проворно забрала его бархатными губами.

— Зря это вы, гражданочка! Для нее хлеб не еда, а одно баловство, а вам теперь каждый кусочек беречь надо. У калмыков вы хлебом не разживетесь.

— Но калмыки живут ведь, и я как-нибудь проживу... Я люблю лошадей,—как бы извиняясь, добавила она.—Мне нравится, как пахнет лошадь, и даже... запах лошадиного пота и тот мне нравится.

— Привычка — великое дело. Вот я по этим степям, почитай, годов сорок шатаюсь, и мне они очень по сердцу пришлись. А иные говорят, никакой, слышь, красы в них нет. Булг-Айсту тоже каждый проезжий дырой обзывает и по-всяческому... А я Булг-Айсту ни на какой город, даже на Москву не променяю... Роща-то, где сейчас люди гуляют, от жары спасаются,— ровесница моя — тысяча восемьсот шестьдесят второго года посадки... Родители мои в Булг-Айсту пришли, когда там еще никто не жил. За посадками ухаживали. Только когда мне шестнадцать лет стукнуло, началось поселение. Первых дворов, наверное, не больше десятка было... А сейчас триста! Год от году растет Булг-Айста, а теперь поговаривают — городом будет... И деревья меня переживут. Век у них долгий, не как у человека! Не успел пожить вдосталь, умирать пора.— Он вздохнул.

— Не хочется умирать?—спросила Ксения, залезая на телегу и закутываясь в палатку.

— А кому оно хочется, гражданочка,— отозвался старик.— Пташке малой, суслику и тем неохота. Да я что! Только бы детишки пристроены были. Сыновья-то у меня ничего — мастера: один плотничает, другой кузнецу помогает, а вот дочка у меня красавица, об ней забота: замуж бы ее получше выдать, а тогда и помирать можно.

— Женихов нет, что ли?

— Да какие ныне женихи? Все они до первой ночки, либо как этот Михаил Иванович. Есть один у меня на примете,— помолчав, добавил Говоров.— Хотел бы я дочку за него пристроить. Правда, неграмотна она, но и он-то не так чтоб уж шибко образован. Парень он смирный и дело свое, хоть небольшое, знает, вот что главное. Одно время я приметил, он на дочку мою поглядывал, да потом городская финтифлюшка приехала и голову ему затуманила... Жаль... Парень такой смирный, обходительный, и специальность его мне нравится. Да вы его, наверное, знаете—лесоводом в Булг-Айсте работает...

Ксения даже приподнялась от удивления. Это он, оказывается, Елену Васильевну финтифлюшкой называет. Вот интересно!

— А дочке вашей он нравится?

— Неужто нет?— И Говоров долго еще расхваливал Ксении и дочку, и ее приданое и ругал теперешних женихов безбожниками и брандахлыстами.

В степи было тихо-тихо. Где-то поблизости мерно хрупала Машка. Пролетали какие-то басистые жуки. Ксения лежала, закинув руки за голову, и смотрела на кружащиеся в черной бездне звезды, а Говоров еще долго копошился под телегой, что-то шептал и вздыхал.

Загрузка...