ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Впервые мысль о самоубийстве пришла к Озуну весной, когда его оцарапала пуля. Тогда, после погони, бандиты укрылись в одном из зимовников. Озуна немного лихорадило от раны, он сидел у костра. Кто-то из товарищей притащил найденного в щели серого скорпиона.

Скорпиона положили на землю, и Багальдан, самый молодой и веселый, предложил окружить скорпиона кусками горящего кизяка, чтобы посмотреть, что он будет делать.

Почувствовав жар, скорпион пополз в противоположную сторону, но там оказалось то же. Тогда скорпион начал метаться и в конце концов вернулся к центру, изогнул свое длинное членистое брюхо кверху и вонзил жало в собственную голову.

Багальдан пошевелил скорпиона соломинкой. Он был неподвижен.

Принесли еще двух скорпионов и проделали с ними то же. Один из них, как и первый, вонзил жало себе в голову, а другой попытался перелезть через кизяк, но сгорел. Бандиты не удивлялись этому. Они все с детства знали о том, что скорпионы себя убивают, и думали даже, что они делают это вполне осмысленно. Так думал и Озун. Но в этот вечер смерть скорпионов не развлекала его, как товарищей, а наоборот, заставила подумать о том, что и они все, как эти скорпионы, не могут никуда уйти.

Поужинав, бандиты легли спать. Озун продолжал сидеть у очага и думал о скорпионах и о многом другом, время от времени приподнимая грязную повязку и дуя на рану.

Он думал тогда об амулете «банха-ракшайн-бу», который носил с раннего детства на шее в красной ладанке против злых духов, болезней и препятствий, мешающих человеку жить счастливо.

Он молился своему бурхану Маха-гала и ездил только на угодной этому бурхану лошади — гнедой с белой лысиной.

До сих пор бурханы и ладанка помогали ему: Озун никогда не был ранен и не болел. А разве мало пуль просвистело над его головой? Разве мало погибло его товарищей?

Голодный и рваный, без копейки денег вернулся он с каторги! в Морнэ-Хулдан. Там он надеялся найти попутчика на Шаргол.я Идти туда пешком в зимнюю пору было невозможно. Морнэ-Хул-дан был пуст — в степи уже несколько дней бесновался шурган27. Никто из калмыков не решается в такую погоду пуститься в дорогу ведь шурган может гнать целое стадо, как сухую траву.

Хотел Озун как-нибудь прожить на Шарголе до весны, а потом уйти в Мочаги, ломать соль на ильменях. Там ведь всегда калмыки находили себе работу. И жить он хотел до самой смерти совсем потихоньку.

И вот в такое время и подошел к Озуну человек в бурке и высокой папахе и спросил, кто он и куда собирается.

— Сейчас в степь ходить не надо,— сказал он.— Сейчас каждый здоровый мужчина помогать народу идет. Царя теперь нет. Временное правительство теперь есть, казачий атаман Бирюков теперь есть, вместе с правительством будут они теперь порядок кругом делать. Помогать им надо. Все казаки сейчас помогают, и ты должен.

— Пускай казаки помогают, а я калмык простой,— сказал Озун.— С каторги я пришел, отдыхать Mine теперь, пожалуйста, надо.

— Ты тоже казак. Калмыков нет уже, а есть «новые казаки». Новые казаки и старые поклялись в дружбе жить и вместе порядок делать. Давай, говори, как звать тебя и сколько лет тебе. Я тебя записывать буду, а пойдешь ты в Астрахань, прямо в калмыцкий полк. Там тебя одевать будут и кормить, много товарищей там найдешь.

Так и пришел Озун в полк и, правда, очень был рад, что он здесь не один. Только недолго он там жил, наверное, одну или две недели.

Повели Озуна с товарищами в Покровский хурул. Там пушки стояли. У Казачьего бугра тоже пушки. У Армянского моста еще пушки. У Луковского моста опять пушки. Кругом много солдат — старые и новые казаки.

И приказали начальники ночью из пушек стрелять прямо в кремль. Там два человека — ревком и стачком засели. Они оттуда Комитет народной власти ругали и скандал кругом делали. Озун помнил, как сразу после первого выстрела наполнился город воем долгих и тревожных гудков и народ выбегал на улицу и метался туда и сюда.

Много дней шел бой в городе. Магазины горели. Гостиный двор горел. Вечерний базар горел, дома простые тоже горели. Дым и огонь кругом, и никто пожар не тушил.

А когда новых казаков окружили, они начали разбегаться. Озун хотел с товарищами в поезд сесть, куда-нибудь подальше уехать, но только один эшелон ушел. Ледокол «Каспий» пришел

под мост и обстрелял железную дорогу! Тогда Озун бежал обратно в Покровский хурул, оттуда на речку Болду, в камыши. Сто лет там можно жить, и никто не найдет! После туда еще много разного народу прибежало — и урусов, и калмыков. Рассказывали они, что ревком и стачком разбили калмыков, а уральские казаки, что на помощь в Астрахань шли, обратно вернулись. Сам князь калмыцкий Тундутов в степь бежал, там опять будет войско калмыцкое собирать.

А Озун из камышей убежал в степь, а оттуда на Дон. У Краснова в армии был, а осенью восемнадцатого года подался под Ено-таевск, а там... Крутом разные банды ходили, кто себя красным, кто белым называл, а один раз Озун даже какую-то зеленую банду встретил. Думал Озун тогда много и совет с товарищами держал.

— Па русскую правду-мравду плевать надо!—говорил он.— Надо свою, калмыцкую правду искать, а какая она — красная или зеленая, все равно. Где много калмыков, там и калмыцкая правда.

Поехали ни генерала Улагая искать. Полк у него калмыцкий был—две ысячи сабель, он под Давстой стоял. Озун сам с Улагаем говорил тогда:

— Давай соберем наш народ, уйдем от улусов в Сибирь. Там много земли свободной. Монголов там тоже много. С ними жить будем, пожалуйста. Пускай урусы друг с другом дерутся. Зачем калмык должен в чужую драку лезть?

Не захотел генерал Улагай никуда уходить.

— Или забыл ты,— сказал он,— старинную калмыцкую пословицу: «Незнакомый начальник — тигр, незнакомая местность — ад». И еще есть одна пословица: «В привычной стране грубый холст мягок, а шелк незнакомой местности — не лучше холста». Если уйдем мы от урусов, там еще кто-нибудь на нас верхом сядет. Давай скорей на коня, бери саблю и помогай большевиков бить. Обещает нам Деникин, хорошо будет калмыкам жить, если они большевиков прогонят...

Но и с Улагаем недолго Озун ходил. Большевики разбили Улагая. Из двух тысяч только шестьсот человек осталось... А из двадцати товарищей Озуна только девять. Опять советовался с ними Озун. Решили ни к кому больше не ходить, а отдельно держаться. Наверно, теперь недолго осталось: калмыцкий народ не захочет беспорядок терпеть, наверно, скоро в Сибирь тронется...

Когда затравленные и голодные улагаевцы мерзли в развалинах какого-нибудь зимовья, а по степи мчался неистовый ветер, они невольно вспоминали свои кочевья. Тосковал о кибитке и сам Озун; он вспоминал в такие минуты детство, и, как это ни странно, даже каторгу: даже там, на нарах, с кандалами на ногах он имел свое место, а нынче для него нигде места нет.

Вскоре после окрыления саранчи пришла очередь Багальда-на ехать в хурул за провизией. С тех пор как арестовали гелюнга, бандиты ездили за провиантом только по ночам.

Когда Багальдан выезжал из хурула с двумя мешками, навьюченными на лошадь, которую он вел в поводу, милиции удалось его задержать.

Кулаков начал с того, что поздоровался с Багальданом за руку и предложил ему закурить, а потом заговорил с ним так, как будто Багальдан не бандит и конокрад, а порядочный, симпатичный человек.

Он попросил Багальдана помочь ему в очень важном деле — ликвидировать банду. Если Багальдан поможет, он будет помилован. Конечно, заставить его это сделать никто не может, но если он откажется, то теперь же будет отправлен прямо в тюрьму, потому что он конокрад, убежал из-под ареста, стал бандитом и ранил харгункиновского председателя.

Говорили с Багальданом и калмыки-милиционеры, и все уверяли, что если он поможет им взять банду, он сделает большое добро для всего народа.

Багальдан думал недолго, потому что в банду он попал, только боясь тюрьмы, ничего против советской власти не имея. И вот ему предлагали такой выход, о котором он не смел и мечтать. И он согласился...

...Багальдан сообщил своим, что отряд милиции распущен на трехдневный отдых, а начальник уехал в Булг-Айсту. Поэтому Озун решил тоже отдохнуть и отоспаться. Посоветовавшись с товарищами, он избрал для этого тот самый зимовник у Двенадцати худугов, тде когда-то произошла его встреча с Кюкин-Царцаха.

К вечеру в степи сильно похолодало. Добираясь к Двенадцати худугам, бандиты, порядком голодавшие в последнее время, продрогли и с нетерпением ожидали ужина. В мешках, доставленных Багальданом, были сушки, хурси, плитки чая, мука и спички, а в зимовнике они нашли масло, большой кувшин с аракой и крупного барана.

Как всегда, Манчжи и Багальдан взялись готовить ужин. Остальные, в том числе и Озун, занялись починкой одежды, обуви и стремян.

Когда ужин был готов, все расположились общим кругом. Разговоров на этот раз было мало, все были голодны. Озуну дали голову барана — самую почетную часть: он вспомнил, как доверчиво бежал баран за своим убийцей, и не мог есть ее, а передал Манчжи. Багальдан подсел к Озуну и тихонько оказал, чтобы Озун повременил посылать к гелюнгу за провизией: милиция часто шляется около хурула. Озун молча выслушал его и спросил, напоены ли кони и кто сегодня ночью будет дежурить.

Северный ветер так завывал за стенами зимовника, что пожилой Манчжи Эрдниев поднялся нехотя, чтобы идти на дежурство, Багальдан предложил ему оставаться, взамен пойдет он, более молодой и здоровый. Озун согласился.

Бандиты стали укладываться спать. Озун ушел в глубь зимовника и расположился рядом с Манчжи.

Фонарь был погашен, и зимовник погрузился в кромешную тьму. Сквозь проломанную крышу, дыры и щели в стенах со свистом прорывался ветер. Он примчал сегодня к Озуну какой-то удивительно знакомый, тоскливый напев, заставил долго лежать во тьме с открытыми глазами и вспоминать, откуда он. И Озун нашел его на самом дне своей памяти. Это была старинная калмыцкая песня:

Лучше, если дочь не родится или не останется живою, Если она родится, лучше будет, если она тотчас умрет! Очень хорошо, когда поминки совпадают с рождением! Очень хорошо, очень хорошо!

Эту песню в раннем детстве пела забитая молчаливая женщина, ничтожное существо питавшееся объедками мужчин, никогда не садившееся у очага с отцом и гостями, существо, которое всегда спало на земле у ног отца,— мать Озуна!

Почему Озун не вспоминал ее до сих пор? С восьми лет, когда отец впервые посадил его на коня, Озун перестал обращать па нее внимание. А сегодня ему хотелось быть около нее...

Озун вспомнил и красивицу Саруу — двенадцатилетнюю девочку с длинными волосами, которую он собирался украсть и сделать своей женой. Если бы не убийство сборщика албана, так оно и было бы...

Кажется, еще никогда Озун так не тосковал, слушая ветер, будивший воспоминания далекого прошлого, и от этого у него так болела грудь, что он встал и вышел из зимовника.

Была черная, беззвездная ночь, и Озун шел вперед на ощупь, пока не наткнулся на какую-то кибитку. Он откинул кошму у входа и видит: горит очаг, а вокруг него сидят трое —отец и два царских чиновника. Сзади, как тень, мать Озуна стоит. «Вот хорошо! Значит, я не убил сборщиков»,— подумал Озун, зашел в кибитку и сел у очага. «Ну теперь ты будешь платить албан?— спрашивает один из чиновников.— Больше тридцати лет я ждал!» И так страшно засмеялся, что Озуну стало холодно. Мать подошла к нему и запела:

Лучше бы, лучше, если бы ты, сын мой, не родился! Жалко, жалко, что, родившись, ты тотчас не умер! Очень ведь хорошо, когда поминки совпадают с рождением!

Вырвался Озун из объятий матери и без оглядки побежал в степь, хотел кричать, но голоса у него не оказалось, а когда, наконец, закричал, весь в поту проснулся и своим криком разбудил Манчжи Эрдниева и рассказал ему свой сон.

— Не спи больше на спине, не думай. Умирать все равно всем придется...

Манчжи заснул, а Озун опять думал и думал...

Потом захотелось ему выйти из зимовника и подышать ветром.

Вышел Озун из зимовника и удивился, что уже день настал — солнце так ярко светит, в стороне белая палатка стоит, с холма какой-то всадник на белом коне спускается, а вокруг Двенадцати худугов кишмя кишит саранча.

«Как же так,— думает Озун,— царцаха уже улетал, а теперь снова маленький и без крыльев?»

И только он подумал это, как подъезжает к зимовнику всадник на белом коне и говорит:

— Собирайся, Озун, в дорогу! Я хан калмыцкий, Шукур-Дай-чин, сын Хо-Орлока. Нехорошо отец мой сделал, что привел народ сюда. Я теперь всех калмыков собираю, чтобы обратно в Чжунгарию их вести. Делать около урусов вам нечего!

Озун упал перед ним на колени...

А из палатки выбегает Кюкин-Царцаха и кричит:

— Останется с ками калмыцкий народ!—К Озуну бросилась, тянет его за бешмет. — Сдайся, сдайся, Озун! Тебя простят!

А Шукур-Дайчин его тоже к себе за бешмет тянет...

— Ты опять кричишь, Озун?—говорит Манчжи Эрдниев и трясет его.— Проснись! Ложись на другой бок, лучше спать будешь!

Натянул Озун бешмет на голову и быстро заснул. И приснилось ему, что подходит к нему Багальдан: в одной руке у него фонарь. а другою он у Озуна из-за пояса наган достает.

«Зачем тебе мой наган?»—спрашивает Озун, а сам лежит, не шелохнется.

А Багальдан поднял фонарь, повернулся и очень громко говорит:

— Это есть Озун, нашей шайки командир...

— Бери его, вяжи!— приказывает кто-то.

Проснулся Озун и увидел, что приснилась ему правда: стоит около него Багальдан, приподняв фонарь, и говорит кому-то, точь-в-точь как во сне:

— Это есть Озун, нашей шайки командир...— а сам тянет наган из-за пояса Озуна.

Вскочил Озун, не помня себя, и так толкнул Багальдана, что тот ударился затылком об стену зимовника и выронил наган, а Озун бросился к выходу, но зацепился за груду кизяков. Окружили его милиционеры, и начал Озун отбиваться от них кизяками,

бросать нм в лица золу и кизячную труху... Пока они глаза протирали, успел Озун выбежать из зимовника и вскочить на своего гнедого, но в этот момент в брезжащем рассвете возникла фигура Кулакова.

— Врешь, мерзавец! Не уйдешь на этот раз!— произнес он сквозь зубы, взял Озуна на мушку и спустил курок.

Уздечка выскользнула из рук Озуна, повисших как плети, и, медленно соскользнув с седла, он рухнул у ног коня...

Уже совсем рассвело.

Десять человек лежало около Двенадцати худугов. Девять из

них были связаны по рукам и ногам, и лица их были искажены страхом и болью. Десятый лежал, раскинув руки, и смотрел в небо спокойно и строго. И вдруг он поднял руки, открыл рот и сел. Крик ужаса вырвался из уст бандитов. По старинным приметам, Озун звал их всех за собой.

— Чего встал!—Кулакова взяло на минуту сомнение — действительно ли он убил Озуна, и он бросился к нему с наганом. Но, взглянув ему в глаза, Кулаков попятился и, крепко выругавшись, велел милиционерам поторапливаться.

— Как такого доставлять будем?— спросил один из милиционеров, тщетно пытаясь придать трупу прямое положение.

— Вот так и будем,— сказал Кулаков.— Сажайте его верхом да привязывайте покрепче. Он теперь, между прочим, не скоро обмякнет. Каталепсия это...

В степи опять было пасмурно. Пронзительно свистел ветер. Огромные шары перекати-поля шурша катились по серой равнине.

Вскоре от Ергеней на Булг-Айсту двинулась большая кавалькада, в центре которой, привязанные к седлам, колыхались бандиты, и среди них выделялась фигура Озуна. На своем, угодном бурхану Махагале, гнедом с белой лысиной коне, ехал он на допрос к Эрлик-хану, устремив остекленевший взгляд в вечность.

Итак, Ксения покидала шарголские степи, где кочевала с калмыками, видела саранчу и других животных в их обыденной жизни, а не в коллекциях под стеклом. Она много испытала и среди этого многого — настоящий страх. Она многому научилась, а главное—стойко переносить физические лишения.

Вдыхая запах полыни, Ксения как всегда испытывала щемящую грусть, но уже не от сознания своего одиночества и ничтожества в этом пространстве, а от того, что, как это ни странно, все пережитое, хотя бы и трудное,—в прошлом, и оно необратимо.

Ксения задержалась в Харгункинах. Нужно было отправить инвентарь отряда Виктора Антоновича в Булг-Айсту. Его было так много, что он занял всю подводу. Ибель Сарамбаев предложил ей ехать верхом. Он тоже собрался в Булг-Айсту, и ему ничего не стоило привести обратно лошадь, на которой поедет Ксения.

Уже на территории Сонринговского аймака, недалеко от того места, где харгункиновская дорога пересекается с прямой дорогой от Хамуров, они увидели Нимгира, напряженно смотревшего в небо.

Несмотря на ясный день и слабый ветерок, с юга довольно быстро надвигалась огромная туча.

— Это царцаха летит,— оказала Ксения.

— А там смотри, тоже царцаха,— Нимгир указал на дорогу с Хамуров.

Ксения повернулась и вздрогнула.

Оттуда приближалась большая кавалькада. Первым, кого увидела Ксения, был Кулаков, ехавший впереди. Она инстинктивно осадила свою лошадь, стоявшую впереди Ибеля и Нимгира, и встала между ними.

Заметив Ксению, Кулаков выпрямился, и по лицу его скользнула самодовольная усмешка. Она отвела взгляд и увидела сзади Кулакова всадника с поднятыми руками, который, как ей показалось, что-то кричал ей черным, широко открытым ртом.

Коротко вскрикнув, она уронила поводья и пошатнулась. Нимгир не дал ей упасть.

— Что ты? Что с тобой, сестренка?— сказал он, подхватывая ее, и, увидев Озуна, вздрогнул. Ибель безмолвно застыл в седле.

Внезапно примчался такой ураган, какого Нимгир не помнил за всю свою жизнь. Он был совсем горячий, а степь превратилась в хаос. В воздухе метались груды перекати-поля, раскаленный песок хлестал по лицу, не давал дышать, слепил глаза. Вокруг взвились смерчи...

Нимгир с трудом удерживал лошадей и Ксению. Последнее, что он увидел,— задних лошадей кулаковского отряда. Сопротивляясь урагану, они шли сильно накренившись. Потом наступила, кромешная тьма, в воздухе стоял пронзительный свист, и сверху, как казалось Нимгиру, на них сыпались камни. Ксения пришла в себя от их ударов, лошади стояли, тесно прижавшись друг к другу, всадники пригибались к их шеям.

Через четверть часа вновь засияло солнце, и в степи наступила необыкновенная тишина.

— Где же град?— спросила Ксения, оглядываясь.

Нимгир указал вниз: земля была усеяна мертвой саранчой. Туча ее, подхваченная ураганом, исхлестанная песком и закрученная смерчами, была уничтожена начисто.

Нимгир соскочил с лошади.

— Вот сколько умирал царцаха!—воскликнул он.— А лошади наши плакают!—он повернул к Ксении голову своей лошади. Крупные, смешанные с песком слезы катились по ее морде.

— Давай мне папиросу, пожалуйста! Курить я крепко захотел,— сказал Ибель Ксении, отряхивая песок с седла и колен.

Ксения полезла за портсигаром, но сначала ей пришлось выбросить из кармана несколько горстей песку.

Кое-как отряхнувшись, всадники двинулись в путь, и все удивлялись, какая масса саранчи погибла от урагана. Она валялась на протяжении не менее чем пяти верст.

— Очень страшно это,— тихо оказал Ибель.— Наверно, в этот час душа его к Эрлик-хану на допрос пришел, так я думаю...

— Я сам испугался,— отозвался Нимгир.— Не знаю почему, думаю, я видел этого человека раньше... Только где и когда, никак вспомнить не могу. А ты тоже крепко испугался, сестренка?

— Да, и мне было страшно,— ответила Ксения.— Но ведь все это так и должно было случиться... Кто же жил, как царцаха, как она и умирать должен.— Она посмотрела вперед. Там под ясным синим небом простиралась ровная, выметенная ураганом дорога, а вокруг горько благоухала полынь...

Ксения ночевала у Клавдии Сергеевны. Ей приснилось, что опа уютно спит, свернувшись в комочек, глубоко в земле и просыпа ется от проникшего к ней солнечного луча. Схватившись за него, Ксения тянется кверху, с трудом и болью раздвигая землю.

А наверху трава, покрытая сверкающими росами, качается и тихо шелестит.

И вдруг Ксения чувствует, что и сама она травинка, тоже покрытая росой и тоже качается и шелестит. И необыкновенный восторг охватывает все ее существо.

«Цвети, цвети»,— шелестят вокруг нее травы. И Ксения кланяется им до земли, выпрямляется, раскрывает объятия и цветет, безудержно цветет и любит весь мир и вдруг понимает, что любовь и цветенье — одно и то же.

Но вот со всех сторон опять появляется саранча. Безумный страх охватывает Ксению. Она хочет бежать, но не может оторваться от земли и, вскрикнув, просыпается. Оказывается, она даже села во сне. Комната совсем голубая от луны, с улицы доносится песенка сверчков.

Ксения вспоминает вдруг страшного всадника, кричавшего ей что-то, и, бросившись в подушки, горько плачет. Никто на целом свете не знает, что это она, она помогла ему отправиться к Эрлик-хану, и как ей тяжело!

— Что с вами, Ксаночка?—Клавдия Сергеевна, разбуженная ее криком, подбегает к ней, садится на край постели.— Милая моя, вы плачете? Неужели и вы плачете? Но о чем? Что случилось? Приснилось что-нибудь, да?

— Да... Приснилось,— сдерживая рыдания, отвечает Ксения и гладит руку Клавдии.— Приснилось мне, что я как трава расту, и расти так больно, так трудно!..

Утром Ксения уехала в Булг-Айсту. Клавдия Сергеевна тоже должна была приехать туда на следующий день. Ее вызывали на заседание в исполком, где ей предстояло делать содоклад.

Загрузка...