Саранчовая война продолжалась уже около месяца. Ксения привыкла к рабочим, а они к ней, и незнание языка уже не так мешало, как в первые дни. Отчасти объясняться с рабочими помогал Ребджюр, застенчивый комсомолец, который с грехом на три четверти говорил по-русски, а то, что было невозможно перевести, Ксения дополняла жестикуляцией и мимикой.
Сначала она жила в палатке одна, потом велела Ребджюру принести два пустых ящика, которыми и разгородила палатку.
— Вот тебе кабинет,—сказала она,—Тебе нужно после работы много писать, считать —сколько яда истратили, сколько воды привезли, кто сколько заработал, а на земле это неудобно. Устраивайся.
Ребджюр был очень доволен; он начал прямее держаться и гораздо тверже разговаривать с рабочими, большинство которых было старше его.
В перерыве он аккуратно являлся на Ксенину половину с котелком, наполненным чаем.
— Начальник, чай пить давай!
— Давай будем пить,— отзывалась Ксения, продолжая раскладывать насекомых.
— Начальник,— робко замечал Ребджюр,—чай скоро бывает холодный.
— Да, да! Верно! Я совсем забыла!—И Ксения отодвигала свою коллекцию и доставала кружку.
Крепкий калмыцкий чай с молоком, маслом и солью был главной пищей в отряде. Снабжения никакого не было; каждый должен был заботиться сам о себе, и рабочие объединялись небольшими группками, которые складывали в общий котел что имели. Имели же они очень немного: хлеба у них не было и в помине; все пили чиган и ели хурси; мясо бегало тут же, в степи,— суслики, и все, не исключая и Ксении, ели с аппетитом жирное мясо, по вкусу напоминающее кроличье. Иногда доставали в хотонах молоко. Раза два в отряде появлялся баран, и тогда они пировали.
Среди степи, за несколько верст от аймака, стоял большой саманный «Цимбилев дом». Собственник его, богатый калмык, исчез еще во время гражданской войны, и теперь в этом доме помещался магазин; там шла торговля окаменевшими сушками, папиросами, круглыми желтыми конфетами и кирпичным чаем.
Время от времени Ксения наведывалась туда и всякий раз набивала сушками свой баул. Однако сколько бы она ни покупала, их всегда хватало на один раз: не успевала она сойти с лошади, как ее обступали рабочие, и, не спрашивая разрешения, открывали баул, и разбирали все сушки, совершенно не заботясь о том, что Кюкин-Царцаха ничего не останется.
Когда это случилось в первый раз, Ксении пришлось трудненько, но остановить рабочих она не решилась. В сущности, каждый из них брал всего две-три сушки, разве это много? Зато они предлагали -Ксении сусликов, и хурси, и чиган, а их чай она пила беспрестанно. Нет, они вполне правильно считали, что провиант Ксении принадлежит им в такой же мере, как и ей! И все же Ксения стала хитрить: возвращаясь из «Цимбилева дома», она предусмотрительно рассовывала некоторое количество сушек по карманам, за пазуху, в полевую сумку и даже в кепи. Конечно, этого было недостаточно, но зато желтые конфеты, папиросы и все возраставшая жара притупляли ощущение голода. Днем стоял такой зной, что о еде нельзя было и думать. Но такой режим установился на месяц с небольшим. Можно было и потерпеть.
Палатка защищала от ослепительного света, но не от жары. Ветер уже не освежал, как весною, а обжигал и высушивал все вокруг; этого мало: он приносил в палатку пуды горячего песка.
В дневные перерывы рабочие ложились под телегами, а Ксения в палатке. Расстелив на песке плащ, лежала пластом, вся в испарине.
По вечерам Ребджюр копошился за ящиками над сводками, которые он очень любил составлять, а особенно подписывать. Разумеется, Ксении частенько приходилось их переделывать, но она делала это так, чтобы Ребджюр не заметил. Зачем было его огорчать? А упражняться ему было только полезно.
Часто Ксения наблюдала, как Ребджюр писал. Каких великих трудов ему стоило это дело! Из-за ящиков виднелась его голова. Он кряхтел и потирал лоб, вспоминая, как пишется та или иная буква.
— Что, Ребджюр? Устал? Отдохни немножко,—говорила Ксения.
— Немножко-немножко уставал,— смущенно признавался он.
— Ну оставь. Я потом кончу.
— Нет, как можно! Я хочу кончать сам. Только ты, пожалуйста, мне один буква окажи, один только буква, вот, посмотри!— И он протягивал Ксении помятый и засаленный лист, испещренный невероятными каракулями.
Самой тяжелой для Ребджюра оказалась буква «ф», которую он запомнил только после того, как Ксения сказала, что она похожа на человека, положившего руки на бедра. При этом Ксения не поленилась встать и показать «ф» на самой себе. Это привело Ребджюра в неописуемый восторг.
— Эффф... эффф...—-зафыркал он, выводя букву, и подняв вспотевшее лицо, заявил: —Теперь я не забываю!
Сначала все рабочие казались Ксении удивительно похожими друг на друга, но постепенно она научилась не только различать их по внешности, но и запоминала их имена и даже особенности характера. Быстрее других она познакомилась с Инджи — тем самым, на которого еще Виктор Антонович советовал ей обратить внимание за то, что он был противником женского руководства. Это был угрюмый худой мужчина лет сорока пяти. Одет он был хуже других. На его плече через лохмотья рубашки виднелась какая-то болячка. Инджи поминутно передергивал плечом и чесал его.
Ксения попробовала полечить его цинковой мазью. Инджи не протестовал и не благодарил Ксению. Зато на другой день он пришел в палатку и через Ребджюра спросил, сможет ли она и сегодня его полечить: после вчерашнего лечения болячка перестала чесаться и сегодня он ни разу из-за нее не просыпался.
В течение недели Инджи приходил на перевязку каждый день и уже разговаривал с Ксенией сам, а когда на месте болячки осталось красноватое пятно, он в первый раз улыбнулся Ксении и, погладив ее по спине, сказал: «Йир сяахн эмч!»25.
Вслед за этим Ксении пришлось заняться нарывом на пальце
у одного парня, вытаскивать огромное количество заноз и лечить всевозможные ссадины и даже пустяковые царапины. Полечиться у собственного эмчи хотелось всем, и Ксения никому не отказывала. Она поила их мятными каплями, накладывала компрессы и мазала их йодом, а весельчакам, которые придумывали себе недомогания с единственной целью полечиться от нечего делать, давала понюхать нашатырный спирт. Нюхнув его, мнимобольной подпрыгивал, чем и приводил своих приятелей в самое веселое настроение, а сам мгновенно «вылечивался».
Как-то вскоре после начала работ исчез единственный в отряде гаечный ключ. Ребджюр сбился с ног, разыскивая его, и чуть не стонал, рассказывая Ксении о его пропаже.
— Его кто-нибудь брал,—сказал Ребджюр.
Ксения сказала рабочим через Ребджюра, что среди них есть плохой человек,— взял ключ. А без ключа нельзя проверять аппараты. Тот человек, который взял этот ключ, наверное, очень любит царцаха. Наверное, он хочет, чтобы царцаха всегда жила в степи.
Рабочие долго шумели, а потом вышел Инджи:
— Такой человек, который взял ключ,— плохой человек. Этот человек сидит сейчас с нами и все это слушает. Вот я ему говорю
— завтра утром пусть ключ ляжет на бочку с белым порошком. Если же завтра там его не будет, я сам его найду, я знаю, у кого его надо искать.
На следующее утро ключ нашелся там, где потребовал Инджи, и все были очень довольны.
Узнав, что начальник собирает всяких букашек, каждый из рабочих считал необходимым принести ему какого-нибудь жука или паука. И Ксения должна была признать, что если бы не эти люди, коллекция ее была бы не так разнообразна.
Однажды в палатку ворвался запыхавшийся парень.
— Кюкин-Царцаха! Манчжи-ауга надо?
— Надо,— сказала Ксения,— мне все надо.
Он тотчас убежал.
— Ребджюр! Что такое манчжи-ауга?
— Манчжи-ауга?—Ребджюр зажмурился и замахал руками.
— Это очень, очень злой! Совсем белый и страшный!
Через некоторое время парень появился в сопровождении товарищей; в руках у него были две толстые полынные ветки, а между ними зажата огромная, волосатая, с сизым клювом фаланга.
Ксения подставила ему банку со спиртом. При общем ликовании фаланга пошла на дно.
По вечерам в палатке горел фонарь, и она казалась издали прозрачной. На свет фонаря прилетали бабочки и жуки, и рабочие могли часами смотреть, как Ксения их ловит и укладывает на вату, и постоянно спрашивали, как звать того или иного жука.
В первый раз они спросили про священного копра, чем и поставили Ксению в тупик. Не могла же она обучать их номенклатуре Линнея! Потом она вышла из положения:
— Этого жука зовут копром —сказала она,—Отец его был священником, по-вашему — гелюнгом, а дедушку его звали скарабеем.
Но тут вмешался Ребджюр.
— Как можно!—воскликнул он.— У гелюнга детишка никогда нет.
— Это только у ваших гелюнгов детишек нет,— изрекла она,
— а у жуков все гелюнги имеют детей.
С тех пор рабочие всегда спрашивали, как зовут не только жука, но и его деда и отца.
Значительно легче было объяснить им про сороконожку: тут пошли в ход растопыренные пальцы и ноги.
— Моя-твоя —два ножка. Лошадь — четыре ножка. Царцаха
— шесть ножка, манчжи-ауга— десять ножка, а это — сорок нож- ка... Сороконожка!
Это поняли все сразу. Особенно развеселился один рослый парень. Он забегал по палатке на четвереньках, крича: «Моя-твоя два ножка, а это будет четыре ножка». Старшие же заспорили: оказалось, что по-калмыцки это семидесятиножка, и поэтому решено было сделать урусам контроль. Считали они довольно долго и наконец убедились, что прав урус.
— Как твоя голова все знает?!—удивился Ребджюр.
— Если бы все! Это тебе кажется,— вздохнула Ксения.
Ксения сравнивала своих знакомых с этими детьми степей. Ни один из калмыков не сказал ей грубого слова, ничем не задел ее, не оскорбил. А разве не могли бы?
Одна мысль все чаще и чаще занимала Ксению: в отряде ни разу не удалось ей услышать ни слова о бандитах. Почему? Может быть, рабочие говорили о них между собой, а с ней только о насекомых и о работе? Но бандиты были где-то рядом. Как же можно было ничего не говорить о них? И она решила спросить об этом Ребджюра.
— Ты никогда не видел Озуна, Ребджюр?
— Нет.— Ребджюр удивленно посмотрел на нее.— А ты, начальник, разве ты видел?
— Нет... Где же я могла его увидеть, если ты не видел? Сюда он не приходил.
— Я очень боялся Озуна, потому что я комсомол. Если меня Озун увидит, обязательно убивает.
— Как же ты не побоялся идти в степь на саранчу?
Ребджюр хитро улыбнулся:
— Потому что знал — Озун в наш отряд не придет. Ты знаешь, кто к тебе на работу пришел? Только бедняк, который советскую власть любит. Богач в кибитке сидит, Озуна кормит, прячет.
— Почему же Озун сюда не придет?
— Йех, начальник! Как твой голова не понимает! Ну скажи сам, зачем Озун сюда ходит? Если его лошадь эту траву кушает, он пешком гулять пойдет? Он сам боится этот лекарство. А тебя он очень хорошо знает, ему народ всегда скажет, на каком урочище твой палатка стоит. Что он? С уму сошел?—закончил свои высказывания Ребджюр.