ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Перелиняв три раза, саранча стала прожорливее и делала более длинные переходы. Отряд все чаше перемещался на новые становища, и Ксения почти ежедневно рыскала по степи, в радиусе пяти верст от стана, ища новые кулиги29.

На этот раз ей не повезло; саранчи поблизости не оказалось, и она вынуждена была ехать много дальше.

Солнце было еще высоки, когда встретившаяся на пути стая розовых скворцов заставила ее свернуть с намеченного маршрута-они наверняка должны были привести к саранче.

Пролетев некоторое расстояние, стая вернулась на старое место, покружилась над ним и снова полетела в прежнем направлении. Ксения послушно следовала за ними; однако скворцы, пролетев несколько дальше, опять повернули; повернула за ними снова и Ксения, а скворцы, точно издеваясь над бедным инструктором, пролетели полверсты и вернулись в третий раз! Ксения потеряла терпение. Все же после минутного колебания она решила еще раз последовать за ними.

Скворцы летели довольно долго; дорога давно уже скрылась из виду, солнце жарило изо всех сил, и конь, и Ксения измучились. Казалось, нечем дышать: во рту у Ксении пересохло, губы запеклись. Она начала вслух ругать скворцов:

— Паршивцы, негодяи, болтуны, обжоры и прохвосты! И куда вас несет нечистая сила!

Наконец стая замерла в воздухе и с внезапно усилившимся гомоном ринулась на землю, саженях в ста от Ксении.

— Эчречречриц! Ширр... Шерр! Цвишир!

Такого количества саранчи, как на этот раз, Ксения еще не встречала — земли из-под нее не было видно. Саранча давно рассталась с черным костюмом, сохранив от него только бархатистые зачатки крыльев, и потому пространство, занятое ею, было красно-коричневым.

— Вот где нас ждет работенка!— Ксения направила коня в гущу кулиги, которая сразу закипела, забурлила и поднялась в воздух сплошною массой. Конь встал на дыбы.

— Это что еще! Испугался саранчи!— Ксения крепко сжала ему бока, раза два стегнув нагайкой, и принудила ступить в саранчовую гущу. Конь двинулся крайне нерешительно, и она похлопала его по шее, говоря уже более дружелюбно:

— Ну пошел, пошел еще немного!

В стороне виднелся полуразвалившийся зимовник. Это очень обрадовало Ксению — значит, где-нибудь поблизости должны быть и колодцы, и она направила лошадь туда, мечтая напиться.

— Ширр-шерр! Цвишир!— задорно кричали скворцы в раскаленном воздухе; часть их успела засесть на зимовник, и издали он казался покрытым чудесными розовыми цветами.

Ксения заглянула в отверстие зимовника. Крыша сохранилась над большей частью помещения, зиявшего темнотой. Неподалеку виднелись копани.

— Целых двенадцать!

Но лицо Ксении омрачилось: только в трех оказалась вода, Да и то на самом дне.

— Ну, коняга, нам с тобой хватит, а как с отрядом? Откуда будем возить, ума не приложу!

Подведя коня к зимовнику, она зацепила повод за кусок палки, торчавшей из полуразвалившейся стены, а сама направилась в глубь помещения искать какую-нибудь посудину. Там было темно, несмотря на то, что местами через крышу просвечивало.

Постепенно она присмотрелась и принялась шарить.

Брезгливо отбросив какие-то тряпки и обломок глиняного горшка, она обнаружила в углу сложенную очень аккуратно кучу кизяков; это показалось ей странным: ведь зимовка имела вид давно заброшенной. В самом углу стояло ведро с прикрепленной к нему проволокой.

— Ура!—Ксения выбежала наружу.— Что хвостом машешь? Вот я сейчас и тебя угощу! Ох, и напьемся же!

Ведро было ржавое и дырявое. Ксения разорвала носовой платок пополам и одной половинкой заткнула дыру.

Подведя коня к колодцам, она спустила ведро. Его пришлось долго раскачивать, прежде чем оно зачерпнуло воду. Хлебнув мутную желтую жидкость, Ксения поморщилась и выплюнула: соленая. Из второго колодца она достала воду быстрее, но та была еще солонее. Конь, однако, потянулся к ведру.

— Ну, попей, может, понравится.

Он опустил голову в ведро, фыркнул и стал пить.

— Вот молодец! Но как ты можешь? Впрочем, ведь ты калмык, а не русский привередник!

Но в третьем колодце вода оказалась пресной. Ксения пила ее жадно.

Напоив еще раз коня, она вылила остатки воды себе за ворот, намочила голову и лицо и отнесла ведро обратно в зимовник.

— Ну, а теперь поед...— Ксения замерла с занесенной в стремя ногой: прямо с соседнего бугра, держа курс на зимовник, спускалась кавалькада...

— Эчречречриц! Ширр!.. Шерр!.. Цвмшир!—щебетали скворцы.

Только тут Ксения подумала, что, в сущности, не знает, куда они ее привели. Мускулы ее вдруг ослабели, и дыхание остановилось. Опомнившись, она сосчитала всадников, и ей вдруг стало так холодно, что даже зубы застучали. Одиннадцать! И двадцать два коня... Скакать во весь опор! Но конь имел измученный вид. Разве на нем поскачешь? А они увидят, что от них убегают, и — пулю в спину.

Сомневаться в том, что они ее видели, мог бы только слепой...

Все так же палило солнце, все так же бурлила саранча, болтали и суетились скворцы, но все это стало для Ксении чужим, совершенно ненужным, безгранично далеким. Она вспомнила

незнакомца, что так по-отечески ласково советовал ей отказаться от

Шаргола... «А не для красного ли словца вы говорите — за жизнь не цепляюсь»...

«Цепляюсь! Боюсь умирать! Да-да, да!» — отстукивало ее сердце. Потом Ксения перестала думать. Неподвижная, бледная, стояла она с полуопущенной головой, конвульсивно сжав повода, когда ее с гоготом окружили всадники.

Они смеялись над ней, это было ясно. Оцепеневшая Ксения тупо смотрела на них...

И вдруг один из них соскочил с коня и протянул руку К поводу Ксениной лошади. Этот жест мгновенно вывел ее из оцепенения. С ужасом и отвращением отпрянув от него, Ксения судорожно обняла шею лошади. Бандиты захохотали, а этот, с наглым лицом, с раздувающимися ноздрями, схватил ее за талию и потянул к себе...

Ксения старалась вырваться, ей хотелось вцепиться в это ненавистное лицо, дышавшее на нее.

«Освободить руку, одну только правую руку, чтобы достать пробирку со стрихнином!» Эта единственная мысль придавала ей силы бороться... Но что это?

Пожилой калмык в сером бешмете, подъехавший к ним вплотную, поспешно сошел с коня и потребовал, чтобы ее оставили в покое. Он именно потребовал. Разве обязательно было понимать калмыцкий язык для того, чтобы догадаться об этом?.. Все они сразу перестали гоготать. Человек в сером бешмете оттолкнул негодяя, прикрикнул на него... И тот оставил Ксению.

— Не бойся, Кюкин-Царцаха!— сказал пожилой калмык.— Все хорошо будет, и твой конь цел будет. Давай его, пускай постоит немного с моими...

Ксения не спускала с него полных изумления глаз. Он смотрел на нее так спокойно и доброжелательно, что она выпустила повод. Она перестала задыхаться. Она смогла даже мыслить!

«Я в плену... Я в плену...»

Бандиты спешились и отошли. Они располагались на отдых. Было очевидно, что они здесь не впервые. Вытащили из зимовника кизяки. Двое пошли за водой. Около зимовника, где уже начала появляться тень, разостлали одеяло... Почти все они были пожилые, все калмыки... Только этот молодой... Где она могла видеть его? И вдруг она вспомнила всадника, ехавшего в Харгун-кинский хурул весной. Конечно же, это он ранил Ибеля.

— Пойдем,—сказал пожилой калмык,— я буду с тобой разговаривать.

Ксения медленно последовала за ним.

— Садись.— Он сел в тени зимовника, указав ей место напротив.

Ксения опустилась на одно колено.

— Так, Кюкин-Царцаха... Ты меня не узнал? Память у тебя

короткий... Я же тебя два раза встречал. Помнишь кибитку, гдеты был с русским ямщиком? В степи гроза был, а ты бога обманул с папиросой, я тебе сказал тогда — молодец. Другой раз вспомни — гелюнг ехал около кургана, с тобой немножко разговаривал, папироса твоего курил... Мой конь тогда хотел кушать, а ты не позволял...

Ксения тихонько ахнула.

— Кюкин-Царцаха свой добрый дело не помнит? Ты меня спасал тогда. Куда я пойду без лошади? Пока я жив, это помнить буду. Я бы тебе подарок большой сделал, самого лучшего коня тебе подарил... Но нет у меня ничего.— Он взял ее за руку.— Не бойся, говорю, не бойся! Озун ничего тебе не сделает. Ой! Какой же рука у тебя холодный! Почему молчишь? Зачем ты сюда приехал?— Он тихонько опустил ее руку и осторожно погладил по голове.

— Саранчу искала...

— А нашла Озуна!—Он засмеялся, потом вдруг задумался, глубоко вздохнул и сказал: — Ведь я тоже... как саранча.

Это был худощавый, совершенно бронзовый мужчина с типичным калмыцким лицом — с выдающимися скулами, плоским приподнятым носом, с тонкими бровями и очень живыми раскосыми глазами. Крупный малиновый рот, упрямый подбородок, на висках седина, волосы коротко острижены.

— Что у тебя там, в сумке?

Ксения молча выложила перед ним все: блокнот, карандаш, компас, морилку, иголку с нитками, пинцет, перочинный нож, тридцать семь рублей и несколько пустых пробирок. Озун внимательно рассмотрел каждую вещь и спросил, для чего служат пинцет и компас.

— Это я у тебя возьму,— сказал он, указав на иголку с нитками,— остальное клади обратно... Деньги тоже возьми,— прибавил он, заметив, что Ксения их оставила.— Мне деньги не нужно. У меня вот здесь пять тысяч!— Он хлопнул себя по затылку.— Раньше один калмык на базаре тринадцать рублей стоил, а сейчас— пять тысяч! Хороший цена?

— Ты не стоишь ни одной копейки.

— Как?!— Озун нахмурился.

— Самый дурной человек стоит дороже денег. А пять тысяч — цена за трудную работу, чтобы поймать тебя.

— А-а... — он улыбнулся.— Да, поймать Озуна трудно, очень трудно.— Он взял морилку и, посмотрев на лежавших в ней мертвых жуков, спросил: — Там такой лекарство, какой ты даешь цар-цаха?

— Нет, это другое. В степи царцаха кушает лекарство и умирает через несколько часов, а здесь совсем не мучается — один-два раза вдохнет и сразу конец.

— А ну, покажи.

Озун сгреб подвернувшегося саранчука и протянул Ксении. Когда саранчук, посаженный в морилку, вытянул ножки, Озун перестал улыбаться и долго качал головой и встряхивал морилку, желая убедиться, что саранчук погиб окончательно.

— А если это скушать?

— Надо знать сколько. Если мало скушаешь — только вырвет.

— Папашка-мамашка есть у тебя?—спросил он вдруг.

— Нет.

— Это по-русски сирота будет? Плохо. Я тоже сирота. У меня никого нет. Я двадцать пять лет на каторге сидел.

— За что?

— Сборщика налога мал-мал ударить хотел, а получилось — убил. В тысяча восемьсот девяносто втором году... совсем молодой я был тогда. Деньги он с папашки требовал, а денег не было. Он его бить стал. Я и ударил сборщика. Он мертвый стал, я в степь убежал и грабил купцов. Потом второго сборщика убил, уже нарочно. Меня поймали и —в Сибирь.

— А зачем же ты после каторги опять бандитом стал?

— Сам не думал. Так получился, а теперь уже деться некуда.

— Как это некуда? Ты бы сдался. Может быть, тебя простят... Он покачал головой.

— Теперь уже не простят, хорошо знаю. Давай чай пить, чай уже готов.— И он крикнул товарищам, сидевшим в стороне, чтобы ему принесли чай.

— Я не хочу чаю,— сказала Ксения.

— Что так? Или я такой поганый, что со мной чай пить нельзя?

— Ну хорошо, налей.

Она выпила чашку и посмотрела на солнце.

— Домой хочешь?

— Да.

— Сейчас поедешь. У меня к тебе еще дело есть... Ты мне немножко лекарства давай.

— Какое?

— Какой царцаха сразу убивает,— он показал на морилку.

— Что ты? Зачем?

— Царцаха жил хорошо, умирает плохо. Озун жил плохо, умирать ему надо хорошо —- сразу.

— Нет, это я не могу... Что ты придумал...— оказала ошеломленная Ксения.

— Тебе не все равно, если Озун сразу помрет,— тихо сказал он.— Хочешь, чтобы он, как царцаха, лежал на степи, мучался?

— Нет, нет и нет!—воскликнула Ксения.— Ты должен еще жить, но не так, а по-другому. Иди, сдайся, тебя простят.

— Тсс... Не шуми, глупый ты девочка,— сказал он тихо и строго.— Мой разговор никто слушать не должен. Жить мне дав-

но нельзя. Я хуже царцаха. Ты его не жалеешь, меня жалеть тоже нельзя. Помнишь, ты тогда у кургана сам говорил — царцаха не понимает, что он вредный. А ты его все равно убиваешь. А Озун про себя это давно знает. Сдаваться я уже не могу...

— Но почему?

— Почему, почему... Вот царцаха. Он вредный. Все его знают, все его видят. А есть такой сорт царцаха, который потихоньку ходит, себя другом показывает. Такой царцаха и сейчас еще много есть, а когда я с каторги пришел, еще больше был, и большевиком назывался такой царцаха. Только я тогда много не понимал, а думал, что все большевики — это царцаха., и воевал против них вместе с казаками и белогвардейцами. Когда гражданский война кончался, объявление делали: кто оружие сдаст, того прощать будут. Я сразу сдаваться пошел. Только никто меня не прощал... Был у нас во время гражданской войны Саранг, бандит большой. Куда он девался, не знал я, и вот сдаваться прихожу, Саранг меня встречает и оружие мой берет. Эге, думал я, это хорошо! Раз Саранга прощали и работа важного ему давали, значит мне тоже плохо не будет. А меня стрелять хотели, еле живой я остался. И шибко злой я стал тогда. Один только слово «большевик» мне скажи, я уже за наган хватался. Потом слушаю — говорят, Ибель Сарамбаев живой, прощали его, живет хорошо. Сейчас председатель аймака он в Харгункинах. Он тоже у генерала Улагая был. Удивился я — почему его прощали, а меня убивать хотели? Узнал я этот дело. Этот самый Саранг никому про себя ничего не оказал, кто он раньше был, а когда меня встречал, очень боялся, что я его выдавать буду. Потом, когда я сдавался, меня на расстрел таскал. Не мог я терпеть, что Саранг живой. Зарезал его два года назад. С тех пор часто думал я, что ошибся—настоящий большевик неплохой, и много людей я зря кончал. Теперь только когда гонют меня или прямой опасность есть, стреляю. Уже в этот год я никого не убил и убивать не хочу... Помнишь, ты в кибитке со мной араки пил? Тогда туда большой мужчина приехал. Ты уезжал, он долго оставался, голову свою высоко держал, большевиком себя показывал. Не хотел я, чтобы кто-то еще, как Озун, ошибался. Но не убил я его, а верхом на него садился и бил его крепко нагайкой.— Озун замолк и вдруг, улыбнувшись куда-то в пространство, полез за пазуху и вытащил небольшой сверток,— Нынче весной я чай пил в одном кибитке. Приехал туда милиционер молодой. Пугался я сразу. Думал — сейчас за ним отряд придет, стрелять его, наверное, надо и бежать скорей. Смотрю, никого больше нет, а милиционер всем «менд» сказал, мне руку дает, рядом пить чай садится и новости всякий рассказывает. Очень интересный милиционер. Сказал он потом хозяину — кочевать больше не надо, всегда на одном месте жить. «Ты, наверное, крепко с урусами дружишь,— я сказал,— забыл ты разве, что

калмыки всегда кочевали? Зачем всегда на одном месте стоять? у калмыков свой закон, у урусов свой. Это помнить всегда надо», д милиционер говорит: «Не так это. Калмык и русский человек— одинаковый человек. Только русский человек ему теперь всегда помогает. Правда у всех народов одна, только дорога к нему у одного народа длинный и трудный, у другого короткий и легкий». Перестал я его тогда бояться и даже спрашивал так про себя: «Как ты один на степь едешь и Озуна не боишься? Если он тебя встречает, обязательно убивает, потому что наган у тебя есть и милицейский форма ты надел». А милиционер ответил: «Если так случится, плохо мне будет, а еще хуже для Озуна. Слышал я, он умный человек, и никак не понимаю, почему он против советской власти ходит. Наверное, не знает Озун, что такое советская власть, а знал бы, никогда оружие не поднимал на него». Тогда я спросил: «А если бы ты Озуна встречал, убивал бы? У Озуна, может, свой правда тоже есть». А он так говорит: «Озун всем жить мешает, потому он умирать должен». Очень мне тогда обидно было, и хотел я его застрелить... А он на меня как на друга смотрел и вдруг мне... вот это дает.— Озун развернул сверток и показал Ксении небольшой кусок розового мыла, понюхал его, улыбнулся, бережно завернул в тряпицу и положил за пазуху.— Правду он мне сказал тогда. Много я плохих дел сделал. И плохо мне, что я это понял. Лучше бы, как он,— Озун указал на кишевшую вокруг саранчу.

Он помолчал.

— Калмыцкая пословица есть: «Делатель должен кушать дело свой». За все, что я сделал, мне или расстрел, или каторга до самой смерти. Жил я на свете пятьдесят лет и половина на каторге сидел. Хватит. Душа больше не терпит тюрьма. Лучше я еще три дня буду в степи, чем. до самой смерти в тюрьме. Охота за мной сейчас очень большой, это я тоже знаю. Вот смотри,— Озун показал ей небольшой шрам на левой руке,— первый раз за пятьдесят лет меня пуля шальной оцарапал. Я раньше песню пел — огонь, вода меня не возьмет. Теперь вижу: врет мой песня. Смерть рядом сейчас ходит. Сам я хочу умирать и сразу... Я твой лекарство сейчас кушать не буду. Жить буду, пока не поймают. Когда поймают, бояться не буду — сразу глотаю его, и нет Озуна. Я все тебе сказал.

— Ты можешь умереть и без лекарства. У тебя есть оружие.

— Голова есть у тебя? Думай немножко-немножко... Твой большевик будет ожидать, когда Озун себя стреляет, потом у него наган возьмет? Если успею, стрелять себя буду, а если нет? Думай, говорю! Отнимать у тебя этот лекарство я не могу, надо знать, сколько его кушать, чтобы сразу помирать. Думай еще немножко, пожалуйста. Вот если бы ты сам, как Озун, прожил, что

ты сделал бы? Помнишь, ты у кургана сказал: если бы царцаха сам себя убивал, хорошо бы это был. Думай, говорю...

Ксения сжала виски. Ей казалось, что ничего труднее и страшнее,

чем эта просьба, в ее жизни не случалось.

Наконец она вынула из потайного кармана пробирку со стрихнином,

которую приберегала для себя, и дрожащей рукой протянула Озуну.

Озун поспешно спрятал пробирку за пазуху и глубоко вздохнул:

— Ханджанав!26 Теперь помирать буду, Кюкин-Царцаха помнить буду.

Он сам привел ее лошадь, подтянул подпругу и повернул стремя, приглашая ее в седло, а когда она села, тихонько снял висевшую на ее руке нагайку и надел ей другую, с рукояткой, отделанной серебром.

— Зачем это?

— Такой у нас закон есть: хорошего друга встретишь — меняй с ним нагайки.

— Менде-сяахн!— Ксения подала ему руку.— А может быть, ты явишься? Умереть никогда не поздно.

Он покачал головой.

— Прощай, Кюкин-Царцаха. Живи счастливо, я счастливо умирать буду.

Ксения медленно поехала через площадь, кишевшую саранчой. На душе у нее было тяжело... Там, у зимовника, оставались люди, обреченные на смерть. Могли ли они не думать об этом?

— Ширр!.. Шерр!.. Цвишир!..— все еще совещались скворцы. Лошадь ступала осторожно, навострив уши на саранчу. Ксении казалось, что она стоит на месте, а земля уходит из-под ног лошади, и у нее сильно кружилась голова.

А саранча, тоже обреченная на смерть, продолжала двигаться навстречу, радуясь своему бытию и не сознавая, кто она, куда и зачем движется. Ее мчали ноги.

Солнце склонялось. Степь клокотала.

Загрузка...