Когда-то Цыганская улица считалась окраиной в нашем городе. По краям улицы лежали изрядно изношенные дощатые тротуары, и тут же стояли покосившиеся телеграфные столбы. Одноэтажные деревянные домики с узорчатыми наличниками утопали в зелени берез, рябин, акаций и сирени. В окнах домиков виднелись цветы и клетки с певчими птицами.
Вот в одном таком домике и жил знакомый мне охотник — Илья Васильевич. По тем временам Илья Васильевич выглядел оригиналом. Носил видавшую виду поддевку, подпоясанную узким с набором ремешком, синюю косоворотку и широкие с напуском штаны. Черный, засаленный от времени картуз прикрывал его седую голову, а на ногах были допотопные с жесткими бураками сапоги. Нрава он был твердого. Соседи да и все знакомые относились к старику с уважением.
Надо сказать, что Илья Васильевич был мастером на все руки. Он — слесарь и шорник, столяр и сапожник. Хорошо лудил посуду и вставлял стекла. К помощи его умелых рук прибегали многие. Словом, от заказчиков не было отбоя, а доходов очень мало. Обычно старик отказывался от оплаты за работу и многие заказчики этим пользовались.
Жил старик одиноко. Старуха его давно умерла, а дети, как птицы, разлетелись в разные стороны. Познакомился я с Ильей Васильевичем случайно. Мне надо было сшить ягдташ, и местные охотники порекомендовали его. Я принес ему старые голенища, подкладку и ремни с пряжками, и вскоре Илья Васильевич смастерил замечательный ягдташ, служивший мне верой и правдой многие годы.
Мое знакомство со старым мастеровым вскоре перешло в дружбу, которая продолжалась до конца его дней.
Но Илья Васильевич был не только дельным мастеровым, но и заядлым охотником и страстным птицеловом. В его домике, в одной из двух с низкими потолками комнат висели клетки с жаворонками, певчими дроздами, чижами и другими птицами. И странное дело, когда наступала весна, всех своих подопечных старик выпускал на волю и только старый скворец оставался постоянным жильцом. Не раз я спрашивал птицелова, почему он выпускает птиц на волю, а скворца оставляет?
— Да уж так, — скороговоркой отвечал старик. — Куда мне их, к осени других наловлю. Перезимовали и с богом, пускай летят, а скворец — это мой друг. Ведь он всегда на свободе. Полетает и опять в дом.
На самом деле, скворец свободно разгуливал во дворе и в доме, и мне верилось, что он настолько сжился с хозяином, что улетать от него не собирается.
В доме Ильи Васильевича были еще жильцы — это пушистый кот Мишута и огромный выжлец Шугай. Эта троица жила душа в душу. Иногда скворец и Мишута бесцеремонно приходили к Шугаю «в гости» и из его посудины преспокойно ели овсяную кашу, приправленную молоком. Шугай в такие минуты обычно сидел в стороне, мрачно смотрел на «гостей» и глотал слюни. Для Ильи Васильевича это были минуты радости. Он весь снял и, чтобы не помешать коту и скворцу, шепотом приглашал посмотреть на редкое зрелище. Говоря по-правде, мне не по душе был поступок скворца и Мишуты и почему-то жаль становилось Шугая.
В сезон охоты у Ильи Васильевича каждую неделю собиралось целое общество заядлых охотников. Приходили посидеть, поговорить, обсудить выезд на выходной с гончими. Компания была самая разношерстная. Постоянно присутствовал из местного театра заслуженный артист Летковский. Человек с барской осанкой, красивыми манерами и всегда шикарно одетый. Маленький и щуплый, черный, как цыган, весельчак и рассказчик Иван Ефимович Сучков — механик завода. Он появлялся раньше всех и помогал хозяину встречать гостей. Завсегдатаем был мастер ткацкой фабрики — Санин, знавший «на зубок» всего Пушкина. Всегда с опозданием появлялся шорник старой фабрики Семен Васильевич Фролов. Человек огромного роста, с простым русским лицом и с окающим ярославским говорком. Изредка навещал нашу компанию прокурор — Шмелев, обладатель чудесного тенора, и тогда уж без песни не обходилось.
Встреча у старого мастерового происходила исключительно из дружеских побуждений, а не потому, что у него был выжлец, без которого на охоте по зайцам не обойтись. У многих из нас были свои собаки и, говоря честно, Шугая Ильи Васильевича на охоте мы не терпели и считали, что кличка собаки соответствовала его мастерству. Расшугает бывало зайцев, потому что гнать умения нет. По этой причине Шугай часто портил охоту, и не раз мы рекомендовали его хозяину избавиться от бездарного пса. В таких случаях Илья Васильевич не давал прямого ответа. Или молчал или балагурил о чем-то другом, стараясь перевести разговор на другую тему. Но однажды на охоте с гончими мы оказались вдвоем с Ильей Васильевичем, и, помню, моя выжловка Швенда побудила зайца и азартно его повела. Шугай, до этого брахливший в добор, вдруг наддал, сбил собаку со следа и, прогнав зайца с километр, позорно его стерял. Не сумев выправить скол, пошел в пяту, заливаясь фигуральным, чистым баритоном. Голос выжлеца то сдваивал, то рыдал, наполняя лес чудесными звуками. Но я-то знал, что он врет, идет в пяту — обратно старым следом и по этой причине изумительный голос собаки терял свою значимость. Раздосадованный случившимся, я издали высказал свое негодование Илье Васильевичу, сидевшему у вырубки на пне. Но когда приблизился к старику, я пришел в недоумение. Сидел он сгорбившись, плечи, борода и руки тряслись, а по его изрезанному морщинами лицу — катились крупные слезы. Неизменный картуз валялся у ног.
— Илья Васильевич, друг мой, — говорил я, положив руку на его плечо. — Прости, если обидел. Больше никогда не буду, прости! Мне было стыдно за свою несдержанность и больно за то, что обидел друга.
Но как выяснилось, тревога моя оказалась напрасной. Старик обернулся, посмотрел на меня и, стыдясь своих чувств, так неожиданно нахлынувших, рукавом вытер глаза, надел картуз, пожал мне руку, а потом взволнованно заговорил:
— Вот ты, да и другие донимаете меня Шугаем, и, по правде говоря, я не сержусь на вас. Знаю, что работник он плохой. Но вот сейчас, хотя рассказ мой и будет долгим, а я все же поведаю его тебе. Тогда ты поймешь меня и больше донимать Шугаем не будешь. У нас была большая семья, — вздохнув, проговорил Илья Васильевич. Нас ребят было пятеро и все мал-мала-меньше. Отец работал на фабрике слесарем. Мастером он был хорошим, но за свои убеждения находился под наблюдением полиции, а следовательно, и у фабричного начальства значился на плохом счету. По этой причине и в заработке его притесняли, да беспричинно штрафами мучили. Чтобы не погибнуть с голоду, мать вынуждена была прирабатывать стиркой белья. Словом, жили тяжело, в нужде. Однако, продолжал старик, несмотря на бедность, отец мой был большой мечтатель и страстно любил природу, а при случае увлекался охотой. Нет-нет, да с приятелями выезжал погонять зайчишек и меня приучил к охоте. За участие в стачке отца арестовали, судили и сослали в Сибирь. Потом стало известно, что при побеге его застрелили. Без отца нужда была настолько тяжелой, что младшие ребята один с другого одежонку носили. А вскоре от тоски по любимому человеку и от непосильных работ — умерла мать. Я в то время работал на заводе. Ой, и каторга там была. По двенадцать часов находились в огне и жару. Бывало еле до дому доберешься, а платили гроши. Терпели мы терпели, а потом забастовку устроили. Ну, нагнали полицию, казаков — забастовку подавили. Потом пошли аресты. Арестовали и меня, да при обыске нашли листовки, а тут уж никак не выкрутишься. Улики налицо. На следствии пытались узнать откуда взял? Били, но не сказал, а на самом деле снабжал меня листовками товарищ отца, с которым не раз бывал на охоте.
На какие-то минуты рассказчик замолчал, словно заглядывал вглубь прошлого. Потом затянулся самокруткой и вновь продолжал начатый рассказ.
— Сейчас о тюрьме страшно вспоминать. Допросы, пытки, и не дай бог, в ней очутиться. Так длился год. Потом выслали меня с партией других заключенных в питерский дом предварительного заключения, а там тоже сущий ад. Прошло еще больше года, а потом суд. На семь лет меня заканали и переправили в Литовский замок как опасного политического преступника. Через какое-то время ненароком пришла из дома весточка. Двое младших ребят умерли, а двое постарше милостыней проживаются. И тут мне стало не по себе, да так, что белый свет опостылел. Бывало ночью в камере спят, а я вспоминаю все и не вижу просвета. Жизнь загублена и решил покончить с собой. И вот однажды, когда соседи по камере заснули, я из полотенца петлю сделал и только рассчитаться бы с жизнью, вдруг слышу заливистый лай собаки. Я приподнялся к окну и через разбитый край стекла звуки собачьего голоса доносились яснее, и я понял, что это тявкает гончая. Долго я слушал лай гончака и как во сне предстали передо мной — отец, мать, семья и товарищи отца. Вспомнилась и охота с отцом и его друзьями и привиделась чудесная родная природа. Уж и не знаю, почему но мне очень захотелось жить. Нет, думаю, на зло чертям, а умирать не буду. А там и Февральская революция… Когда она пришла, народ вдребезги разнес Литовский замок, и вызволили меня на волю. Первым делом, — говорил рассказчик — разыскал обладателя гончей собаки, благодаря голосу которой остался жить. Им оказался старый водопроводчик. Выслушав мою биографию, старый мастеровой приютил меня, как родного, а вскоре с его сыном — рабочим Путиловского завода мы подались в Красную гвардию. Воевать пришлось с беляками и всякой другой нечистью. В двадцать первом вернулся в свой город, обзавелся семьей, сделался охотником и до старости работал на заводе.
— А при чем тут Шугай? — спросил я рассказчика.
— А притом, мой друг, что голос, у него ни дать, ни взять, как у того гонца, что услышал я через тюремное окно Литовского замка. Вот и сейчас голос Шугая напомнил о тяжелых былых днях, и я не смог себя сдержать.
Рассказчик умолк, очевидно, погрузившись в воспоминания, и я не прерывал его раздумий. Потом он точно проснулся. Тряхнул головой, улыбнулся и сказал: «Вот и все».