Вечером следующего дня после возвращения Серафимы с фермы к ней подошла Прасковья и осторожно взяла за руку.
— Ведь устала небось? — вкрадчиво спросила она. — Одной всегда в жизни плохо. Но человеку надо стараться, чтобы угодить богу, и он избавит от страданий…
— Не понимаю я вас, бабушка, — не придавая значения причитаниям хозяйки, ответила Серафима. — Не вернулись мои сорванцы от отца?
— Разве их сейчас загонишь? На дворе теплища какая! Да, вот что хотела тебе сказать. Господь велит помогать и любить ближнего. Вот тебе маленькое вспоможение на первые трудности от добрых сестер и братьев. Ты усмири свою гордыню. Полюби врагов своих. Никогда не злись ни на добрых, ни на вредных.
Прасковья протянула руку и разжала ладонь. На ней лежали изрядно помятые пятирублевки.
— Зачем, зачем? Я же ничего ни у кого не просила. Не надо мне ничего. Кто вас просил добывать для меня деньги? Что же вы меня за нищую, совсем пропащую считаете? — дрожащим от обиды голосом чуть ли не выкрикнула Серафима и резко отшатнулась в сторону от хозяйки. — Коль понадобится — сама себя пожалею… Не нужна мне ваша милостыня.
Прасковья не отступала.
— За добро так, голубушка, не платят… К ней сердцем, а она считает, дьявола ей посылают… Не надо так, дорогая, в плохую минуту только хорошие люди приходят на помощь… Ты мне давно душой приглянулась. А не примешь это маленькое вспоможение — опечалюсь, голубушка. А если у меня такое случится — так ты не прочувствуешься?
Ровными и спокойными текли речи хозяйки. Она разгладила пальцами измятые пятерки и положила их на край стола.
— Коль люди будут друг друга любить — они ближе будут к всевышнему. Прощать надо своим братьям и сестрам, покрывать грехи их против тебя. Если уж так заартачилась — возьми эти деньги, как взаймы. Окрепнешь — рассчитаешься… И у меня на душе-то будет легче; богоугодное дело сделала… Ведь не на распутство какое дают. Для малых деток.
Серафима посмотрела на деньги, а потом перевела взгляд на Прасковью. «А может быть, и вправду есть такие люди?.. Зачем же их обижать? Вот разживемся, бог даст, немного, да и ворочу сполна», — подумала Воланова.
Серафима вспомнила, что в сельповском магазине появился темный сатин. Дают его или в обмен на яйца или за деньги. Но ни того, ни другого у нее не было. А хорошо бы Данилку нарядить в обнову. Да и Санька уже бегает с голыми коленками… Она подошла к столу, с минуту постояла в нерешительности и взяла деньги.
— Ну вот и на здоровье, — одобрительно кивнула Прасковья. — И войдет в сердце твое бог!
Серафима уже ничего не слышала, торопливо накинула на голову косынку, выскочила из дому и направилась в сельповскую лавку.
В глазах Волановой хозяйка становилась все более сердобольной женщиной. Все чаще и чаще бабка заводила разговор о том, что больше задевало Серафиму. Упрекала она людей за суровость к женской доле, за черную зависть и жадность, всегда сочувственно поддакивала Серафиме, охала.
И вот однажды не выдержала Серафима наплыва назойливых мыслей о ближних днях существования, о том, как дальше устраивать жизнь, и во всем раскрылась Прасковье, рассказала о том, что никакого Сырезкина не ожидает.
— Это я давно вижу, милая, — не выражая никакого удивления, высказалась Прасковья. — Я уж давненько приметила. И уже не раз подумывала: чем бы тебе с твоей детворой подсобить? Есть у меня добрые люди, Симочка. Очень добрые. Они не дадут тебе пропасть счистят с души копоть.
— Это что за добрые люди могут быть для меня? — высказала свои сомнения Серафима. — Добрые должны быть добрыми лишь для хорошего человека. А ежели они добрые для таких потаскушек, как я, то какие же они добрые?
— Глупая ты еще, дочка, — возразила бабка, — люди как появились на земле и сразу же грешными стали. Богу приходится спасать не только твою душу. Он замечает — кто прильнул к греховной жизни, кому нужно протянуть свою длань. Истину господню никому не познать… Надо верить только богу, а не себе… За все надо каяться перед ним. А ты хоть и заблуждаешься, а не пропадешь, если к нему обратишься. Не для человека трудись — для бога. Вижу: на глазах дичаешь. Отвернулась от всего мира, крутишься льдинкой посередине реки. Сведу я тебя, сведу с добрыми людьми. Ей, пра…
Бабка Прасковья не обманула Серафиму. «Добрые люди», оказывается, были в соседнем селе Краюшкином, и хозяйка уговорила навестить их. Сборы начались еще задолго до рассвета. Прасковья вытащила из сундука вечно пахнущую нафталином «выходную» одежду: длинную, как у попадьи, юбку цвета подгорелого хлеба и темную батистовую кофту, свисавшую с ее плеч, напоминавшую войсковое знамя в безветренную погоду. Видимо, сшит был этот наряд в те времена, когда Прасковья обладала еще какими-то телесами. Принарядилась и Серафима. Было и у нее еще что одеть и обуть: хоть и скромное, но добротное.
Оставив детей на попечение Агафьи, Серафима отправилась вслед за бабкой в Краюшкино. Шли пешком по проселочной дороге, плохо утрамбованной редкими проезжими и пешеходами. Разросшаяся зелень, словно тисками, сдавливала облысевшую полоску земли, космами свисала над неглубокой колеей. Майское доброе солнце уже пробудило все, что живет и растет. Переборов своей свежестью и жизнерадостностью вечно спокойную и ровную окраску хвойной заросли, разрослась по горизонту загустевшая и поблескивающая на солнце зелень чернолесья. Куда ни кинь взгляд — всюду голубые и зеленые краски, всюду бездонность и широта. Все ласково, свежо.
Прасковья хорошо разбиралась в растительности своего края, в практическом назначении всего, что возросло несеянным и необихоженным, не в угоду кому-либо.
Не прошли они и километра, как Прасковья начала метаться то в одну, то в другую сторону дороги. Она то и дело нагибалась, запускала скрюченную пятерню в густые островки травы и, пошвырявшись там немного находила какие-то коренья или стебли. Глядя на ее занятие, Серафима вспомнила многочисленные пучки сушеной травы, развешанные по всем стенкам ее сарая.
— Вот, смотри сюда! Это конский щавель. А знаешь для чего он может сгодиться? То-то. Ежели из него сделать слабый отвар, он будет от расстройства желудка… А ежели сделать крутой отвар, то он получится для расстройства желудка как слабительное.
Покрутив перед самым носом Серафимы темно-зеленым листом, Прасковья сунула его в изрядно потрепанную, сплетенную из камыша хозяйственную сумку.
К Краюшкино в первый час путешествия продвигались очень медленно. Старуха поразила своей страстью к собирательству растений.
Каждая сорванная травинка в объяснении Прасковьи имела чуть ли не магическую силу. Из навара горькой полыни можно делать желудочные капли, настой земляничных листьев очень помогает от почечных камней, девясил идет как отхаркивающее средство.
Слушая хозяйку, Серафима диву давалась: под ее ногами целая аптека произрастала. Старуха, точно не веря качеству растений, разламывала стебли, растирала листья, подносила их к носу.
И хотя занятно было слушать и видеть Прасковью за ее хлопотами по сбору снадобья, наслаждение Серафима испытывала в другом: успокоительная прохлада ласково касалась тела, рассеивала грустные мысли о нескладности ее жизни. Небольшой клин краснолесья встретил путниц радостным щебетаньем пернатых. Где-то в вышине, в непроглядных кронах на все лады трезвонили мелкие птахи, не боясь сотрясения мозга, нещадно бил по сухой коре клювом дятел.
Серафима подняла кверху голову, скользнула по уходящим ввысь гладким золотистым стволам сосен. Голубой кусочек неба, обрамленный хвойной зеленью, манил к себе бездонностью, таинственной далью.
Серафиме вдруг захотелось распластаться на гальке-мельчаке, уткнуться глазами в голубую даль и ошалело хватать полной грудью приправленный тонкими лесными запахами воздух.
Прасковья торопила. Она уже закончила сбор целебных трав, все чаще поглядывала на уже отдалившееся от горизонта солнце.
— Потом как-нибудь передохнем. Парамон у нас больно обидчивый. Не любит позднего прихода…
Серафима не стала расспрашивать ничего об этом обидчивом Парамоне, убрала пучком травы с ботинок белесый слой пыли и побрела за хозяйкой.
Через час ходьбы из седловины древней старицы выглянули деревянные домики Краюшкино. Селение, по всему было видно, намного старше Самойловки и немного больше. Несметное количество раз промоченные дождями, прокаленные солнцем и прихваченные зимней стужей стояли неказистые домики. Казалось, они повылазили из-под земли, как грибы. Все в них давно побурело, присохло. Ни единого яркого цвета, ни единого свежего среза.
Подошли к крайнему дому. Здесь собралось не менее пятнадцати человек — в основном женщины. Прасковья подвела Серафиму к рубленому колодцу, из которого доставал воду молодой мужчина, одетый, несмотря на теплую погоду, в большие тяжелые сапоги, перепачканные белыми известковыми пятнами, и сплошь изодранную фуфайку.
Накручивая цепь на барабан, мужчина тяжело вздыхал, дергался, озирался. Длинные, наполовину скатанные в сосульки волосы, свисали через лоб, закрывали глаза.
Прасковья подождала, когда мужчина установил на широком бревне бадью, до краев наполненную водой, и звонко, точно глухому, выкрикнула:
— Гордей, а Гордей! Ты что же это так распыхтелся? Деньгу решил заколотить… Расстарался и горба не жалеешь…
Мужчина распрямился, откинул пятерней набок волосы. Серафима заметила, что этот человек гораздо моложе, чем показался вначале. Это был всего-навсего парень лет двадцати с каким-то странным взглядом и беспрерывно дергающимися уголками губ.
— Сама деньги греби — мне не надо-ти. Парамон поить вас, лосадей, приказывал. Со всех здеревень плететесь сюды-ти. А мне посля вас-ти потом коневый навоз убирать…
— Ты не слушай его, — слегка дернула за рукав Серафиму бабка, — он у нас богом немного обижен, а так он безвредный, все помогает нашему пресвитеру… Мальчишка-то хваткий: и дров на зиму наколет, и какой, ежели нужно, ремонт сделает, и в комнатах приберет, и помоет… Парамон-то наш овдовел: вот и приходится Гордею все делать…
— Выходит, он вроде бы наемный у него?
— Ну уж, какой он там наемный! Хлебушко-то даром ему перепадает, да и одежонку еще гожую-то кой-когда даст… А ежели бы он с бабами поласковее был — уж каждая бы, худо ли бедно, могла бы чем-то и одарить убогого. А он, лихоимец, всегда нас оскорбляет. Мы уж не раз пресвитеру жаловались. А тот ухмыляется, а мер не принимает. Все друг друга братьями да сестрами зовут, а Гордей лошадьми нас кроет…
И, как бы подтверждая слова Прасковьи, Гордей шлепнул ладонью о дно перевернутой бадьи, звонко причмокнул языком и расхохотался.
— Ох, здевки-лосади, вон какие вы ведь справные! Не колотят вас музыки! Вон вас сколь — и у каздой по два глазы! А езели бы били они вас — разве было бы у вас по два глазы?
— Иди, иди, юродивый, слюнтяй некрещеный, — незлобиво отозвалась стоявшая чуть поодаль старушка.