После этого случая чувства Серафимы к братьям и сестрам во Христе, как к бескорыстным людям, подающим руку помощи в трудную для человека минуту, начали перерождаться. Воланова продолжала посещать молитвенные собрания, но последнее время делала это скорее всего для того, чтобы выведать, куда же девался Гордей. И хотя вся драма разыгралась на ее глазах, Серафиме до сих пор не верилось, что у этих смиренных, снулых и бледных людей, выпрашивающих милость у бога, могла появиться такая жестокость к беспомощному и беззлобному парню. Каждый раз, придя на моление, Серафима начинала искать повод, чтобы задать вопрос о судьбе Гордея или пресвитеру, или кому-нибудь из братьев и сестер во Христе. Но никакого прояснения не было.
Проницательный Парамон быстро заметил в Серафиме перемены. Он знал, что во время моления не все искренне впадают в истерику от мысли, что на них сошел «святой дух». Ему даже казалось, что две-три старушки, которые всегда сторонятся пресвитера и его пророчиц, во время моления прячут лицо под ладонями. Серафима же реже стала ходить на моления. Мало того, во время наступления религиозного экстаза она начинала злобно коситься на своих братьев и сестер, стремившихся к общению с богом. Все теперь ей казалось по-иному.
— Сестра моя, — подошел к ней как-то после моления Парамон. — Скажи, дорогая, кто заронил в тебя семя неверия? Зачем отшатнулась от господа и не приемлешь помощи спасителя? Почему начали роптать на тебя приобретатели душ для Христа? Об этом сказывают мне благовестники. Негоже так. А ведь мы молимся о всепрощении, о всеобщей любви. В писании сказано: «Молись за врага твоего», а ты не желаешь и за добрых людей обратиться к богу. Не терзай попусту свою головушку: люди не в состоянии познать истину господню…
— Почему господню? Разве по его воле избили и куда-то запрятали Гордея? Где он? Вам господь не разрешает про это сказать?
— Сестра моя! Не гневи всевышнего. Все сделано по воле божьей… Не ропщи… Молись усердней, и ты все узнаешь…
— Не буду я молиться, пока не узнаю про Гордея! — чуть не выкрикнула Серафима.
— О-о-о-о, — стонущим голосом произнес пресвитер. — Недостаток в силах своих я чувствую. Не совладать мне одному с напущениями сатаны. Общину надо собирать… Она решит: отлучить тебя от нашей школы или помочь тебе отойти от греховной жизни, показать тебе путь к вечному блаженству и спасению благодаря вере. Но, вижу, тебя крепко держат силы дьявольские, с нетерпением ждут они твоего грехопадения… Сестра моя! Одумайся! Мы всякую радость земную должны удалять от себя, но божье царство должно быть внутри нас. Помни, помни это, сестра! — воздел руки Парамон. — Аль тебе тягостно быть среди людей, которые всегда готовы с тобой поделиться, помочь, уберечь от соблазна?
Парамон ушел, а Серафима еще долго стояла в размышлении. Сомнения и догадки перемешивались, кипели в голове… Уйти? Куда? Туда, где до сих пор на нее смотрят, как на блудню, где от нее хотят дождаться новых похождений, которые снова взбудоражат и дадут пищу языкам своим?
«А может, зря я разъерепенилась? — иногда начинала сомневаться Серафима. — Ну, подвернулся им Гордей под горячую руку: полупцевали… Может быть, теперь уж сами терзаются. А что мог в такое время сделать Парамон? Разве их можно удержать? Разнесут, как перепуганные лошади… А Парамон все-таки человек. Отправил он Гордея с первопопавшейся подводой в больницу… Человек же он? Ну, а передо мной зачем ему держать ответ? Перед такой грешницей. Еще ладно, что говорит со мной, убеждает…».
Домой Воланова возвращалась успокоенной. В одном месте возле дороги обнаружила полянку, сплошь усеянную темно-зелеными островками молодого щавеля, наполнила им сумку и загадала себе — вечером напечь для детворы пирожков. Плененная раздумьем. Серафима не заметила, как добралась до дома. Не сразу она обратила внимание на стоявшую около изгороди двуколку и запряженного в нее гладкого и стройного гнедого мерина.
Еще не успела она всему этому как следует удивиться, как из калитки выскочили один за другим Санька и Данилка. Увидела Серафима своих детей и отшатнулась: на обоих новенькие сатиновые рубашки коричневого цвета. Лица возбуждены и радостны. В руках у Данилки деревянная лошадка на колесах, Санька под мышкой зажал какой-то сверток.
— Вот у меня что есть! — сияя от радости, поднял кверху игрушку малыш.
— Это нам дядя Сырезкин привез, — пояснил Санька и протянул матери сверток. — Вот здесь рахат-лукум. Он говорит — твоя мама любит такое… На, ешь…
Растерянная Серафима ничего не ответила детям, торопливо заскочила во двор… Сырезкин встретил ее у самого порога. Он стоял, широко расставив ноги, обутые во все те же начищенные до блеска хромовые сапоги. Через руку был перекинут новый шерстяной пиджак. Видимо, в первый раз были надеты им и коричневая нансуковая рубашка, и черные шерстяные брюки. Картуз был зацеплен за гвоздик на стене.
— Это еще что? Что, по-новому заигрывать начал? По-всякому проделывал. Теперь еще так решил попробовать? Сейчас же поснимаю твои тряпки, и убирайся с ними. Не побирушки, как-нибудь сами обойдемся. Зачем опять явился?
Вряд ли Петр дождался бы, когда закончится поток гневных слов, если бы сам не прервал его.
— Ту-ту, да постой же ты, милашка! Дай хоть словечко вставить. Не спорю, забубенный я человек, но все-таки сердце хочет что-то сказать. Уезжаю я навсегда. Вот заскочил попрощаться, взглянуть на свою милашку. Не верю — опять ты, как в молодости, принялась душу мою глодать. Знаю: уж где мне до тебя! Тебя и шестом теперь не достанешь.
Серафима смягчилась и теперь весело смотрела в глаза нежданному гостю. Из-за окна доносились веселые голоса детворы. Санька и Данилка бегали от двора к двору, созывали сверстников и хвалились обновками.
— Слушай, Петенька, — успокоившись, произнесла Серафима. — Гляжу я на тебя и думаю: когда же ты все-таки морокой перестанешь заниматься? Уж хватит бы. Займись чем-нибудь другим… Уж пора бы. Такие, как ты, скоро сыновей в армию будут провожать, а ты все вздыхаешь да на луну посматриваешь.
— Да, теперь ты вдоволь поиздеваешься надо мной, — встрепенулся Сырезкин. — Ну, зачем, зачем? Ну, знаю, насвинничал я в жизни… И тебя забидел. А слышь, Сима, все теперь это перебродило, заново я народился. Пожил по-скотски, теперь по-человечески хочется. Много у меня было всяких, но ни одна не оставила следа в сердце, окромя тебя… Не для блуда я сюда заявился, Сима…
— А для чего же? Для блажи, что ли?
— Для чего, для чего, — мрачнея, твердил Петр. — Скажи, неужели я уж пропащий, негож для тихой семейной жизни?
— Для семейной — не знаю, а вот для тихой — это верно уж, негож, — лукаво взглянула Серафима в глаза Сырезкину.
— А давай с тобой вместе уедем? — огорошил своим неожиданным откровением Петр. — За все свои грехи перед тобой рассчитаюсь, самой счастливой будешь. И детей воспитаем! В армию проводим, поженим… Чего тебе брюзжать на белом свете, а?
— Петенька, миленький, разве так можно? — прошептала Серафима, продолжая пристально глядеть в глаза Петру. — Я аж опьянела от твоих слов… Прямо уж и не знаю… Кому не хочется счастья в жизни?
— Значит, порешили, Сима?! — радостно и победно воскликнул Сырезкин. — Давай кое-что обмозгуем сейчас, как ноне говорят интеллигенты — в деталях…
Сырезкин попытался положить руку на талию Серафимы, но та легонько отстранила ее.
— Не надо, не надо так… Отвыкла я как-то от всего этого.
— Придется опять привыкать, Симочка. Ух, и заживем мы с тобой! — весело и мечтательно произнес Сырезкин. — Я ведь теперь заведующий продовольственной базой… Я почему-то так и думал: договоримся мы все-таки с тобой. Сколько же друг другу садить? И будет у нас с тобой, как в той песне:
Устелю свои сани коврами,
В гривы конские ленты вплету.
Пролечу, прозвеню бубенцами —
И тебя на лету подхвачу…
— Да, Петенька, буйная головка досталась тебе в жизни. Аж все кипит и разливается… А я… Не могу я быть твоей женой… Где уж…
Петр молча уставился на Серафиму.
— Брось ты это, милашка. Ничего особенного во мне нет… Это тебе так кажется. А ежели и есть, то все равно нос не буду гнуть, чего уж там. Приглянулась ты мне, чертовка…
— Ты поезжай сейчас, Петенька, а потом как-нибудь обмозгуем. Все. Поезжай, дорогой… Потом.
Глаза Петра округлились.
— Как потом? Как это потом? Что это: у меня делов больше никаких? Разъезжать туды-сюды. Чего я сейчас с пустой таратайкой поеду? Зачем порожняком? — с оттенком упрека и досады заявил Сырезкин.
— Поезжай, поезжай, Петенька! — улыбнулась Серафима, положив руку на плечо Петра. — Да, сильный, настоящий ты мужчина!
— Да ты и вправду меня выпроваживаешь? Ты думаешь, что говоришь? Что? Мусолить будем?
— Поезжай, поезжай, Петенька… потом… Зачем прошлое ворошить? Уж больно муторно от него.
Сырезкин встрепенулся, озлобленно сбросил с плеча руку Серафимы и резко отшатнулся назад.
— Э-э-э! Да я вижу, мы с тобой пустое дело заквасили… Думал я, как перед богом совесть свою очистить, но уж к черту! Шиш! Позабудь, что я тут тебе молол. Это я просто так — для веселья. Нужна ты мне была! Да еще с чужим хвостом! Прощевай на этом!
— До свиданьица, Петенька. Ты уже не серчай…
Чуть ли не бегом Сырезкин выскочил из сеней, громко хлопнул дверью. Было слышно, как он запрыгнул в двуколку, изо всей силы хлестнул мерина плеткой и заорал:
— Чеши отсюда — пока не задохнулся! О, ха-ха-ха! Подурили, и буде!
Мерин сразу же взял галопом, и удары копыт по сухой наезженной дороге далеко разнеслись окрест. Серафима вышла на улицу и, навесив над бровями ладонь, посмотрела вслед быстро удалявшейся повозке. Потом позвала домой детей.