XXVII

Светлый и лучезарный июньский день пришел с тяжелой ношей — вестью о войне. Не всех мрачное сообщение застало дома, не все одинаково восприняли его. Призадумывались те, кого жизнь два десятка лет назад заставляла через пороховой дым смотреть на слезы, на потоки человеческой крови, на предсмертные судороги близких. Думали, что все это уже в прошлом…

Но вот осенним листопадом посыпались на города и деревни повестки о призыве в армию. И только теперь становилось особенно ясно, что война полыхает не там где-то, она постучала и в твою дверь. И, может быть, постучала для того, чтобы взять из этого дома навсегда, безвозвратно самого дорогого и близкого человека, единственного кормильца.

— Неужто к нам! — в отчаянии вскрикивали женщины при виде усталого и припудренного дорожной пылью рассыльного райвоенкомата. — Может быть, все-таки мимо?

И замирало сердце у матерей и жен, когда этот малоразговорчивый гонец переступал их порог, протягивал серый листок повестки и, ткнув в ее нижний угол, сухо произносил: «Вот тут распишитесь. Завтра в военкомат. Запасное белье, на три дня харчей, кружку и ложку надо взять!»

И хотя нежданным был этот курьер войны, никто не закрывал перед ним дверей, никто не отказывал ему в глотке освежающей воды и даже в обеде.

Уже в первые дни войны не менее четырех десятков парней и мужчин Самойловки уехали на сборный пункт в районный центр. Хмельной бражкой забродили деревенские улочки. С раннего утра до глубокой ночи под женские слезные причитания, под охрипшие и осипшие голоса подвыпивших, под звуки уже потерявших речистость гармоник шли проводы завтрашних ратников. Одни собирались, другие, предчувствуя скорое расставание, поднимая дорожную пыль, бродили от дома к дому, выкрикивали хмельными голосами напутственные слова, обещания скоро встретиться.

Весть о войне повергла Серафиму в полную растерянность. В душе заговорило то, чего она не замечала раньше. Приблизились дни призыва в армию Михаила, который уже возвратился из поездки по Казахстану.

Радости Данилки и Саньки не было конца. Они целые дни проводили у отца, осыпая его бесконечными вопросами, не желая отлучиться от него ни на шаг. Детям Михаил привез множество подарков: и вельветовые курточки, сшитые на мусульманский манер, и сапожки из замши, которые именовались ичигами. О лакомствах не приходилось и говорить. В руках мальчуганов появлялись то тульские пряники, то казахские сладковатые лепешки, то белые, точно слепленные из известки, кусочки кисловатого татарского «крута». Дети нередко оставались ночевать у отца. И получалось так, что Серафима не видела их целыми днями.

Но однажды утром Санька вернулся к матери в сельсоветское жилище раньше обычного, утром.

— Мам, папка тебя зовет. Говорит, пусть зайдет на минуту, — объявил он с порога.

Бесхитростные слова Саньки словно ошпарили Серафиму кипятком. Что-то безжалостное и резкое ударило по сознанию. Что это? Разве может он еще меня приглашать? Для чего? Бросить последние обвинительные и оскорбительные слова, избавить себя от всего? Очиститься от накипи на сердце. Наконец-то он все-таки решился!

Серафима, немного поразмыслив, решила сходить к Михаилу. Да, он имеет право высказать ей все. Она заслужила это. Будь, что будет. Хорошего от этой встречи Воланова ничего не ждала. Сама не зная зачем, надела на себя праздничную кофту, тщательно расчесала и закрутила на затылке в толстый и тугой жгут волосы.

Михаила застала в прихожке. Он стоял около косяка в нательной рубахе перед повешенным на гвоздике круглым зеркальцем и скоблил намыленную бороду, Серафиму увидел через зеркальце. Сразу же бросил на стол бритву и повернулся.

Серафима заметила растерянность Михаила. Он засуетился, взял с лавки рубаху и хотел было ее надеть, но, вспомнив, что на щеках мыло, достал с гвоздя полотенце и приложил его к лицу.

— Да уж добрился бы, — нерешительно предложила Серафима. — Не убегу, успеешь все высказать…

— Черт с ним, с бритьем, теперь уж, кажись, все мыло вытер.

Михаил резко повернулся к Серафиме, и ее несколько смутило то, что в глазах его не было ни капли злорадства или гнева.

«Что же это? Или он унизился, решил встать на колени и просить о возвращении? — брезгливо морщась, подумала Серафима. — Только бы не это!»

— Через четыре часа должен я быть в райвоенкомате, подвода сейчас подойдет. На фронт ухожу, — немного успокоившись, объяснил Михаил. — Хотел сперва записку черкнуть что не доведется более свидеться…

В первый день войны Серафима подумала, что скоро, видимо, придет повестка и Михаилу, но она не была готова вот к такому резкому и неожиданному обороту и вот так сразу, ни с того ни с сего — через четыре часа. Хотя бы завтра.

Слух Серафимы уже больше ничего не воспринимал. Она чувствовала, что именно сейчас, в этот миг ей был зачитан суровый приговор за все ее легкомыслие. К вискам нахлынула кровь, заклокотала в набухших жилках. Почувствовала жар.

Не успела, не успела ничего сделать Серафима. А ведь были мысли излить душу, высказать все, прямо и честно. И не для того, чтобы выпросить прощение или милость, нет. Хотелось сделать Михаилу приятное в том, чтобы он увидел сломанную гордыню, понял, что она стоит гораздо ниже его. Он заслуживает такого признания. Слишком много наломано дров. Пусть он хотя бы это испытал и навсегда оставался таким, каким был. И больше ничего не нужно.

На кровати Серафима заметила небольшой сидор из мешковины с приделанными к нему лямками. Ничего не спрашивая, она подскочила к вещмешку, развязала горловину, заглянула вовнутрь. Содержимое оказалось скудным: круглая буханка ржаного хлеба, фарфоровая кружка, завернутый прямо в полотенце небольшой кусок говядины, соль в бумажке. А на самом дне лежала деревянная ложка, которую Данилка откусил немного, когда еще пробовал прочность своих первых зубов.

— Это и все? — краснея, произнесла Серафима. — А где же белье?

Михаил замялся. И, глядя на него, Серафима вспомнила первые дни их знакомства. Вот такой могучий, но неуклюжий, долго тогда топтался он, переминаясь с ноги на ногу прежде, чем решился сказать что-то вразумительное.

— Знаешь, не успел… — как бы извиняясь, произнес он, — повестку-то вчера уж к закату привезли, а мне нужно было для колхоза собрать раму да косяк. А неудобно бы получилось, — обнадежил все-таки. Тут уж, как говорится, завтра помирай, а сегодня-то рожь сей. Это все пустяки. Три-четыре дня переколотимся, а потом уж на казенный кошт перейдем. Ты вот тут мальчишек побереги… Самая большая благодарность тебе будет, ежели вернусь. С думкой за них буду в бой идти… Я уж с ними простился… Себя не буду жалеть — лишь бы сюда не допустить этих выродков. Так-то.

— Постой, постой, я сейчас быстро состирну тебе белье. Как же так? Я сейчас, — тихо произнесла Серафима и полезла за перегородку, куда она обычно складывала грязное белье, — сейчас лето, сейчас тепло, в две минуты высохнет…

— Не надо… Вон, слышишь, таратайка гремит едет за мной. Все! Прощай!

Михаил медленно поднялся с табуретки, подошел к кровати, завязал сидор, поднял его за лямки, закинул за плечо… и выпрямился во весь рост. В обычное время ничего необычного в этих сборах не увидеть бы. Но сейчас, когда Серафима увидела как Михаил швырнул за плечо свой почти пустой вещмешок, что-то острое кольнуло внутри, перед глазами все стало расплываться, темнеть. Это был жест уходящего солдата. Это было последнее для него мгновение у домашнего очага перед неизвестной ратной дорогой. Серафиме на миг показалось, что Михаил уже вскинул на плечо винтовку и сейчас направится в окопы.

— Жить будете здесь, — прерывистым от волнения голосом сказал Михаил, — шесть овец я уже сдал в колхоз на прокорм. Деньги уже уплатил за это. Загоните их во двор. Зиму с мясом будете. Там в комоде найдешь денег немного… На первое время сгодятся мальчишкам.

— Зачем, зачем же ты так? — едва слышно спросила Серафима, потупив глаза.

Дверь широко распахнулась, и в комнату ввалились сразу трое мужчин, тоже, видимо, новобранцы. По тягучим словам и искоркам в глазах можно было догадаться, что они уже успели «отвести душу». Словно не замечая Серафиму, двое из них подхватили Михаила под руки и под веселое гиканье третьего повели во двор.

— Скорее, скорее, Минька… А то нам не достанется ни одного фашиста… Нам надо еще за Бредниковым заскочить, а потом уж… — предупредил один из них, по-прежнему не обращая внимания на Серафиму.

— Надоели мне эти хныканья: душу скребут. Побыстрее бы што ли… — выразил свое настроение другой.

Серафиме вдруг захотелось вцепиться в разлохмаченные шевелюры этих нежданных гостей, раскидать их в стороны и разрядиться от всего тоскливого, ноющего, что накопилось и захрясло в душе. Понимала она и то, что, может быть, другого случая для такого объяснения больше не будет. Но знала она также, что с этими подпитыми мужиками не стоило связываться. Вряд ли они в чем уступят.

Лезли в голову и другие мысли: разве можно так расставаться с человеком, который был отцом ее детей, который так просто, бесхитростно доказал свою порядочность и мужское достоинство? Разве он заслужил за все это таких проводов?.. Каким убогим он будет перед своими сверстниками, сотоварищами, когда где-нибудь в вагоне все пораскрывают свои сумки и мешки и приступят к обеду. Сухая корочка в награду за все, что получилось в жизни: за семью, за жену, за себя.

Сообразив, что новобранцы задержатся в деревне еще минут пятнадцать, Серафима бросилась бежать к своей новой квартире при сельсовете. Заскочила в комнату, схватила со стола горку испеченных вчера на хлебной соде лепешек, завернула их в попавшую под руки косынку, высыпала из стеклянной банки несколько кусочков колотого сахара и выскочила на улицу. Задыхаясь, она побежала к главной проселочной дороге, по которой должна вот-вот проследовать повозка с новобранцами. Для того, чтобы добраться до нее, нужно было преодолеть проулок, два раза завернуть за угол.

— Лишь бы поспеть, лишь бы поспеть! — твердила себе Серафима. — Теперь пусть хоть эта кроха, изготовленная ее руками, подскажет ему, что не все черно в ее душе, хоть немного напомнит о той Серафиме, которую он знал в лучшие времена.

Вот позади остался проулок. Один поворот… За ним другой. У угла большого дома остановилась, обожженная досадой. По твердой дороге, вниз по склону с грохотом прокатилась повозка с новобранцами. Подвыпившие мужики, стараясь пересилить подколесный шум, что-то кричали, махали руками. Михаил сидел к Серафиме спиной и глядел в сторону удалявшегося дома. Серафима, зажав под мышкой сверток, решила задержать повозку. Она с отчанием, во весь голос начала звать Михаила, но ее никто не услышал.

Через минуту она уже возвращалась домой. Но от мысли: сказать все же Михаилу прощальное слово Серафима не отказалась. Решила во что бы то ни стало добраться до района, до военкомата, откуда начинается отправка призывников в воинские части.

Выехать в район Серафиме удалось лишь спустя три часа, на попутной, наполовину нагруженной повозке. Ехали медленно и поэтому добрались до места далеко за полдень. Большое село встретило Серафиму разнобойной мешаниной звуков. Здесь было все: и какой-то странный смех, и рыдания, и пиликание гармоники, и возгласы, оклики. Прилегающая к военкомату улица была полна народу. Около палисадника, завалинок, ворот, а то и прямо на пыльной дороге небольшими островками расположились группы людей. Здесь были и отцы, и матери, и друзья. Нетрудно было понять, что весь разговор с новобранцами сводился к одному: поберегись, с победой возвращайся быстрее.

Вот, прислонившись спиной к палисаднику, стоит молодой мужчина, которого, может быть, только вчера перестали называть мальчишкой. Рядом, уткнув лицо в его грудь, видимо, жена. Около них — пожилые женщины и мужчины, родители новобранца. Они с досадой посматривают на молодую сноху, которая в эти последние минуты полностью завладела их сыном и не дает высказать прощальных слов.

— Манька, ты бы это того… это самое… — с досадой сорвал с себя фуражку и сделал решительный шаг вперед пожилой мужчина, — ты свои финтифлюшки в письме можешь прописать, а мне по-отцовски надо поговорить… Слышишь?

— Нет уж, тятенька, это ты в письме можешь прописать свои отцовские слова, а как я его в письме обниму? Как мне одной быть, без него, с грудным? Как, как? Скажи! — всхлипнула молодушка и сильнее прижалась к парню.

Серафима потупила глаза, отвернулась и торопливо направилась к другой группе людей. Здесь оживление. Собрав вокруг себя родственников и друзей, молодой мужчина-призывник с озорными искорками в глазах рассказывает:

— Так вот, значит, поднимается со стула старик, который играл золотую свадьбу, поднимает стакан с водкой и говорит: «Я с моей старухой прожил пятьдесят годов…» И тут его вдруг толкнул в бок сосед, тоже старик, и поправляет: «Ты правильно говори: не с моей, а с моей!». Дед поправился и говорит: «А с твоей — сорок восемь годов…». А я вот решил так: побьем фашистов, приду домой и тоже помаленьку начну готовиться к золотой свадьбе…

Здесь же рядом тоже немолодой для солдата мужчина держит на руках двух девочек-дошкольниц и беспрестанно поочередно целует их в щеки. Разные здесь люди. Но у всех было одно общее — беда. Она для всех одинакова — с горечью и слезами.

Для каждого человека судьба запрограммировала обязательно вкусить в жизни и радости и горести и раз есть рождение — значит, будет и смерть. Но все эти невзгоды и радости так рассредоточены по времени, что они так особенно не выпячиваются, и жизнь идет в нормальном русле. Ну, а тут беда пришла сразу, одновременно в миллионы семей. Такое количество горя природа, может быть, рассчитала на пять тысяч лет или более. И вот сейчас вся эта мрачная масса сразу, беспощадно навалилась на одно поколение, на тех, кого застала в живых.

Сможет ли выдержать такое, сможет ли перенести такую перегрузку народ? В те времена на этот вопрос следовало еще ответить. Плевать бы этим пахарям и сеятелям, собравшимся сегодня на площади у военкомата, на обладателей власти, которые объявляют без их согласия войны.

Но, увы. В этом случае исключение. Непрошеный гость заявился не просто повеселиться, а и отобрать или уничтожить все нашенское, все святое, все российское. Ничего не поделаешь. Надо собираться.

Словно заблудившаяся, ходила Серафима среди этих взбудораженных людских островков, шарила по сторонам беспокойным взглядом. В руке держала узелок, который успела пополнить куском свиного сала, несколькими пучками редиски. Михаила нигде не было видно. Спрашивать о нем, конечно, было бесполезно. Серафима почти вплотную подходила к людям, пристально приглядывалась к ним, точно выпытывала, а не спрятали ли они Михаила, не загородили ли его спинами. Но, несмотря на ее бесцеремонность, никто из призывников и провожающих на Серафиму не обращал внимания. Несколько раз прошлась Серафима туда-сюда, уходила, возвращалась, теша себя надеждой увидеть его.

Над площадью пронесся зычный голос. На крыльце военкомата Серафима увидела коренастого мужчину, одетого в военную форму.

— Всех, кого назову — прошу сюда, вот к этому палисаднику, — медленно, но четко выговаривал он каждое слово. — Сейчас будет отправка на вокзал.

Люди тревожно загудели, снова послышались всхлипывания женщин. Взоры устремились к крыльцу. Военком называл одну фамилию за другой.

Серафима провожала взглядом каждого вызванного военкомом. «Воланов! Воланов!» — слышалось ей беспрестанно.

Но вот военком взял третий лист, прочитал еще несколько фамилий и с интонацией, с которой священники выкрикивают слово «Аминь!», объявил резко, словно выстрелил: «Все!».

Не отдавая себе отчета, Серафима кинулась к крыльцу и вцепилась в руку опешившего военкома.

— Вы фамилию пропустили! Воланова! Михаила! Часа четыре тому назад выехал с повесткой…

Военком удивленно посмотрел, покрутил рукой рыжеватый ус и пояснил:

— Поздно спохватилась, гражданочка. Тех мы уже на мобилизованных грузовиках отправили. Теперь они уже на нарах в вагонах, сдобнушки домашние похрумкивают.

Серафиме показалось, что военком съехидничал в ее адрес. Она быстро отвернулась и пошла в сторону, не зная как поступить дальше. Все остальное слышалось ей лишь сплошным гулом людей, которым было кого сегодня проводить, было кому сказать прощальное слово. Ее же все это не касалось. Ни о чем больше не думая, Серафима, растерянная и подавленная, медленно пошла по дороге в проулок. Но вдруг совсем рядом рявкнули трубы духового оркестра. Серафима вздрогнула и обернулась. Прямо на нее, поднимая кверху дорожную пыль, шла колонна призывников. По обеим сторонам улицы шли и бежали махающие руками люди. Уже ничего нельзя было разобрать что они выкрикивали. Могучие звуки оркестра поглощали все.

— Та-та тара-тата, — выговаривали трубы марш «Прощание славянки».

К колонне все еще подбегали женщины и совали новобранцам какие-то кульки, свертки, хватали за руки, на ходу обнимали, целовали, очевидно, пытались что-то договорить или высказать то, о чем не решались признаться раньше, что таили в душевных тайниках.

Серафима подождала, пока колонна к ней приблизилась, посмотрела по сторонам и метнулась к шедшему молодому призывнику, ухватила его за кисть руки. Парень живо обернулся, широко улыбнулся и снисходительным кивком дал понять, что та обозналась.

— Возьми, возьми, браток, в дороге сгодится, — насильно сунула она свой сверток парню. — Счастья тебе, с победой домой возвращайтесь… Слышишь?

Растерянный парень с секунду не знал, как ему надо поступить сейчас и что нужно делать с этим свертком неизвестной женщины. Но потом, сделав полшага в сторону от своей шеренги, прижал сверток к груди и прощально помахал Серафиме рукой.

На сердце Серафимы посветлело.

Загрузка...