Еще в самом начале свадьбы чувствовалось, что надвигается какая-то заварушка. Обещавший вести себя пристойно гармонист Петр Сырезкин, позабыв обо всем, по-гусиному откинул голову назад и выплеснул в горло стакан самогонки. Потом с минуту очумело и бессмысленно смотрел поверх голов гостей, словно ожидая, какие вести придут после такого самоугощения, оттуда, изнутри.
Сперва все притихли. Потом одна из молодушек, сидевшая в дальнем углу, взвизгнула:
— Молодец, Петька!
— Вот это парняга, вот это соколик! — открыла от удивления рот ее подруга, — красавчик! Аж дух захватывает!
Но тут же обе умолкли, обозванные соседями по столу непутевыми.
Петька с остервенением рванул меха своей хромки, и переливчатая «Матаня» — неизменная спутница вечеринок и посиделок — заглушила еще не захмелевшее разноголосье.
— Прекрати! Это еще что за безалаберщина! — гневно взревел сухопарый старик, следивший за последними приготовлениями. — Аль впервой на свадьбе? Иль ты, крепкоголовый, не знаешь, когда для музыки время приспевает? Слово-то родительское и то еще не сказано.
Но в ответ Петька взял новый, еще более громкий аккорд. И тут гости поняли, что с гармонистом происходит что-то неладное: его прищуренные глаза зверовато и ненавистно вперились в жениха — Михаила Воланова…
Сжатые губы, точно параличом, свело набок, а в яростных движениях рук чувствовался наплыв каких-то бесовских сил.
Хозяева и гости оторопели, переглядывались, недоуменно пожимая плечами. Вряд ли кто из них мог смекнуть, что произошло с музыкантом.
Знал причину всему этому лишь он сам, гармонист Петр Сырезкин. Догадывалась о ней и невеста.
Началось все после того, как на вечеринке появилась Серафима — девушка, переехавшая в Самойловку вместе с матерью из далекой Тамбовщины. Разоренных погорельцев здесь приютила доживающая свой век дальняя родственница.
К изрядно обшарпанной завалинке дома, где проходило гулянье, Серафима подошла для всех незаметно, точно выросла из-под земли. Легко опустилась на край завалинки, уткнулась в шляпу подсолнечника и начала пальчиками вытягивать из ячеек семена.
Наметанный глаз Петьки сразу же успел «засечь» появление новенькой. Гармонист слегка вздернул кверху брови, причмокнул губами и вцепился глазами в незнакомку. На музыке это отразилось короткой, как вздох, паузой.
«А белочка ничего… Ишь ты, лапками-то перебирает… подсолнушек шелушит… А не худо бы к ней и… подмаслиться…»
Сырезкин никогда не сомневался в успехе своих любовных затей. Знал себе цену: молодой, красивый, не обижен ни ростом, ни силой. И обращался он с девушками поэтому с издевкой, оценивал их достоинство прищуром насмешливых глаз. Ну и плюс ко всему прочему Сырезкин все-таки как-никак — гармонист, а ценность таких парней никем никогда не оспаривалась, особенно в те посленэповские годы.
Наряжался Петр чаще всего в бордовую батистовую косоворотку, перехваченную витым шелковым пояском. Черные плисовые штаны носил с выпуском над гармошкой хромовых сапог. С большим креном на темных волнистых волосах всегда красовался синий, с лакированным козырьком картуз.
Знал Петя и то, что ни одна девушка, встретившись с ним, не могла выдержать и секундного его взгляда: опускала глаза долу, смущенно отворачивалась или краснела.
Пете ни разу не приходилось объясняться в любви девушкам. Делали они это сами. Ему было достаточно на одной-двух вечеринках попристальнее понаблюдать за какой-нибудь из них, как та уже начинала угадывать желание его гипнотического взгляда. Разудалый куплет краковяка довершал дело.
После вечеринки на ведущей к Петиному дому тропинке она уже стоит и никак не может завязать косу или косынку на голове, или привести в порядок шнурок на ботинке. Но вот приблизился Петя — и с косынками или шнурками все покончено. Вначале она — «случайная» попутчица, потом игривые вопросы, затем делает решительный шаг вперед и…
— Петенька, милый… — произносит она трепетным полушепотом, потупив взгляд, — не изводи… не могу: скажи хоть словечко.
Но утренний туман держится в лощине дольше, чем живут обещания Петра Сырезкина. На другой день на вечеринке Петя встречает вновь ту девушку, но отвешивает ей точно такой же поклон, как и всем другим. Да и в разговоре чувствуются скука и безразличие… Теперь он глух для ее страданий…
Отношение парней к нему было заискивающее. Они безоговорочно признавали его превосходство и в силе, и в красоте.
Многие из парней, прежде чем завязывать знакомство с девушкой, допытывались у Петра: какие у того виды на нее. Иначе дело будет бесполезным…
Серафима Петру понравилась сразу. Заворожили его и ее хрупкое тело, и круглое личико с чуть вздернутым носиком. Ему показалось, что, постоянно занимаясь подсолнухом, она просто-напросто прячет свою красоту.
«Эта белочка еще не запаслась орешком, — сделал вывод Петр. — Надо ей как-то угодить».
Но метод любовных интриг Сырезкин не изменил и в отношении Серафимы. «Подойдет сама, бросится на шею… Тогда и калякать будем. Не то — засушу каналью!», — размышлял он.
Теперь Петр, приходя на вечеринку, старался расположиться так, чтобы перед глазами Серафимы всегда была его широкая грудь, а хорошо отработанные и решительные движения пальцев по ладам убеждали, что перед ней парень вовсе не из тех, каких можно встретить всюду и каждый день.
Благодаря Петиному новому вдохновению вечеринки стали проходить веселее, занятнее. По-разному Петр старался обратить на себя особое внимание Серафимы. «Неправда, бестия, сама кинется… — продолжал уверять он себя. — Та еще не родилась, которая сможет увернуться от меня».
Были у него, например, и такие приемы:
— Марусенька! — приглушив гармонику, звал он девушку, сидевшую на другом конце завалинки. — Подойди сюда, голубушка…
Та, загоревшись румянцем, забыв про подруг, уже через несколько секунд сидела рядом с гармонистом. Петр наклонял голову к девушке, но сам искоса наблюдал за Серафимой.
— Ты че, ты че давеча сказала мне, Маня? В голове что-то шумело, не разобрал…
Маруся вначале смущается, растерянно посматривает вокруг, давая понять Петру, что такие душевности не раскрывают при всех.
— Ну чего же осеклась? Второй раз не пожелаю слушать… Говори поясней, не то…
Марусенька, лишенная выбора в своих действиях, наконец решается на последний и отчаянный шаг.
— Чего говорить? Иль не видишь? Зачем рвешь на куски? Ты же на меня тогда так смотрел… Взгляд-то был какой! А я все жду… Пошто ты так со мной?
— Эх, Марусенька! Кто знает, отчего в небе так жаворонки заливаются? — громко пояснял ей Петр. — Не может быть у нас никакой любви. Уж больно ты справна. Душа моя лежит больше к худощавым… А в общем-то, воздержусь пока от всяких любовей: свободушку успею еще потерять, — добавляет он, прикрывая ладонью распахнутый позевотой рот.
Словно от больного укола вздрагивает Марусенька и, прикрыв глаза ладонями, бежит за угол.
Петр провожает ее насмешливым взглядом, а потом исподтишка бросает самодовольный взгляд на Серафиму: «Вот так-то, подружка! Шурупаешь, какой парняга тут, рядышком, находится? Но можно и прозевать! Метнись к нему, авось и не обожгешься…».
Но Петру казалось, что проклятые подсолнухи, с которыми каждый раз приходила Серафима на вечеринки, на нет сводили все его старания блеснуть бесшабашной удалью молодца-красавца.
Серафима очень редко поддерживала хороводы. Когда подруги выходили на круг, она по-прежнему оставалась одна на завалинке и, уткнувшись в лепёху, все так же кропотливо, ноготками вытаскивала из ячеек семена.
Петра начинало бесить. Неужели задевающие за живое звуки гармоники нисколько не волнуют эту соплюшку? Неужели она не замечает новые цветастые рубахи, которые все чаще и чаще стали появляться на Сырезкине? Неужели не поинтересуется: откуда у него столько добра? А ведь она даже не знает, что отец ему оставил после себя кое-что. Не надо быть сильно зрячей, чтобы видеть, как выделяется Петр из всей этой разношерстной, трясущей своими холщовыми лохмотьями, полинялыми сатиновыми рубахами ватаги. А взгляни и на ноги этих зачуханных парней! Не ботинки, а шаркающие растоптанные лапшины! Почему же эта «чужачка», с совершенно безразличной мордашкой и по-чудному вздернутым носиком, продолжает не замечать его?
Петр куражился, старался что-то «отмочить». Все от души, до икоты хохотали, а Серафима, не поднимая глаз, то и дело поворачивалась в сторону, чтобы сплюнуть подсолнечную лузгу. Иногда Петру казалось, что все эти плевки означают оценку всех его затей и стараний.
С каждым днем Сырезкину все труднее становилось скрывать свою досаду, гасить то, что уже не гасилось… А она сидела все такая же тихонькая и незаметная, с чуть-чуть ссутулившейся спиной, все так же, как белочка, перебирала «лапками», добывая себе зернышки.
В свои двадцать четыре года Петр был убежден, что любовь должна быть насколько страстной, настолько же короткой. Растянуть ее во времени — это одно и то же, что из густой каши сделать жидкую похлебку.
Такого правила он придерживался до тех пор, пока не увидел Серафиму.
Прошло уже немало времени, а назойливая мысль о новенькой уже начинала отнимать ночной покой, преследовать Петра везде и всюду. И Сырезкин, изнывая от любовного недуга, стал понимать, что сил для борьбы с самим собой становится все меньше и меньше.
Все стало меняться. Даже деревенские парни, которых раньше Петр считал безнадежно убогими и зачуханными, виделись ему теперь счастливчиками, наслаждавшимися свободой и беспечностью.
«Им-то что! — рассуждал Петр. — Подошел к крале, расслюнявился, расшаркался — вот и объяснился, в ухажорчики угодил. У меня такое не получится. Уж больно выскочил так далеко, высоко залетел. Какие только утицы ни бросались на мою шею — всех изводил, а тут — хоть сам кидайся в ноги. И кому бы! Засмеют ведь насмерть! Было бы на что посмотреть!».
Он себя заверял, что выбросит ее из головы. Но стоило наступить дню вечеринки, и Петра с самого утра начинало лихорадить, терзать чувство томительного ожидания. Он выходил из себя, злился на всех и все, даже на стрелки часов, которые, словно заспанные, ползли по циферблату лениво, медленно и, как ему казалось, подолгу задерживались на каждой цифре и черточке.
Теперь уж Сырезкин не дожидался, когда к нему, как бывало всегда, придут девчата с особым приглашением и поклоном — поиграть для них на вечеринке.
Завидев первые пары, направляющиеся к сельсоветской завалинке, Петр хватал гармонь, подбегал к зеркалу, делал два-три оборота и, вообразив себя на месте какой-нибудь строгой и взыскательной красавицы, давал оценку: хорошо или неважно он выглядит. А уж потом выскакивал на улицу.
Если ему случалось в это время увидеть Серафиму, он заставлял себя сквозь зубы цедить всякие пошлости:
— У-у, поползла уродина, колымага…
Но тут же, уже более искренне, хотя и с досадой, вопрошал:
— И когда она только перегрызет все свои подсолнухи? Уже воз, кажись, пропустила, небось весь язык в волдырях! Ведь опять будет сидеть, как истукан, и глаз не поднимет.
И Сырезкин ждал, уверовав, что другого не может случиться: Серафима такая же девка, как все ее подруги, и она обязательно подойдет к нему. Рухнут ее заносчивость и гордыня. Надменное личико склонится к его плечу, и взволнованное дыхание, словно суховеем, обдаст его лицо, а пухленькие губы произнесут то, чего он так болезненно ожидает, видит и слышит во сне. Но для этого придется немного помучиться, перетерпеть. И может быть, ждать этого нужно немного. Ох, уж он тогда отплатит ей за коварство, за капкан, в который врюхался он, Сырезкин. Но время шло, а Серафима все еще не бросалась на шею. Судьбе было угодно распорядиться по-другому.
И вот теперь свадьба… Ведь есть на свете вещи и явления, которые очень трудно поддаются осмыслению. Например, вечность Вселенной, бесконечность пространства и т. п. К этим странным и необъяснимым явлениям в астрономии отнес бы Сырезкин и свадьбу Серафимы и Воланова.
Бесила злоба. Ведь никудышная девка, как он старался себе внушить, успела вконец его измотать. За короткое время многое изменилось в Петре.
С язвительной усмешкой над собой вспоминал слова, которые он бросал иногда парням, терявшим настроение из-за неудач в любовных затеях. «Из-за бабы-то нос вешать? А еще в мужики суетесь! Господь создал баб для того, чтобы они кисли по нас да маялись всю жизнь… Начнет ломаться — высморкайся и отвернись».
А сейчас Петр рассуждал по-иному: «Наверное, досадил я господу богу с этими бабами — вот он и обратил одну из них в ведьму против меня». Ощущение душевной боли усилилось еще и потому, что его соперником ни с того ни с сего вдруг оказался самый захудалый и замызганный парень — деревенский плотник Михаил Воланов. Неповоротливый, медлительный, с крупными чертами лица, он, по мнению Петра Сырезкина, создан лишь для тягловой работы — не больше.
А Воланов жил, помалкивал, никому не мешал, все что-то мастерил, возился со своими рубанками да фуганками. Соседи часто забегали к нему за свежими стружками на растопку или еще для какой-нибудь надобности. И не только за этим. Зная простую натуру Михаила, некоторые старались извлечь из этого кое-что. Одни почти за бесценок срядятся с ним сколотить рамешку для своей избы, другие под причитания о нужде беспросветной уговорят его за мизерную мзду перестелить пол или наладить крыльцо. А если сказать точнее — уговаривать Михаила вовсе и не нужно было.
Он никогда не называл стоимость своей работы, ни с кем не рядился, ничего не выторговывал. После трудных лет люди начинали понемногу поднимать головы. Теперь думали не только о еде. Кто-то замечал, что угол избы подгнил и она начинает кособениться, кто-то забеспокоился о том, что давно пора заменить венец под крышей, кто-то сокрушался о недостроенном сарае.
Выправлялась жизнь, усложнялись запросы. Кто-то замечтал о новеньком тарантасе, кто-то о красивой тумбочке для горницы или о ярком петушке для конька крыши.
Михаил не знал покоя ни днем, ни ночью от пробудившихся назойливых заказчиков, усердно корпел над верстаком, установленном прямо в прихожке. И все дивились: почему он берется даже за то, что явно ему не светит выгодой. Послать бы того, кто совсем оборзел, кто смешивает человеческую доброту с простодырством!
Конечно, всякие пересуды, толки и кривотолки, чаще всего сдобренные язвинками, доходили до Михаила Воланова. Но он реагировал на них странной, никому непонятной улыбкой. Не ошибались люди, пожалуй, в одном: нервы у Михаила Воланова канатные.
К работе Михаил приступал вроде бы нехотя, подневольно. Делал все неторопливо, на первый взгляд казалось — тягостно, как не от хорошей жизни.
Но усердие и старание говорили об обратном: работа его не пугает — какой бы она ни была трудной и сложной.
Не спеша Михаил примерял доски, пристукивал, подгонял, отходил в сторону, наклонял голову и, чуть прищурившись, с наслаждением рассматривал отполированный фуганком брус.
— Неплохо состряпано, такому износу не будет, — давали оценку мастерству Воланова заказчики. — За такое и заплатить не жалко.
Правда, отдельные из них, которых природа обделила совестью, под этими словами подразумевали — заплатить вообще сколько-нибудь. То есть поступить не так, как другие: пообещав рассчитаться завтра, не делали этого ни послезавтра, ни в другое время.
Михаил никому не напоминал о долгах. И многим казалось, что про них он быстрее забывал, чем сами должники. Поэтому они считали, что к нему можно было идти со вторым заказом, не рассчитавшись за первый.
Вначале заказчики радовались, что так легко им удается облапошивать этого добряка-простофилю, но потом все пошло по-иному.
У самой околицы вскоре поселился еще один плотник — по фамилии Гринько. Задержался он в Самойловке после длительного и тщетного поиска прибыльного дела где-то в малороссийских местах.
Прикинув, что в этом-то глухоманном краю спрос на плотников особый, он решил попытать здесь счастье. Сельчане, конечно, обрадовались появлению нового спеца и сразу же бросились к нему со своими нуждами. Но очень быстро поняли, что перед ними не Михаил.
Первому же заказчику за настилку полов в одной комнате Гринько предложил ввиде аванса доставить «теленка та шматок сала, та жменю махры, та немного грош». А об остальном — «столкуемось» после работы. Работодатель вначале понял плотника как шутника, умеющего быстро находить с людьми непринужденный, свойский язык, поэтому после небольшого судаченья про всякие всячины снова в том же заинтересованном тоне заводил разговор об оплате.
— Ну, а все-таки, сурьезно — сколько ты с меня слупишь?
— Я ж козав тоби… Хиба ты глухой, чи шо? — неподдельно удивлялся Гринько.
Оторопевший заказчик хотел было сослаться на Михаила Воланова, которому за этот вид работы можно было заплатить сущий пустяк, но Гринько махнул рукой и отвернулся от него.
— Нема гиршего ворога, як дурний розум.
Это было первое знакомство с новым плотником, вызвавшее недобрый гул в деревне. Многие клялись, что ноги их не будет у порога дома Гринько. Но это были лишь слова. Плотницкой работы в каждом дворе было невпроворот. И с одним Волановым проблем не решить. Люди разводили руками, ворчали, плевались, но все ж шли к Гринько. А тот, смекнув, что его руки в ходу в этом краю, разработал четкий и жесткий прейскурант оплаты своей работы и никогда никому ни в чем не уступал. Его не интересовало: шел ли к нему человек с радостью или гонимый нуждой или горем. Без задатка он и гроб не начинал делать. Даже если его на коленях просили.
— И шо вы причипились до мэнэ, як блоха за кожух! Так, чи не так, а перетуковати нема чого.
Обычно на этом весь разговор заканчивался. Показав свою натуру жадюги, Гринько вместе с тем невольно повысил цену труда и Михаила Воланова. Может быть, у людей совесть зашевелилась после сравнения Воланова с Гринько или еще что-то, но Михаилу за труд стали платить вдвое больше, чем прежде, хотя эта плата была все же значительно меньше, чем получал Гринько.
Жизнь однако не баловала Михаила. Немного было в ней радостного. За год пришлось справить двое поминок. На свет иной ушли бабушка и мать. Отца Михаил не знал с младенческих лет.
Холодной безжизненной тоской повеяло от его дома. Неумевший выносить свое сокровенное, душевное на люди, стал он замыкаться, дичать и, как монах-схимник, многое перестал замечать вокруг себя. Но в деревне нашлось немало таких, которые решили взять на себя роль спасителя души «усыпающей».
Однажды соседка Михаила — полная и очень чувствительная женщина — на какой-то «бабьей сходке» решила поразить своих подруг умением раскручивать сложные клубки жизни. После бессонной ночи, проведенной в терзаниях и поисках, она пришла к выводу, что Михаила нужно женить.
Но когда она высказала эту идею в надежде ошарашить всех своей мудростью, то оказалось, что почти все женщины уже давно обмозговали этот вопрос. Причем некоторые из них в обдумывании этой проблемы зашли гораздо дальше. Они хотели женить Михаила на своих дочерях.
«А разве плохо? — рассуждали матери, очень беспокойные за своих взрослых дочерей, — обзавестись таким зятьком: парень работящий, неизбалованный. Дом есть да и в доме кое-что. И хоть Михаил и немного мешковатый, ну а в общем-то ладный, спокойный, с хорошим „карахтером“».
И посыпались к Михаилу одно приглашение за другим. И почти все эти приглашения были «делового» характера. У одних нужно было посмотреть — почему-то дверь плотно не закрывается, у других — половицы начали скрипеть, третьих — потолок начал понемногу провисать. Заказы были разные, но всех их объединяло одно — вызов Михаила на дом заказчика.
Встречали его радушно. Но он сразу же с порога, не обращая внимания на всякие отвлекающие разговоры, приступал к делу: начинал пристукивать молотком, отмерять, что-то высчитывать.
При всей своей деловитости и ненаблюдательности все же Михаил замечал, что у стола, на самом видном месте, сидела у пряхи молодушка в странном для работы виде — в белой кофте и ярком сарафане. Она то и дело отрывается от дела, выходит зачем-то в сени, причем такая надобность у нее появилась как раз в то время, когда Михаил, загородив всей своей массой дверь, рассматривал косяк, требующий починки.
А вскоре те, в чьих интересах это было, пришли к безрадостному выводу, что такое сватовство Михаила — дело безнадежное Кроме деловых, а точнее плотницких разговоров, Воланов никаких других не признает. С какими мыслями входит в дом — с такими и выходит.
Однажды как-то парни решили заманить Михаила на вечеринку. Стоило это немалых трудов, но все же Михаил пришел, хотя с большим опозданием. Придвинулся к сельсоветской изгороди и начал своим наивно-простодушным взглядом рассматривать участников веселья. Он удивлялся: неужели все они пришли сюда, чтобы побездельничать? Все вначале шло самым обычным образом. Как и завсегда, верховодил Петр Сырезкин. По его воле пары шли на «Краковяк» или «Польку», или совершался перерыв. Девушки и парни выходили на круг и под слаженные звуки гармони показывали свое умение отбивать дробь каблуками.
И вдруг одной раздурачившейся девке взбрело в голову вытащить на круг Михаила Воланова. Приплясывая и подпевая, она начала кружиться возле него, приглашая составить ей пару. Оробевший Воланов сразу же отвернулся и метнулся в сторону. Но сию же минуту две пары женских рук вцепились в его пиджак.
Подоспевшие к этой заварушке парни подтолкнули Михаила сзади, и под гиканье и аплодисменты он оказался на кругу. Воланов с отчаянием обреченного сделал попытку удрать, вырваться из кольца, но ничего не получилось: перед самым носом образовалась непролазная стена хохочущих и подтрунивающих участников вечеринки.
— Не выпустим, не выпустим! — восклицали звонкие, задиристые голоса. — Только одно колено, только одно! — настаивали более упрямые.
В этом гуле никто не слышал, как Воланов, чуть ли не со слезами просил выпустить его из окружения, убеждал, что ничего не смыслит в искусстве танца. Но мольба не помогла. Петр Сырезкин вначале старался как-то подстроиться под этого забавного танцора, но ничего не получалось: музыка требовала одного, Воланов выдавал другое. Парни и девки укатывались со смеху, вытирали ладонями повлажневшие глаза.
— А еще, еще врежь, Мишка! А ну наддай, наддай! — требовали разбалагурившиеся парни.
Воланов окончательно зашел в тупик. Он уже не кружился, а лишь неуклюже переступал с ноги на ногу, как плохо отдрессированный гималайский медведь. Но вот Михаил остановился, злобно посмотрел по сторонам и грозно устремился на людей.
Почуяв недоброе в настроении Воланова, парни и девчата мгновенно расступились. Раскрасневшийся, точно из жаркой парной, вырвался Михаил из окружения — и наутек, домой!
Успокоившись, Михаил рассуждал: себя ли нужно винить за то, что произошло, или те наглые рожицы, которые утехи ради могут оплевать и посмеяться над неумеющим давать сдачи?
В глубине души давило, скребло, мутило. Хотелось сгинуть, исчезнуть, провалиться. А в ушах все слышался раскатистый, надменный и беспощадный хохот Петра Сырезкина и его последние слова, которые смог разобрать Воланов:
— Вот росомаха, вот росомаха! Вот это мешок с отрубями!