К концу мая настроение у хлеборобов заметно улучшилось. В день святого Николая прошел теплый дождь. Старые приметы сулили хороший урожай. Молодые побеги ускорили свой рост, накрывая пустыри и поля слоем обильной изумрудной зелени.
В поле до глубокой ночи слышался гул тракторов, присланных из МТС. Плуги, как драконовые лапы, бороздили, выворачивали наизнанку выцветшую за зиму пашню. Беспрестанно горланили грачи, будто строгие контролеры, прыгали по свежим пластам земли.
В неумолчном гуле, хлопотливом гомоне птиц, теплой сизой дымке, витавшей у горизонта на фоне ярко-голубого неба — во всем чувствовались пробуждение, обновление, рождение. В такую пору человеку, еще не раздавленному тяжестью прожитых лет, кажется, что в природе ничего, кроме жизни в разных ее проявлениях, нет, что всякие толки о невечности, о смертности — не более, как причитание нудных по натуре людей. Всюду, видишь щедро расплесканное обилие красок, света, неподдающиеся осмысливанию голубые глубины.
И как здорово обижен тот человек, который не способен этого замечать, очаровываться этим, который ворчит на утреннюю росу за то, что она мочит ноги, который в корабельной роще усматривает сотни кубометров строительного материала, а увиденную стаю красногрудых снегирей делит в уме на количество клеток.
Любила свою лесистую местность Серафима. Умела любоваться спокойствием могучих дубов и медными отливами сосен.
Теперь же Серафиме было не до любования. В голове застряли мысли о существовании чего-то таинственного, о том, что над человеком постоянно занесен карающий меч, что нужно что-то предпринять для избавления души от скверны.
Вначале Серафима посещала общину пятидесятников ради любопытства, ради того, чтобы именно здесь ей помогли забыться на какое-то время, спрятаться самой от себя. А потом стала понимать, что посещение секты — дело совсем не развлекательное. Подошло время, когда закончился испытательный срок, в течение которого пресвитер и сестры во Христе внимательно наблюдали за Серафимой и одновременно приобщали к обязанностям общины.
Когда было прохладно, все верующие собирались в горнице дома Парамона. Пресвитер, хорошо выбритый, в чистом отутюженном костюме, со смиренным, ангельским выражением лица неторопливо подходил к каждому верующему и почтительно кивал головой.
Все было умилительно и безмятежно. В эти минуты не верилось, что где-то существуют зло, несправедливость. Около Серафимы он обычно задерживался дольше. Расспрашивал о здоровье, о детях, о нуждах и заботах. С приемом в секту Серафимы пресвитер не спешил.
Парамон был опытен. Он знал, что промахнись, поторопись с приемом «приближенного», можно нанести большой урон общине. Не впитавшая в себя истину веры может вдруг оторваться от общины, поднять на смех все, о чем можно говорить лишь трепетно, тихо, при затаенном дыхании. Много раз пресвитер заводил с Серафимой беседы и, казалось, все они были проверкой, выпытыванием.
Ругая Советскую власть за то, что в магазине нет мануфактуры или колотого сахара, он зорко следил за поведением своей подопечной, ждал ее отзыва, пытался узнать, насколько искренни ее вздохи или поддакивания.
И хотя Серафима еще не была «приближена», она часто приглашалась на песнопения. Поначалу она находила немало для себя забавного в этом. Во всех песнях славился бог, как главный распорядитель жизни человеческой, но в молитве Серафима нередко обнаруживала для себя много чудного. Песни, которые у членов общины вызывали трепет души, представляли странную смесь: слова призывали к богу, смирению, вере, к прекрасному блаженству после смерти, а мотив взят у безбожников — советских композиторов. Одна из божественных песен исполнялась на мотив известной песни «Катюша», другая — «Три танкиста».
Вначале Серафиме показалось, что этот разношерстный хор позволяет себе просто-напросто подурачиться, но потом убедилась; все делается на полном серьезе. Однажды во время такого исполнения ей пришла в голову крамольная для такого общества мыслишка:
«А почему бы им не взять мотив блатной песни: „Воровать я на время не стану, чтоб с тобой, моя милка, пожить“».
Подумала и чуть не прыснула со смеху. Стоявшая рядом сестра во Христе заметила в Серафиме столь несоответственное настроение, больно щипнула за руку и зло прошипела:
— Цыц! О грехе подумай…
Но самым большим и торжественным днем для Серафимы, со времени общения с пятидесятниками, был день водного крещения. Точнее, состоялось оно не днем, а поздним вечером.
Дождавшись, когда берега обезлюдели, пресвитер со всеми членами общины направился к реке.
Вместе с другими под заунывное пение она брела по колено в воде вдоль истоптанного колхозным стадом илистого берега. Вода была холодной, ноги вязли в киселеобразном иле. Идти не хотелось. Но Серафима понимала — уж не ей теперь решать, что нужно делать.
С содроганием впоследствии вспоминала Серафима и само водокрещение. Сестры и братья окунались в холодную воду, потом, стуча зубами, выползали на берег, оставляя за собой шлейф мокрого следа.
Все «братья и сестры» поздравили Серафиму с приемом в секту, а некоторые даже прослезились, целовали «приближенную» в щеки. Парамон торжественно расхаживал по комнате. В руке он держал большую деревянную миску, в которой серой горкой лежали кусочки лепешек. Он подходил к каждому и предлагал «отведать тела господнего».
Впервые за все посещение общины «кусочек тела господнего» было предложено вкусить и Серафиме. Потом глотками из одного стакана пили вино — «кровь Христову». Все члены общины без конца твердили, что все они братья и сестры. Чтобы доказать это еще раз, верующие в одном тазу мыли друг другу ноги.
Так Серафима стала полноправным членом секты пятидесятников.
Но уже через несколько дней после водного крещения она начала догадываться, что многое от нее в общине утаивали, что сюда люди идут не просто так, ради удовольствия. Здесь у всех есть свои обязанности, поручения по воспитанию «приближенных», по «познанию слова божьего». Поражалась Серафима и крепкой дисциплине, которая была в общине. Все шло от пресвитера, ранее удивлявшего ее своей набожностью, мягкосердечностью и обходительностью. Она видела, как после замечания, сделанного Парамоном чуть ли не в дружественной форме, его собеседница или собеседник на глазах бледнели, чуть ли не падали на колени. Громче, чем вполголоса, Парамон не разговаривал, никогда не выделял ни одну нотку голоса.
— Единение души с богом, — негромко вещал Парамон, — может освободить ее от грехов тяжких, от всего, что тучей витает над совестью, от стремления человека жить своими прихотями в угоду чреву своему. Только это поможет ему снова встать на стезю праведности и благодарности, и не будет страданий из-за греховных желаний. Люби бога, и ты не будешь в жизни подранком.
Слова пресвитера ласкали слух Серафимы. Они словно нарочно были подобраны для нее, для того, чтобы избавить ее от тенет, в которых она успела завязнуть.
С умилением и благодарностью смотрела она на этого всегда спокойного и участливого коренастого человека с бесцветными усиками и думала: «Если не бог, то все равно есть какая-то сила, которая приходит на помощь человеку в тягостное время».
И с каждым днем Серафиме все труднее было оттолкнуть от себя мысль, что человеком управляет кто-то таинственный. И Парамон — человек от бога, хотя его проповеди, непризнание церкви, креста, икон и даже многих святых вначале устрашали Серафиму своей странностью, загадочностью. В ее глазах он становился одновременно и жутким, и необычайно сильным, могучим, стоящим выше других смертных.
Позже узнала Серафима, что причины раболепия, страха верующих перед своим пресвитером были совершенно другими. Парамон умел завораживать таинственностью смысла своих речей, заставлял ожидать указаний всевышнего. Ему удавалось заставлять членов общины всегда быть перед ним с согбенными спинами и безвольной серостью в глазах, с улыбкой, одобряющей любое решение повелителя.
В тесной и душной комнате, при закрытых дверях и окнах Парамон своим ровным наставительным голосом растолковывал содержание Библии, объяснял, что на пятидесятый день после воскрешения Христа на апостолов сошел святой дух, и они заговорили с богом на ангельском языке. Вот поэтому и сектанты называют себя пятидесятниками.
Все это воспринималось вначале с таким интересом, с каким люди узнают необычную новинку, которая удивляет их своей свежестью, заставляет задуматься о том, насколько скудны наши познания мира.
Серафима стояла чуть в стороне от всех верующих, под небольшим щитком, на котором чья-то неумелая рука вывела жирной охрой слова; «Бог — есть любовь». Как все, стояла она на коленях, на складках сатиновой юбки. Эту позицию заняла для того, чтобы лучше видеть всех верующих, наблюдать за ними и кое-чему научиться. Взгляд ее то и дело задерживался на чуть ссутулившейся фигуре Парамона.
— Власть божья надо всем, — монотонно, певучим голосом протянул Парамон, — над природой, над Вселенной, над животными, над судьбами народов и людей, и пусть не будет войн и лицемерия.
Серафима глядела на своего благодетеля, думала и недоумевала: почему бы ей раньше не знать этих людей, почему бы Прасковье не свести ее к ним еще до того, как она встретилась с Петькой Сырезкиным? Не бывать бы такому греху!
И почему государство не оказывает им никакой помощи? Разве оно против, чтобы везде и всюду была всеобщая любовь, чтобы эти люди не доходили до грехопадения? Зачем эти проповедники от добра прячутся, тайно пробираются в молитвенные дома? Ведь получается, что их преследуют лишь за то, что они хотят людям только хорошее, только праведное?
Парамон закашлялся, опустил вниз руки, которые он все время держал у груди, плотно приложив к ней ладони. Сухие, рваные клочки звука мучительно пробивались через горло. Серафиме захотелось чем-то помочь Парамону, избавить от некстати прокравшейся немощи. Ей попросту было жалко его и обидно за этого мужественного человека, отдающего себя борьбе за таких, как она, за облапошенных жизнью людей.
Кашель вдруг прекратился, и Серафиме показалось, что с Парамоном что-то произошло. Он снова откинул голову назад, закрыл глаза и широко открыл рот. В ту же секунду Парамон развел руки и растопырил пальцы, как будто показывая величину какого-то невидимого предмета.
Серафима, чуя недоброе, резко подалась назад, но, почувствовав острую боль выше локтя, обернулась и встретилась с угрожающим взглядом Прасковьи, которая бесцеремонно схватила Серафиму, притянула ее к себе и зашипела:
— Святой дух сошел… Будет разговор с богом.
Сначала Серафима не смогла всерьез принять эти предостерегающие слова: что-то шутовское показалось в них. Парамон еще с минуту постоял в такой несуразной позе. Потом быстро закрыл рот, словно поймал влетевшею туда мошку.
— Ап, ап, ап, — доносились до Серафимы шлепки губ.
Парамон приоткрыл глаза и Серафима заметила блеск слезинок. Потом слова проповедника стали бессвязными и непонятными.
— Ты вошел в сердца наши. Иисус Христос! Боже мой! Боже! К тебе вопию! — вскрикнул вдруг Парамон, взмахнул руками и весь затрясся.
Удивленная Серафима встрепенулась и жадно прислушалась. Но ничего у нее не получалось. Она проклинала свой слух, который оказался бессильным разобраться в этой мешанине звуков.
— Нет, так можно сойти с ума, — испугано прошептала она и еще раз взглянула на пресвитера.
Воланова робко переводила взгляд то на пресвитера, то на братьев и сестер. Потеряв надежду разобраться во всем, что здесь происходило, она начала поочередно рассматривать тех, кто стоял поближе…
Зрелище оказалось занятным Братья и сестры были сейчас неузнаваемыми. Они то кривились, то вздрагивали, то корчили какие-то рожицы.
Совсем рядом стоял мужчина средних лет. Так и казалось, что он собирается чихнуть. Крючкообразный, ноздрястый нос опустился, на щеках вырисовывались глубокие ямки, губы крупными скобками завернулись вниз. Волнистыми линиями собрались на лбу складки. Повернувшись к нему вполуоборот, стояла старуха с распущенными седыми волосами. Маленький цветастый носовой платочек виднелся между костлявыми пальцами, которыми она вцепилась в щеку.
Сухопарый мужчина, одетый в грубый суконный френч на первый взгляд, показался Серафиме плутом-мазуриком, который, несмотря на особую обстановку, пытался высморкаться. С минуту-две он держал у кончика носа ладони, напоминавшие ребристое дно лодки, украдкой посматривал по сторонам, словно подбирал подходящий момент для своего неблаговидного намерения.
А вот низенькая, тоже пожилая женщина в светло-коричневом платке устремила свой плачущий взгляд наверх и беспрестанно мотала из стороны в строну головой.
Серафима не слышала слов женщины, но ей казалось, что та без конца настойчиво твердит одно и то же: «Да дай же ты мне, дай! Да дай же ты мне, дай!».
Потом Серафиму одолел страх. Она вздрогнула, услышав, как ее соседка по молению, словно от страшного удара вскрикнула и, захлебываясь слезами, начала торопливо причитать. В одно мгновение в комнате пресвитера все затряслось, перемешалось, загудело… Одни безутешно рыдали, другие бились в истерике, издавая гундосые, тягучие звуки.
— Что это? — в ужасе спрашивала себя Серафима. — Светопреставление или судорога всех разом охватила?
Ей вдруг захотелось вырваться из этой клокочущей комнаты, но она тут же поняла, что из отдаленного угла не выскочить. Не хватит сил пробиться через эти ошеломленные трясущиеся тела. Но и оставаться здесь для нее было казнью. Она ужаснулась от мысли, что ее живой заколачивают в гроб…