…После свадьбы Михаила и Серафимы минуло уже двенадцать лет. Самойловка во многом преобразилась. Около скособенившихся и замученных временем мазанок, с застрех которых, как гривы неряшливых лошадей, свисала солома, появилось и немало молодцеватых крепышей — рубленых домов с тесовыми крышами. Старое старилось, новое новилось.
Так было и у людей. Исчез куда-то Сырезкин, появились другие люди. Совсем о других заботах и нуждах пошли толки, пересуды, пустяшным стало считаться то, что было когда-то главным корнем жизни…
У Волановых росли два мальчика — двухлетний круглощекий карапуз Данил и десятилетний смугловолосый Санька.
С годами немало перемен обнаружилось и в характере Серафимы. Трудно было поверить, что не так-то уж и давно это была застенчивая робкая девушка. А теперь, хотя и бескорыстно, многих подчиняла своей воле, заставляла повторять ее примеры. Уже давно она приучила своих соседей вставать утром намного раньше обычного для них времени. Особенно это было заметно летом: то ведрами под окнами загремит, то звонким голосом из самой глубины сладкого сна вытащит.
Всему Серафима умела удивляться, радоваться, смеяться: и глазам козы, с ее блеском ложного ума, и чванливому петуху, и походке, как у разжиревшей кухарки, кряквы.
— Ах, бестия, некому накрутить ей хвоста! — ворчали иногда спросонья некоторые «нервные» соседи. — За какие грехи вот так ни за што ни про што?..
А злобы все-таки к Серафиме не было. Умела она подходить к людям с простинкой, без закавык. Этим она обезоруживала даже того, кого природа создала бирюком, скрюченным и засушенным, нелюдимым.
Но были у Серафимы и свои обязательные житейские правила: меньше ходить за советами к соседям, не искать сочувственных вздохов у тех, кто считает себя мудрым устроителем чужой семейной жизни.
Некоторым соседям, как это часто бывает у охотников до чужой жизни, не все нравилось в семье Волановых. Особенно усердствовали завистники, сплетники и другие представители крапивного семени в первые годы после свадьбы. Но постепенно их ряды редели, а потом уж они и совсем голосами поослабли.
Работала Серафима в колхозе дояркой. Здесь тоже видна была ее хватка. И не у каждого укладывалось в голове: как это с таким неустанным трезвоном и даже с беспечностью удается ей раньше всех выполнять работу. И невольно к этому удивлению и даже восхищению примешивалось чувство досады за то, что не угнаться за прыткостью Серафимы, не добиться и всерьез того, что удается достигать ей шутя.
— И на кой тебе все это надо? — разочарованная своей немощью перед Серафимой, выговаривала ей пожилая Спиридониха. — Эдак-то, чего доброго, к сорока годам и горб на чужих харчах наживешь…
— Горб не от работы ведь, — смеялась Серафима, — а от того, что без дела скрючившись сидишь… Спина-то, она выгибается, как коромысло, и вот тебе, пожалуйста…
После этого она показала, как нужно сидеть, чтобы приобрести горб. Спиридониха наводит на свое лицо брезгливо-гневную гримасу. Но надолго этого не хватает. Вырывается предательский хохот, и, сделав капитулянский взмах рукой, Спиридониха отворачивается.
Михаил, муж Серафимы, с годами, как это многим казалось, стал еще менее поворотливым. Видимо, уж не суждено ему быть ни торопыгой, ни речистым мужиком. Но привычке — делать все медленно, зато прочно и красиво — Михаил не изменил. Тут перемен не было. С утра до вечера со своим деревянным ящиком для инструмента пропадал он где-нибудь на ферме. Но иногда случалось выполнять колхозные задания и на дому. Целыми днями не выходил он из избы: строгал доски, сколачивал косяки и рамы, раскраивал алмазом стекла для окон. В такие дни дети находились подле него. Пухлощекий Данилка любил барахтаться в стружках под верстаком, складывая кубики и треугольники, которые отрезал ему отец от брусков и досок.
Санька уже научился напускать на себя важность взрослого человека. Он уже кое-что смыслил в ремесле отца, знал для чего нужны рейсмус и ватерпас-уровень, соображал, когда нужно пользоваться рубанком, а когда фуганком или шаршепкой. Отец уже стал ему доверять несложные задания: варить в изрядно заляпанной кастрюле столярный клей, разводить сиккативом краску или покрывать только что сколоченные рамки для портретов морилкой.
Серафима много раз пыталась «перелопатить» характер Михаила, вкрапить в него хотя бы немного той живинки, которой в избытке было у самой.
— Слушай, Миша! — говорила она, пряча лукавую улыбку-насмешницу. — Вот уж больно хорошо ты обтесываешь всякие бруски и бревна, а почему себя не сможешь так хорошо обтесать? Что ж получается? В девках у меня не пухли губы от твоих поцелуев и сейчас ты уж больно сильно их бережешь… Когда ты все-таки додумаешься, что для нас, женщин, главное? Вот ведь говорят — как хорошо задыхаться от поцелуя! А я думаю, что все это выдумки. А ты вот как считаешь-то сам? Болтушки они все, по-моему! Пустышки! Им нельзя даже доверить ни рубанка и ни поперечной пилы. Все спохабят!
Михаил на минуту отрывался от дела, с недоумением смотрел на жену, качал головой.
— И когда тебе надоест чепуху плести? Ведь не девчонка уже! А все обними, погладь грудь, поцелуй… Когда все это у тебя переварится?
Волановы первые в деревне приобрели патефон. С наступлением сумерек распахивались створки окна горницы, и Санька с важным видом занятого человека накручивал пружину, потом снимая головку мембраны со змеевидной шейкой и прикладывал ее к грампластинке.
Вечерний воздух, приправленный запахами парного молока и свежего навоза, сотрясался от хрипловатых звуков, издаваемых притупленной иглой:
…Чтобы радость подружила с мужиком,
Чтоб у каждого — звезда под потолком…
Нам такое не встречалось и во сне,
Чтобы солнце загоралось на сосне…
Сумеречным временем собирались на завалинке Волановых многие сельчане. Одни шли сюда с вечной жаждой посплетничать, другие, более степенные и умеренные — с намерением просто побывать среди людей, поглазеть, расслабиться после нелегкого деревенского труда.
Общение с Волановыми для большинства всегда было желанным. И тут ничего не было удивительного. Ведь не тянет же людей туда, где клокочет мутная и тошнотворная брань, где обитают люди со звероватым характером и гадливыми, несносными привычками.