XXXI

Войне, казалось, нет конца. И хотя дела на фронте стали намного лучше, тревожные мысли о родных и близких, ушедших на передовую, становились все более назойливыми. Не выстоял враг, во многих местах побежал. Теперь уже все сильнее обострялось предчувствие беды: а дотянет ли солдат до победы, вернется ли домой? Не произойдет ли в самом конце непоправимое, о чем страшно не только сказать, но и подумать?

А в деревне все сильнее давало о себе знать безмужичье. Плаксиво смотрели ободранные и просевшие кровли, привольно в свое удовольствие насвистывал ветер между растопорщившихся досок заборов, мучительно, точно при родах, стонали и скрипели провисшие двери, горбились от ветхости сараи, кособенились телеги. Все уже давно наголодалось по мастеровым хватким мужским рукам. Все, что нуждалось в серьезной квалифицированной работе, жило надеждой — «сегодня как-нибудь, ну, а завтра — блины!».

Тянулось лихое время. Заметное запустение заглянуло и в добротно отстроенный дом Волановых. Грибок во многих местах проел пол. Почему-то стала ниже притолока, развалилась кроватка Данилки, и он теперь спал вместе с братом на русской печи. Кабы за всем этим был глаз, немного бы требовалось трудов устранять всякие поломки, поправлять все, что изнашивалось. Но до этого не доходили руки. И поэтому медленно, но уверенно начинала властвовать разруха.

Воланова все чаще поглядывала на почерневший верстак, который стоял в прихожке, на развешанный по стене инструмент. Надолго затих этот уголок. Только сейчас Серафима все глубже начинала понимать, сколько же было живого, бодрого в буйном перестуке молотков, в сухом шарканье рубанков, в плавном движении массивного фуганка, в коротком рыканье поперечной пилы. И около всего этого крепкая, как гриб-поддубок, фигура Михаила. Негромко посвистывая, он перебрасывает из рук в руки четырехгранный брусок, потом, точно целясь из ружья, прищуривается и начинает с торца рассматривать оструганную поверхность дерева. И эти спокойствие и деловитость отражались на всей семье, на ее благополучии. Теперь уже выплывало то, что никем раньше не замечалось, лезло, требовало к себе особого внимания.

Последняя осень для колхоза была безрадостной. Урожай был собран скудный. Хорошо обработать землю не сумели: и техники почти не было, да и людей не хватало. Хлеб перестоял: побывал и под дождем, и под ветром. Колхозникам выдали всего лишь по сто граммов зерна на трудодень. Во всем остальном нужно было рассчитывать лишь на личные огороды и пища, приготовленная из мучного, исчезала, уступая место картошке, которая теперь была и на первое, и на второе. А кто умел добывать крахмал из картофеля, тот иногда готовил и третье блюдо. Хлеб пекли тоже с примесью картофеля, и соотношение в этой смеси постоянна менялось не в пользу муки.

На работе Серафиме приходилось быть от темна до темна. Но и этого времени не хватало. Однако роптать не на кого было. Другим тоже не легче. Шли на работу не с мыслью заработать. Знали, что если заработаешь, то еще неизвестно, когда и сколько получишь. Но знали и то, что по-иному сегодня никак нельзя.

Потом были закрыты детские ясли. Вместе с другими колхозницами Серафима устроила Данилку у полуслепой старухи Полины, жившей одиноко в самом конце деревни. Сын Полины погиб в первый же год войны. И вот сейчас, чтобы как-то забыться от горя, она с удовольствием согласилась нянчиться с детьми. Матери приносили ей понемногу еды, и Полина была довольна этим.

Перед самым Новым годом призвали в армию председателя колхоза Курбатова. Вместо него был назначен бригадир Тырнов — сравнительно молодой мужчина, из-за неизвестной никому болезни отстраненный от службы. Приобрести авторитет он еще не успел, заносчив, чванлив, не любил выслушивать чужие мнения. Правда, с Серафимой Тырнов держался осторожно: не повышал голоса, не позволял насмешек, которыми он иногда обильно осыпал других женщин. Зная остроту языка Серафимы, решил не связываться с ней.

Загрузка...