Спина ноет от диванной подушки — жёсткой, будто камни под рёбра сунули. Плечи словно налиты свинцом, тяжёлые, как после дня на стройке, но я лежу, не двигаюсь, уставившись в темноту гостиной.
В тишине слышен только шум моего дыхания — тяжёлого, хриплого, как после долгого бега, когда лёгкие горят. Пьяный туман давно выветрился, башка трещит не от виски, а от мыслей, что безостановочно крутятся в ней. Осталась только усталость — мышцы ломит, глаза режет — и это жгучее, липкое чувство вины, что засело в груди.
Я облажался. По всем фронтам. По полной программе.
Забыл про Макса. Забыл, мать его. Как такое вообще возможно?
Я, который всегда всё держал под контролем — работа, семья, расписание, как по часам, железная дисциплина, — просто взял и выпал из реальности. Мой пацан сидел в раздевалке спортзала, ждал меня… А я, козёл, не приехал.
И где я был? Напивался в баре, как последний алкаш, чтобы не думать. Сжимает в груди — больно, до тошноты. Стыд грызёт и я не знаю, как теперь посмотреть сыну в глаза. Как объяснить, что папа — не герой, а тряпка, которая забыла про него из-за своих долбаных проблем.
А ведь день начинался как обычно. До того момента, пока я не увидел в своем кабинете Катю…
Я хотел её — прямо там, на этом столе, до дрожи в руках, до злости, что зубы скрипят. Но я держался. Сказал ей уйти, выгнал, почти рычал, потому что знал — если сорвусь, то всё. Конец.
Гнал к ресторану, как сумасшедший. Думал, увижу Аню и все вернется на круги своя. Встанет на место в моей голове. Но… я смотрел на жену и видел Катю. Затащил её в машину, сорвал с неё джинсы, взял её — жёстко, быстро, как будто так можно было выгнать эту муть из башки. Я хотел заглушить Катю, хотел доказать себе, что люблю Аню. Но когда я закрыл глаза, передо мной была Катя — её губы, её запах, её стон. Не Аня. И от этого мне стало гадко. До тошноты, до омерзения к самому себе.
После я долго сидел в машине, курил одну за одной, а потом зашёл в бар. Первый стакан виски обжёг горло, второй — притупил мысли, третий — я уже не считал.
Напился, как свинья, потому что не мог смотреть на себя в зеркало заднего вида. Потому что знал — я предал Аню, даже если не трогал Катю. Предал её в своей башке, в своих мыслях, в этом грёбаном сексе утром, где я был не с ней. И это убивало меня.
И вот я тут. Лежу на диване, в темноте, с похмельем и виной, что жрёт меня живьём. Аня выгнала меня — кричала, плакала, и я не виню её. Она права.
Я знал, что она не простит, знал, что это её сломает, но всё равно позволил этому яду — Кате — пролезть в мою жизнь. Я хотел сказать ей, что люблю её, что это всё ошибка, что я разберусь, но слова застряли, как ком в горле. Потому что я сам не верю в это. Я запутался — между долгом и желанием, между Аней и Катей, между тем, кем я должен быть, и тем, кем стал.
И Макс… Господи, я забыл про сына. Какой я, к чёрту, отец? Какой муж?
Вот почему сегодня не выдержал и сказал ей правду. Выкрикнул, как плетью хлестанул — «Я хочу другую».
Голос сорвался, грубый, хриплый, будто не мой, а какого-то чужого мужика, что вывалил дерьмо на стол и ждёт, что ему скажут спасибо.
Думал, она поймёт. Ну, не то чтобы поймёт, а хотя бы услышит — что я запутался, что я в этом по уши, что это не про любовь, не про предательство даже, а про мою слабость, которая меня жрёт.
Надеялся, если выложу всё как есть, честно, без вранья, она протянет руку, поможет мне выбраться из этой трясины, вытащит, как всегда вытаскивала, когда я тонул в своих заморочках.
Но… Она не поняла. Стоял и смотрел, как гаснут ее глаза. Как что-то в них ломается. Я это не просто видел — я это почувствовал, всем телом, как будто мне самому в грудь ударили.
Слёзы в её глазах, горячие, красные пятна на щеках, руки, что дрожали, когда она кричала «Убирайся». И я не злился. Какое, к чёрту, право у меня злиться? Она кричала, а я стоял, как дурак, и понимал — заслужил. Каждое слово. Каждый её взгляд, что резал меня на куски.
Потому что всё это — моя вина. Моя, и ничья больше. Я сам влез в эту грязь, сам позволил Кате залезть мне в башку, в кровь, в жизнь. И теперь моя жена плачет там, в спальне, а я лежу тут, как побитый пёс, и не знаю, как это разгрести.
Потому что я правда не знаю, кого люблю…
Анна — моя семья, моя женщина, которая двенадцать лет любила меня, даже когда я был невыносимым. Она мать моего сына
А Катя — это яд, это адреналин, это навязчивая хрень, что лезет в голову и тянет вниз, как болото. Она — разрушение, старая боль, которую я давно должен был забыть, но не смог.
И, чёрт возьми, я не знаю, как перестать её хотеть. Это не любовь, не сопли какие-то — это как голод, как зуд, что чешется под кожей, и чем больше я пытаюсь его задавить, тем сильнее он лезет.
Закрываю глаза, и вижу лицо Анны — заплаканное, с дрожащими губами, когда она кричала. Её голос — хриплый, надрывный — до сих пор звенит в ушах, как эхо, что не заткнёшь.
Я хочу вернуться туда, в спальню, открыть эту чёртову дверь, схватить её в охапку, прижать к себе так, чтобы она почувствовала, что я ещё тут, что я её не бросил. Сказать, что мы всё наладим, что я разберусь со всем этим.
Но я не могу. Не встаю, не иду, потому что сам не верю в это. Да и Аня это знает. Она всегда знала меня лучше, чем я сам.
Лежу, пялюсь в потолок, хоть в темноте его и не видно. Тишина гудит в ушах, давит, как бетон, и я понимаю, что, возможно, только что начал терять самое дорогое — Аню, Макса, всё, что держало меня на плаву. И, может, уже навсегда.
От этой мысли в груди всё сжимается, как будто кто-то вырвал кусок и оставил дыру. Я хочу её вернуть, хочу, чтобы она не смотрела на меня так, как сегодня, но я не знаю как. Не знаю, хватит ли меня, чтобы выгнать этот яд и остаться тем, кого она полюбила. И от этого тошно, до дрожи в руках, до желания биться башкой о стену, лишь бы заглушить эту муть.
Сам не замечаю, как проваливаюсь в беспокойный сон. Будильник привычно орёт, как сирена, и я с трудом выдираюсь из этого липкого забытья.
Спина ноет, будто по мне ночью каток проехался, плечи затекли, а в груди всё ещё эта изматывающая тяжесть. Встаю, ноги ватные, шаги шаркающие, как у старика, иду в ванную. Щёлкаю выключателем — свет режет глаза, холодный, белый, как в морге. Смотрю в зеркало, и оттуда на меня пялится какой-то мужик — не я. Лицо серое, усталое, щеки ввалились, под глазами мешки, взгляд потухший, как у побитой собаки.
Умываюсь — вода ледяная, пальцы дрожат, пока тру лицо. Холодно, аж зубы сводит, но это не помогает. Протрезветь уже не выйдет — похмелье давно прошло, а вот эта муть в голове, эта тяжесть в груди — это не от виски. Это от того, что я натворил.
За стеной слышу шорох — лёгкий, знакомый. Макс встаёт. Босые ноги шлёпают по полу — он всегда так ходит по утрам, медленно, сонный. Сердце сжимается, до боли, до тошноты. Хочется рвануть к нему, открыть дверь, схватить в охапку, прижать к себе, сказать: «Прости, сынок, папа вчера облажался».
Но я стою, как вкопанный, пальцы вцепились в край раковины. Как я посмотрю ему в глаза? Он ждал меня, а я… я пил, заливал свою башку, потому что не мог справиться с самим собой. Какой я, к чёрту, отец? От этой мысли в горле ком, и я сглатываю, тяжело.
Выхожу из ванной, шаги гулкие, как в пустом доме, иду на кухню. Анна уже там. Сидит у окна, в этом мягком халате, что я ей подарил сто лет назад. Волосы собраны в неряшливый пучок, прядь выбилась, падает на шею, и я ловлю себя на том, что хочу её убрать, коснуться её, как раньше.
В ее руках кружка с кофе, пар вьётся над ней, но она не пьёт — просто держит, пальцы сжимают керамику. Лицо бледное, под глазами тёмные круги, как угольные тени, губы сжаты в тонкую линию. Она не поднимает глаз, даже когда я вхожу.
И это молчание — оно хуже крика, хуже её слёз вчера, хуже всего. Она тут, в метре от меня, но её нет. Между нами пропасть — холодная, глубокая.
— Доброе утро, — выдавливаю я хрипло.
Слова звучат нелепо, фальшиво, как будто я в чужой кухне, с чужой женщиной.
Она молчит. Смотрит в одну точку — на подоконник. Будто меня нет. Будто я уже ушёл вчера, когда она кричала «Убирайся». И, может, она права. Может, я уже не здесь — не муж, не отец, а просто тень, что бродит по дому.
— Прости меня, Анют, — говорю я тихо, почти шепчу. — За вчера. За всё.