Послание девятое: Декапитация

Марк Антоний брату своему, Луцию, с извинениями и искренним беспокойством.

Сегодня слышал от одного сирийского жреца, что я таким образом, своими письмами, тревожу тебя, милый друг, и ты, пусть боги не допустят этого, испытываешь тоску и боль от моей скорби.

Надеюсь, что это не так, мой родной, однако сегодня я постараюсь не обращаться мыслями к твоей ранней смерти и не думать о тебе, как о ком-то, кого нет. Если все так, как говорит тот жрец, то сколько слез проливают наши близкие после смерти, куда больше, чем при жизни. Не хочу, чтобы тебя постигла какая-нибудь плохая участь, наоборот, великолепное Солнце, я буду стремиться думать о тебе, как о том, с кем мне предстоит радостная встреча.

Братья и сестры! Это одна из немногих тем, в которых мы с моей деткой друг друга полностью понимаем. Я уже говорил тебе, что моя детка никогда и никого не любила больше, чем сестру свою, Беренику. Доходит до смешного: знаешь, на кого похожи две ее любимые прислужницы, с которыми она едва ли расстается хоть на минутку, Ирада и Хармион? Словно две капли воды, сами могущие сойти за сестер, они походят на Беренику. Думаю, моя детка долго искала таких.

Береника куда красивее моей детки: у нее правильные черты, нежный овал лица, приятный, без желтушности, золотой цвет кожи. Она вся прекрасна такой гармоничной и нежной, предзадуманной красотой. Помню, в ней не было резкости и даже некоторой грубости, которые присущи чертам моей детки, так любимым мною ныне. Наоборот, вся она — только нежная мягкость, ласковый свет. Страшная глупышка, Береника совершенно не годилась, чтобы управлять государством, ее повергал в ужас собственный народ, у нее была очень плохая память, но, когда она взглядывала из-под ресниц, казалось, струится теплый свет, как в начале дня.

Моя детка и ныне тоскует по старшей сестре. Смерть сестры впечатлила ее крайне надолго, и ныне моя детка, когда она совершенно беззащитна, жмется ко мне и говорит, что больше всего на свете боится быть казненной. Более всего, этот страх бывает силен на рассвете, особенно, когда утренняя дымка над Александрией желтеет к жаре — тогда стояла такая погода и был тот час, нежный, но навсегда испорченный для моей детки.

Прежде она задергивала шторы и не хотела смотреть на то, как светлеет небо, сейчас нарочно поит этим зрелищем свои глаза.

Помню, когда она приезжала в Рим, случился у нас с ней единственный странный эпизод. Других и не могло быть, тогда жил еще Цезарь, и все знали, какова суть их отношений. Моя детка устроила вечер, и мне выпала честь вести с ней некоторое время какой-то ни к чему не обязывающий разговор. Я плохо его помню, кроме единственного момента. Не думаю, что царице Египта было со мной интересно, а я не старался ее обаять. Я вообще не могу сказать, что в тот свой приезд она вызвала у меня какой-либо особенный интерес, как и я у нее — вот так причудлива бывает судьба, а теперь мы влюблены навсегда и умираем вместе. Я рассказывал ей, как в первый раз побывал в Египте, и как восхитился его плодородной красотой.

— Это было, когда твой отец, — сказал я. — Вернул свой трон.

Вдруг лицо ее чуточку изменилось, бесстрастное и спокойное прежде, оно стало злее и вместе с тем — живее и красивее.

— Ты, стало быть, воевал тогда вместе с Авлом Габинием? — спросила она.

— Да, — ответил я, уже понимая, что говорю что-то не то. Я собирался как можно быстрее свернуть тему, однако моя детка вдруг улыбнулась, вспомнив.

— Марк Антоний, — сказала она задумчиво. — А ведь сестра моя, Береника, рассказывала мне о тебе.

— Правда? — спросил я. — И что же говорила тебе сестра твоя, Береника?

Я и предположить не мог, как они успели пообщаться обо мне, учитывая всю ситуацию.

Моя детка чуть склонила голову набок и напевно сказала:

— Мы говорили, как девочки.

Именно так: де-во-чки. Голос ее в тот момент очень напоминал голос Береники. И ничуть — ее собственный.

Потом моя детка (тогда еще не моя детка) встала на цыпочки и прошептала мне на ухо.

— Она говорила, что Марк Антоний смеется, когда кончает.

Я как ни в чем ни бывало ответил:

— Иногда он плачет или кричит.

— Сущий ребенок, — сказала моя детка и невероятно ловко вернулась к обычному, скучному, необременительному разговору, который мы вели еще некоторое время.

Больше она ничего такого не выказывала и вообще не выделяла меня излишним вниманием. Вскоре я и думать забыл об этом разговоре, списав его на странности царицы, иноземные причуды.

Однако сейчас я понимаю, что я интересовал ее, как последний мужчина, у которого была в объятиях Береника, и она довольно пристально наблюдала за моими манерами и повадками. Я вызвал ее любопытство, а моя детка так пресыщена всякого рода знаниями (в том числе и о людях), что это крайне сложно сделать.

С другой стороны, я никогда не говорил ей, что именно я уговорил Габиния согласиться на египетский поход, и, может быть, если бы не мой язык, Береника осталась бы жива. Я пытался спасти ее (о, она была прелестным созданием) это правда, но я же ее и погубил.

Я никогда не говорил этого моей детке, но, думаю, она знает.

А как пугает ее сама эта идея, оказаться без головы.

Как-то моя детка сказала мне:

— Декапитация превращает человека в мясную тушу. А вы считаете это почетной казнью, достойной римского гражданина. Как глупо.

Она ранима и беззащитна, и я так жалею ее.

Но вернемся с тобой, пожалуй, к великолепной судьбе великолепного Марка Антония. И для меня великая трагедия всей жизни моей бедной детки была, по большому счету, хорошей историей.

Я шел за своей звездой, и мне действительно везло, но, кроме того, я делал что-то полезное: для себя, для своей Родины, для своей семьи. Я зарабатывал деньги, причем деньги большие. Приворовывал, конечно, не без этого, но что ты за Антоний такой, если не лезешь никому в карман? Я делал то, для чего был рожден, убивал и не боялся быть убитым, и моя счастливая звезда не угасала ни на минуту, во всех предпринятых сражениях я показал себя прекрасно, и очень скоро оказался у Габиния на хорошем счету, если не сказать больше. Я даже потеснил многих его старших офицеров, и он активно прислушивался ко мне.

Габиний мне, в общем и целом, нравился. Он был несложный, добродушный человек, временами страшный тупица, но кто без недостатков, даже без этих вот самых?

Габиний частенько говорил мне:

— Марс именуется Слепым, потому что Марс не обещает тебе победу, только вечную войну. Он не знает, кто победит, и лишний раз ввязываться в сомнительные авантюры не стоит. Страдающий от Марсовой жажды найдет гибель быстрее, чем следует.

Но от какой только жажды я не страдал в этой жизни? От жажды войны, разумеется, я страдал тоже. Мне слишком понравилось побеждать, и останавливаться я не хотел. Кроме того, походы — это деньги, много денег, а я жаден и до них.

Как ты понимаешь, дорогой друг, смотреть дальше собственного носа было не в моих правилах, зато убеждать я умел. Так и получилось с египетским походом, который, в конце концов, привел Габиния в суд. Я часто вызываю восторг, но редко приношу счастье.

Словом, история вышла такая. После того, как у нас не случилась война с парфянами, которой я очень ждал, я пребывал в расстроенных чувствах. У евреев опять наступило их временное еврейское затишье, остальные народы Востока не демонстрировали обычной враждебности друг к другу, и я заскучал.

Некоторое время я надеялся, что Габиний соберется погонять арабов, единственную мою отраду, все таких же диких и необузданных, но вскоре стало понятно, что мы надолго застряли в Антиохии. Стареющий Габиний, казалось, радовался этому. Он закатывал грандиозные пиры, заплывал жирком и сетовал на то, что провинция приносит не так много дохода, как он ожидал.

Однажды мы с Габинием и еще парочкой серьезных офицеров возлежали в роскошном, слишком для нас просторном зале его резиденции, и я уговаривал Габиния пойти на арабов.

— Арабы, — фыркнул он. — Молодой Антоний, арабы — это не деньги, арабы — это проблемы.

— Это победа, — говорил я. — В череде твоих блестящих побед. Так ты приблизишь свой триумф, разве нет? Мы разгромили евреев, но этого мало. Восток при тебе станет мягким и покорным, как косский шелк. Дай Риму оценить твои благодеяния.

Габиний сам был страшный льстец и любил, когда льстят другие. Я быстро это усвоил, а фантазии у меня — хоть отбавляй.

Габиний все сомневался и мялся, мнения среди других офицеров разделились, и назревала горячая перепалка. Но вдруг быстрым шагом вошел раб, сообщивший что-то на ухо Габинию. Глаза у него расширились, он пошамкал слюнявыми после еды губами.

— Да? — спросил он. — Правда? Надо же.

Раб кивнул.

— Что мне передать, господин? — спросил он. Габиний почесал пухлую щеку пухлой рукой.

— Пусть войдет, — сказал он. — Друзья, прошу прощения, я должен ненадолго покинуть вас. Вскоре мы снова соединимся и продолжим наше обсуждение.

Твою мать, подумал я, как не вовремя, ты, кто бы ты ни был, у меня ведь могло получиться склонить Габиния на нужную сторону, все шло неплохо.

Поднявшись, Габиний сказал:

— Антоний, ты пойдешь со мной.

— Да, — ответил я, как всегда бодро, хотя в душе у меня царило радостное, детское любопытство, которое мне хотелось тут же выразить. Куда? Зачем? Кто там пришел?

Но я нашел в себе силы не задавать лишних вопросов. При всей своей мягкости, вот этого Габиний не любил. Мы перешли в небольшую комнату с симпатичной мозаикой на полу, изображавшей фруктовые деревья и с четырьмя чашами для умывания, источавшими тонкий аромат благовоний (здесь, на Востоке, ими пахло все). Габиний умыл лицо, пощипал себя за шею.

— Знаешь, кто к нам идет? — спросил он, вновь устраиваясь на ложе. Я последовал его примеру.

— Не могу даже представить, — ответил я искренне.

— Птолемей Авлет, — сказал Габиний. — Правитель Египта.

— Ничего себе!

— Но бывший, — задумчиво добавил Габиний. — Его свергли и изгнали. Сейчас в Египте правит его дочь. Та еще штучка, надо сказать, но, как правитель, она всего лишь марионетка в руках придворных интриганов.

— И чего ему надо?

— А чего им всем надо? — спросил Габиний. — Помощи Рима.

Так и оказалось. Когда Птолемей вошел, он немедленно откинул капюшон плаща, и я увидел человека с желтым, некрасивым лицом (этот желтоватый цвет достался и его дочери Клеопатре, которая стала много позже моей женщиной) и огромными, темными глазами. Впечатление было такое, что он очень нездоров. Его лицо исхудало, под веками залегли фиолетовые мешки с густой кровью, глаза горели, скулы натягивали сухую кожу.

— Приветствую, — сказал он скрипучим, неприятным голосом. — И благодарю тебя за гостеприимство, Авл Габиний.

Он посмотрел на меня, но не счел нужным со мной здороваться. Вообще, несмотря на абсолютную покорность, которую он выражал при Габинии, всегда в нем присутствовало нечто неприятное, нечто змеиное, какой-то тяжелый дух болезни и неуживчивости.

Почти сразу он закурил, никого не спрашивая. Птолемей курил сигарету за сигаретой, частенько одну поджигая от другой, надсадно кашлял, и его раб держал перед ним золотую чашу для царских желтых плевков.

Мы с Габинием после всего очень над этим смеялись. Я бил себя по коленкам и говорил:

— Ой, не могу, это же слюна бога! Ни капли не должно пропасть!

Габиний хохотал.

— Да уж, горе египетской земле, если этот человек сплюнет хотя бы в серебряную чашку!

А тогда Птолемей сидел перед нами и, глубоко затягиваясь сигаретой, только собирался поведать нам свою печальную историю.

Она оказалась простой и короткой, самой интересной частью в ней оказались десять тысяч талантов. Сумма колоссальная. Да получив хотя бы малую ее часть, я смог бы покрыть долги своей семьи, и еще осталось бы отгулять освобождение от них. Глаза мои загорелись сразу же, и куда сильнее, чем у Габиния, и без того весьма богатого человека, хоть и изрядного жадины. Птолемей заметил это. Выдохнув дым в мою сторону, Птолемей пристально и внимательно оглядел меня, словно припоминая мое имя, которого никак не мог знать.

А я думал: и вот это потомок великого Птолемея, военачальника Александра Македонского? Желтомордый злобный мужик, болезненный и неприятный, как бездомное животное. В нем не было ничего царственного, кроме того, что Птолемей цены себе сложить не мог.

Но десять тысяч талантов, неправда ли, убедительный аргумент?

Птолемей и Габиний разговаривали долго, прежде всего потому, что Габиний не собирался давать однозначный ответ, а Птолемей не хотел без него уходить. Эти восточные люди (а династия Птолемеев уже всего этого набралась), они очень липкие. Во многом им цены нет, но липкости не отнять. Они привязчивы и не слезают с тебя, пока не добьются, чего хотят, ты отказываешь им, а они начинают снова и снова, чуточку иными словами, будто стараясь тебя загипнотизировать.

Я с интересом слушал разговор, но не встревал, хотя Птолемей иногда посматривал на меня, видимо, ожидая, что я тоже что-нибудь скажу. Однако, каким бы неформальным ни казалось наше с Габинием общение, я точно знал, когда нужно выступить. Вот тогда стоило промолчать.

Наконец, Габиний сказал:

— Мне нужно подумать.

— Да, — Птолемей снова завел свою песнь. — Безусловно, решение требует глубокого раздумья, однако времени действительно мало. Я не хочу, чтобы кто-то узнал о моем нынешнем местоположении до того, как мы выступим.

Уже и мы, подумал я, уже и выступим.

Но, хотя Птолемей вызывал у меня неприязнь, мне, в то же время, не терпелось поговорить с Габинием по поводу двух вещей, которых я хотел больше всего на свете: денег и действия.

И вот, все к этому шло, добродушный Габиний потерял терпение.

— Я извещу тебя о своем решении, — сказал он, прищурив длинные глазки. — Как можно скорее. Прости, к сожалению, я устал, и нам следует закончить этот интереснейший разговор.

Птолемей скривился и резко встал, пепел с его сигареты упал на столик, расписанный птицами. Он закашлялся, сплюнул мокроту в золотую чашу, предусмотрительно подставленную рабом.

— Хорошо, — хрипло выдавил он из себя. — Как тебе будет угодно. Однако, я недолго буду готов предложить тебе такие деньги.

Когда он ушел, Габиний задумчиво поглядел в свой кубок с вином, прошелся большим пальцем по рубинам, которыми он был инкрустирован.

— И что ты об этом думаешь? — спросил я.

— Что это как раз тот случай, о котором я говорил. Слепой Марс зовет нас в бой.

— Храм Януса всегда открыт, — сказал я. — Рим — это война.

— Рим отказал ему в поддержке, — мрачно ответил Габиний и махнул рабу, чтобы тот подлил вина. — Недавно Помпей писал мне об этом. Знамения неблагоприятны.

— Вероятно, никто не предсказал появление десяти тысяч талантов, — сказал я. Габиний махнул рукой, сказал притворно-строго.

— Не богохульствуй, Марк Антоний. Скажи мне лучше, как это будет расценено дома?

— Если мы выиграем, то как геройство, — ответил я. — Египет получит царя, который будет отдавать долг Риму всю свою жизнь.

— Справедливо. Но что будет если мы, учитывая сложный переход, путешествие через пустыню и прочие чисто технические трудности, проиграем?

— Такого не будет, — сказал я. — Я могу ручаться за моих ребят, и, спроси кого угодно, они знают своих. Все это время нам сопутствовала удача, наша армия сильна и воодушевлена победами.

Габиний молчал, покачивая вино в кубке.

Я знал, что большинство офицеров будет не в восторге от перспективы пойти наперекор сенату, поэтому мне не следовало упускать невыпотрошенную рыбку из рук. Я должен был уговорить его сейчас.

— Послушай, дерзость добродетельна не всегда, чаще она порочна и убийственна, но самые великие деяния совершаются вопреки, а не по указанию. Разве Брут не изгнал Тарквиния, наплевав на законы, которые действовали тогда? Разве Ромул побоялся царя могущественного Амулия?

Габиний молчал.

— И разве не заслужишь ты награды за свои труды, если выступишь со своей победоносной армией и преподашь египтянам урок хорошей войны? Покорный Египет будет тебе наградой, и благодарный царь.

— Ты действительно думаешь, что стоит рискнуть? — спросил вдруг Габиний совершенно беззащитно, и я понял, как быстро он стареет. — Ты действительно вот так и считаешь?

— Таковы мои домыслы, но решать тебе, как мудрому командиру, — ответил я.

— Выглядит так, будто все располагает к походу. Наши удачи, вышеназванная сумма.

— То, что царь Иудеи поддержит нас. Евреи издавна ненавидят египтян, а, кроме того, разве царь Иудеи не поддержит своих спасителей? От нас зависит его положение, и он сделает все, чтобы наш поход был успешным.

— Да, — сказал Габиний. — Но решать надо быстро.

— Такие суммы редко предлагаются дважды, — ответил я. Я знал, что Габиний, искренне меня любивший, даст мне щедрый кусок со своего стола. Он доверял мне, я был ему почти как родич. И вот сейчас он предлагал мне разделить на двоих тайну, а у этого тоже есть своя цена, даже если кажется, будто бы ее нет.

— Да, — сказал он, наконец. — Антоний, в этом что-то есть. Я высплюсь с этой мыслью, если мне это удастся, и утром мы обсудим поход еще раз.

Но я уже знал, что он согласен, видел характерный блеск в этих узких глазках.

Все вышло так, как я и думал. Очень многие видные люди были против такого похода, но Габиний уже загорелся идеей не только получить десять тысяч талантов, но и дерзостью своей вписать имя Авла Габиния в замечательную историю Рима. Я горячо убеждал всех, кого мог достать, и даже во сне я чаще всего уговаривал кого-нибудь двигаться в египетский поход.

Мои ребята тоже не выказали должного энтузиазма, и я несколько раз выступал перед ними, проповедуя им невиданное приключение.

— Земли Египта — житница цивилизации, разве не хотите вы увидеть колыбель человечества? Когда у нас еще волки по холмам бегали, их фараоны уже спали в своих гробницах. Будет почетно отыметь столь древнюю цивилизацию, тем более, если мы отымеем ее по полной. Посмотрите достопримечательности, сфотографируетесь на фоне пирамидки, жены будут в восторге, шлюхам можно показывать, опять же, мол, где я был. А какой он богатый, этот Египет. Чего там только нет! Сколько денег и подарков вам достанется! Их женщины, между тем, бреют себе лобки.

Как ты понимаешь, это компиляция из нескольких моих речей, которые, в конце концов, благодаря природному любопытству человека, природной жадности и частому повторению возымели эффект.

Вскоре нашелся и повод объявить войну правительнице Беренике. Габиний утверждал, дескать, она покровительствует пиратам, опустошавшим побережья просторных римских владений. Всем было понятно, что это лишь предлог для вторжения, но он был необходим, потому как соблюдалась видимость законности всего предприятия. В Риме молчали. Прямого запрета не поступало, но и одобрения Габиний не получил. Впоследствии, в суде, ему популярно объяснили, что запретить что-либо достаточно лишь один раз, но тогда, ведомый жадностью и жаждой славы, Габиний все время повторял:

— Если бы они были против, то написали бы об этом.

Царь Иудеи, Гиркан, многим нам обязанный, позаботился, о нас, отправив с нами весьма хорошо укомплектованное и опытное войско во главе с Антипатром. Это был умный, красивый, породистый еврей, воплощавший все их добродетели: холодный разум, смелое сердце и стремление угодить, и не имевший их недостатков, таких как вечная и непримиримая непокорность.

Я долго думал, что он еврей и есть, пока один из офицеров, разбирающийся в этом вопросе лучше, не просветил меня, что идумеи — это не другое название евреев.

Мне этот мужик очень нравился, он напомнил мне Цезаря. Конечно, труба пониже и дым пожиже, но, в общем и целом, он отличался тем же светлым, прохладным взглядом человека умного и незлобивого одновременно.

Я многому у него учился, часто следил за тем, как он общается с офицерами, как строит войско, какие приказы отдает.

Переход по пустыне оказался мучительным, но не таким длинным, как я ожидал. Антипатр говорил:

— У нас хорошие проводники. Они могут идти по пустыне сорок лет.

— О, — отвечал я. — А могут они идти по пустыне чуть поменьше?

На самом деле, как я осознал потом, мы были крайне быстрыми, на грани с чудом.

О, золотые пески Синая. Все осталось в далеком прошлом, кроме бесконечного песка. Исчезли в нем и Красавчик Клодий со своей дружбой и враждой, и нежность злобного сердца Фульвии, и раскрасневшееся лицо Антонии, румянец которой я любил сцеловывать в постели, и даже вы с мамой почти оставили меня. Пустыня умеет сводить с ума.

Мои глаза всегда были красны от песка, я кашлял, потому что песок проникал даже в самые мои легкие, я ел еду с песком, я пил воду с песчинками. Но Антипатр держался легко и спокойно, словно мы прогуливались по прекрасному саду, знакомому ему с детства. Хуже пустыни были только болота, поэтично называющиеся "Выдохом Тифона", и правда, они ужасно воняли серой. Но и там Антипатр подавал мне пример стойкости и умения переносить трудности. Переносил их стойко и я, подавая пример своим бедным солдатикам.

Давай, думал я, не подведи, Марк Антоний, не опозорься перед этим иноземным умником и не дай впасть в уныние своим ребятам. Да, Антипатр, не зная этого, здорово мне помогал.

Знаешь, какой был самый важный урок для этого молодого и кровожадного Марка Антония? Пелузий.

То была неприступная крепость и едва ли не важнейший город на египетской карте. Не войдя в Пелузий, не войдешь в Египет, так говорили. Габиний доверил мне взять Пелузий, это говорило о том, что он не просто ценит меня, а восхищается моим даром и верит в него более, чем в самое себя. Я это оценил. И я не мог проиграть, я был готов зубами грызть камень, чтобы пробраться туда.

Я предполагал быстрый и решительный штурм города по аналогии с тем, что я уже проводил прежде во время подавления еврейского восстания. Антипатр, ни в коем случае не оспаривая мой авторитет (я со своим отрядом и еще несколькими, мне данными для штурма, двигался перед Габинием и был в его отсутствии самым главным человеком), подошел ко мне отдельно, после быстрого совещания. Он сказал:

— Антоний, мои агенты узнали, что город защищает весьма значимый контингент еврейских наемников. Я берусь уговорить их открыть нам ворота.

— О, — сказал я, настроившийся было на хороший бой, один из тех, что уже случались с нами на подходах к Пелузию. Все это время я действовал блестяще, и соблазн проявить отвагу и силу в очередной раз был велик. Я знал, что смогу.

Антипатр видел, что я сомневаюсь. Он покручивал свою по-восточному окладистую черную бороду и ждал, что я скажу. Антипатр никогда не намекал на мою молодость или неопытность и всегда соблюдал положенную субординацию. Но я молчал, растерянный. Мне хотелось действовать, а какова цена города, добытого хитростью?

Антипатр словно прочел мои мысли. Он сказал:

— Высока цена городов, добытых воинской силой и доблестью. Но еще выше доблесть и сила того, кто может войти внутрь, не пролив ни капли крови.

— Да, — сказал я. — Наверное.

Антипатр посмотрел на моих ребят. Поблизости от нашего шатра человек пятнадцать играли в кости. Вернее, играли двое, а остальные болели за кого-либо из игроков.

Каждый из них вверял свою жизнь Марсу, а Марс — слеп. Я вдруг испытал жалость и любовь к ним, будто к собственным детям, хотя я был еще молод и не знал толком отцовского чувства (если не считать моего коротко знакомства с первым сыном).

Антипатр сказал:

— Человечность ценится везде, в том числе и на войне.

— Да, — сказал я, глядя на веселых и, главное, живых солдат. — Попробуй-ка устроить дело миром.

У Антипатра получилось, нам открыли ворота, и Пелузий сдался безо всякого боя.

Помню, как я вошел в этот притихший голод. Ни повреждений, ни огня, ни крови, ни трупов. Все замерло в ожидании моей милости или свирепости. Все окна были затворены, люди будто исчезли. Чувствовалось лишь тяжелое дыхание ветра.

Когда в город въехал Птолемей, вид у него был чудовищно злобный. Он сидел на гнедом, блестящем от пота коне и смолил сигарету за сигаретой.

Сначала он сказал:

— Прекрасная работа. Ты сохранил столько людей для для моей мести.

Тут меня обуял страх. Птолемей спешился и крикнул своим воинам:

— Я хочу, чтобы в городе были перебиты все мужчины, способные держать оружие. Среди них скрываются воины, которые предали меня.

Птолемей сказал это на египетском, которого я не знал. Антипатр наклонился ко мне и тихонько перевел сказанное.

Узнав, чего хочет Птолемей, я сразу же сказал:

— При всем уважении, их воины потеряли надежду на победу еще во время битв у перешейка и подступов к городу. Удача не сопутствовала им, и они сдались.

— Они подняли оружие против своего царя! — сказал Птолемей. Ох уж это восточное "вам, римлянам, не понять, что значит "царь".

— Но они сложили его, — сказал я. — И теперь они покорны и молят о пощаде.

— Раз подняв оружие, — процедил Птолемей, затушив сигарету о тонкую золотую пластину на груди лошади и тут же закурив новую. — Они определили свою судьбу. Мятежники умрут!

Габиния еще не было, и гонец, передавший мне его слова:

— Прекрасная, прекрасная работа, — так вот, этот гонец сказал, что Габиний не прибудет в Пелузий раньше, чем через три часа. Действовать нужно мне. Дух у меня захватило от осознания того, что я сейчас — это Рим. Я, как префект конницы, самый высокий по званию римлянин, который находится здесь, и я говорю от имени своей великой страны.

Думаю, тогда и было решено, что я стану политиком, вот это чувство — оно не покидает тебя больше никогда. Желание быть значимее, чем человек, говорить голосом целого государства.

Решать должен был я, милый друг, и решать мне предстояло немедленно. Я чувствовал дрожь города, его жители взывали ко мне. Мы стояли на главной площади, и окна домов напротив ожили, тут и там мелькали чернявые головы. Какие у них смешные маленькие домики, думал я, каменные, но будто бы из песка.

Соберись, великолепный Марк Антоний, пусть твое порочное, но доброе, хотя бы в самом центре, сердце подскажет тебе путь. Я смотрел на Птолемея секунду, может, две. Цвет его лица был нездоровым, а тени под глазами — просто чудо как глубоки.

Он тяжко болеет, подумал я, и боится смерти. Вот почему так яростно и страстно хочет вернуть свою страну, и с такой злобой смотрит на мир. Это все от страха.

И я сказал на греческом и громко, так, чтобы все, понимающие этот язык, могли разобрать мои слова.

— Время уничтожит нас всех, и одна судьба у царя и нищего, египтянина и римлянина, однако время не в силах бороться с двумя вещами: великим злодеянием и великим милосердием. И то и другое выше нас, эта память сердец остается, когда нас уже нет.

Птолемей буквально в затяжку выкурил сигарету и бросил ее в свою золотую плевательницу, которую протянул вовремя подоспевший раб. Я сказал:

— Великий правитель совершает великие вещи, благодеяния ли, злодеяния ли.

Выбор, как говорится, за тобой, мудила.

Что до меня, спасибо прекрасному греческому образованию, которое я успел получить перед моим приключением.

На латыни я добавил:

— Рим не одобряет убийства беззащитных людей.

— Правда? — спросил Птолемей. — Значит, Рим осудил был разрушение Карфагена?

Ути-пути, какой знаток истории, подумал я. Еще я подумал: ну, если у тебя хватит соли, чтобы засыпать здесь все, вперед, дружок, вяль мясо.

Но язычок-то прикусил. Вместо этого я ответил как можно спокойнее, стараясь, по возможности, не выдать своего волнения.

— Нынешний Рим, может, и осудил бы.

Птолемей смотрел на меня. Взгляд его огромных черных глаз (в этой темноте едва ли было видно его зрачки) вцепился в меня, будто коршун в добычу, но я только улыбнулся шире.

Город, чувствовал я, зависит от меня, все эти люди сейчас зависят от меня, и сердца их бьются в унисон, быстро-быстро, как у загнанных зверьков.

Я смотрел на Птолемея. Он был еще не старый, но я знал, что долго ему не прожить. А если долго ему не прожить, то пора бы подумать и о том, как его запомнят. Кроме того, ему смертельно нужна была наша поддержка.

Я улыбался, зная, что победил. Тишина в городе стала совсем звонкой. Я не мог поверить, что место, где одновременно находится столько людей, может быть таким тихим. Воздух с хрипами выходил из груди Птолемея.

Наконец, он махнул рукой, признавая, что я прав.

Но как относительна добродетель, милый друг! Я спас жителей Пелузия, однако я уговорил Габиния привести к власти жестокого и злого человека и способствовал, хоть и косвенно, убийству одной глупенькой малышки, которую кто-то очень сильно любил.

Да, я пытался ее спасти, но неудачная попытка, в отличие от удачной, не в силах сколь-нибудь искупить вину.

Что касается жителей Пелузия, они устраивали в честь меня шумные праздники, когда я, как и Птолемей Авлет, провозгласил себя Новым Дионисом. Ирония в том, что среди его бесконечных мудреных греческих имен было и такое, хотя меньше всего этот ссыхающийся мужик был похож на Подателя Радости. Кроме того, когда удача отвернулась от меня, среди египетского контингента вернее и преданнее всего мне служили именно пелузианцы.

Воистину, мир помнит добродеяния, и они умащивают его жесткое сердце.

Разве не прекрасно, что мы в силах оставить по себе такое наследие, и оно будет жить, когда нам уже не захочется жить, и будет жить после того, как у нас перестанет получаться жить?

По-моему, нет ничего прекраснее. Я часто утешаю себя мыслью, что добра и зла во мне все-таки поровну. Ведь я пожалел их тогда искренне. Ты спросишь, и резонно, какой труд пожалеть безоружных, сдавшихся людей, всякий, кроме Птолемея, пожалел бы их. Безусловно, но сердце мое весьма и весьма ожесточилось, и я был рад услышать от него весть жизни.

Кроме того, прежде я не совершал столь благородных поступков, живя жизнью молодого и беззаботного повесы, я не знал, как прекрасно может отражаться на настроении благородство души, смелость и самостоятельность в благодеяниях.

Хватит себя восхвалять, Марк Антоний, прекрати это и скажи, что думаешь. Я просто почувствовал сильную печаль от мысли, что здесь прольется столько слез и крови, от которой я заранее отказался. Я пришел сюда милостиво и милостиво собирался уйти.

Жители Пелузия не восславили меня громко, когда Птолемей сдался, чтобы не вызывать жгучую царскую ревность, но затаили благодарность в сердце, и я вкусил ее позже. А тогда мне и не нужно было ничье восхваление, я отлично сам себя восхвалил, как это умею, и чувствовал молчаливую любовь, которой насыщался, как водой после долгого перехода по пустыне.

После, перед самым приездом Габиния, Антипатр сказал мне:

— Я впечатлен.

Он снова покручивал черную бороду, и я все гадал, как это у него получается так здоровски при этом выглядеть.

— Правда? — спросил я. — Хорошо получилось?

— Очень, — ответил он. — Милосердие стоит дорого.

— Крайне еврейский ответ, — сказал я. — О, извини, ты же не совсем еврей, я помню.

— Неважно, — ответил он. — Важно, что ты вел свою линию до самого конца.

Прекрасный человек, я всегда очень тепло к нему относился, восхищался им и учился у него. Мне несколько обидно, что, когда Цезаря убили, он встал на сторону Кассия, а не на мою.

Я, уже взрослый и состоявшийся человек, помню, переживал тогда, что Антипатр в меня не верит, не верит в силу моего гения, в мою удачу, в то, что я всему научился, и вообще считает, что я безнадежен.

Переживал страшно, хотя все понимал, и что политика есть политика, и что у Антипатра было много причин поступить именно так.

Представляешь, обидно даже сейчас, когда он тринадцать лет как умер. Ну что ты с этим сделаешь?

Таким было взятие Пелузия, но если тогда мне угодно было отведать крови, то боги благоволили этому желанию. Битва под Александрией вышла ожесточенной и зверской, и, мне кажется, это своего рода действие самой Александрии, прекрасного города, тем не менее склоняющего к великим преступлениям. Основанный самим Александром Македонским, этот город питается хорошими сражениями.

Помню, наша армия стояла там же, где сейчас стоят войска Октавиана. И я думал так же, как, должно быть, думает Октавиан теперь: прекрасный, проклятый город, смотришь на тебя и думаешь, что умрешь, но ляжешь там, где это славней и достойней всего на свете. Было, есть и будет в Александрии что-то настолько величественное, что не страшно сложить за нее голову, не страшно пасть, пытаясь получить ее. А вот защищать ее куда менее приятно, потому что Александрия благоволит смелым и молодым, тем, кто входит в нее с оружием.

Она манит тебя постоять на причале среди буйных волн и огромных кораблей, и ощутить свое величие, которое все равно окажется кратким.

Да, тогда я был счастливым и удачливым, и я знал, что впишу свое имя в историю этого великого города.

Ты знаешь, натура моя такова, что я хвастаюсь даже самыми незначительными вещами и, уж тем более, я не упущу такого повода. Габиний выиграл эту битву с войском царицы Береники благодаря мне. Я нашел нужный момент и был достаточно смел для того, чтобы зайти египтянам в тыл. Неожиданный удар и поднявшееся вслед за ним смятение позволило нам одержать решительную победу. Если хочешь знать, война это в чем-то театр, неожиданное и эффектное появление значит очень много, кроме того, у твоего противника всегда бесценные глаза, когда тебе удается сбить его с толку и напугать. Глаза пораженного зрителя!

Стоило рассказать тебе это раньше, поделиться наблюдениями, но я все помню и не собираюсь грустить, поверь мне.

Битва воспламенила меня, и этот жар, подкрепленный основательным воздействием египетского солнца, еще долго не сходил. Мы с Антипатром словно пьяные бродили по полю боя и искали погибших со знаками отличия или раненных, достойных взятия в плен.

— А кто нас, собственно, интересует? — спросил я. Антипатр назвал мне парочку имен, совершенно безыинтересных, сердце мое пылало, и сам воздух, пахнущий кровью, входил в легкие ликующе и победно. Я все время облизывал губы, они были солеными от крови и пота. Веришь или нет, я не получил в той битве ни царапинки, ни синяка, словно Марс окутал меня невидимой броней. Разве что глаза немного болели от пыли и слезились.

— Архелай, муж Береники, тоже должен был участвовать в этой битве, — закончил он.

— О, — сказал я весело. — Знавал одного Архелая, но ему было не до битв. Такой добрый, умный парень. Хотя, казалось бы, сын военачальника. Вот так странно бывает, отец — солдат, сын — жрец.

— Да, — сказал Антипатр. — Каппадокийский жрец. Носит очки.

— Ого, — сказал я. — И ты тоже знаешь Архелая? у него жил.

Тут я осекся и проследил за взглядом Антипатра.

— Да, — сказал Антипатр. — Это один и тот же Архелай.

Он лежал на песке, и голова его была запрокинута так высоко, что стало ясно: чей-то удар раздробил ему шейные позвонки. Очень жалко выглядят люди, у которых перебиты шейные позвонки, будто куклы.

Странно увидеть среди гор вражеских трупов, на которые тебе плевать, тело человека, которого оплачет твое сердце.

Архелай выглядел трогательно и печально, типично греческое лицо его потеряло в красоте, но выглядеть он вдруг стал моложе, совсем мальчиком. Очки валялись недалеко, одна линза выпала, другая каким-то чудом осталась в порядке.

Архелай стал мужем Береники примерно в то же время, когда я отправился в Сирию, наши жизни изменились столь резко, но моя, дав здоровый крен, продолжила течь в нужном направлении, а его — подошла к обрыву.

— Я не знал, — сказал я растерянно. — Не думал даже.

Над Архелаем кружили мухи, и я, наклонившись, отгонял их и вглядывался в его лицо. Не было сомнений, точно он. Я рассматривал длинную рану, шедшую от его шеи вниз, к ключице, кровь залила всю грудь и блестела теперь черно-красным лаком, засыхая на солнце.

— Ты этого не заслужил, — сказал я печально и почувствовал, как кровь приливает к голове, а слезы стремятся из глаз. Мы с Архелаем, может, и не вели самое долгое и дорогое знакомство, но он был гостеприимным другом, который помогал мне, когда я чувствовал себя плохо. И я никак не ожидал увидеть его здесь, этот контраст вышиб из меня дух.

Вдруг мне подумалось, что здесь целое море таких вот людей, чьих-то дорогих друзей или родственников. И многие люди будут плакать сегодня, узнавая своих мертвецов. Я не ожидал, что и мне придется.

Антипатр спросил, давно ли мы были знакомы.

— Да не очень, — сказал я, шмыгая носом. — Просто я сентиментальный.

— Это неплохое качество, — задумчиво ответил Антипатр. — Я позову Габиния, скажу, кого мы нашли.

И я остался с трупом Архелая один на один. Нестерпимая вонь поджаривающейся на солнце крови забила мне нос. Я сел на корточки рядом с ним, поднял его очки и надел их на Архелая. Теперь он выглядел привычнее.

Я много раз видел смерть и терял тех, кого я люблю. Но она все равно удивительна. Удивительно, как меняется человек, но удивительно и то, что он остается прежним. Странно видеть новое, странно видеть старое — все приходит в дисгармоничное состояние.

Публий казался мне очень непохожим на себя, отец — тоже, а вот Архелай был до боли такой же. Вот мы с ним сидим, и вокруг мир и зелень, и я что-то говорю, а он внимательно слушает. И вот он лежит под жарким солнцем с огромной раной, идущей через его грудь. Как ни печально, но жизнь такова. И таковы ее сюрпризы.

Бедный мой друг, подумал я, и вообще — беден человек. Судьба его такова, что придется лежать бездыханному, и тело будет поддаваться неумолимым законам природы. Я отгонял с лица Архелая мух и думал, что ему на самом деле все равно. Ему не холодно и не жарко, он не чувствует боли, он не несчастен, проиграв, и ничего не боится.

Но почему так неохотно мы меняем нашу беспокойную жизнь на это состояние абсолютной безмятежности?

Такова судьба моего друга, упасть на поле брани и лежать, быть найденным мною, а потом всеми забытым. Я думал о том, сколько раз разыгрывалась в мире эта драма. Нежданно-негаданно, схватив за хвост удачу, молодой воин вдруг находит мертвого друга, которого не ожидал увидеть на поле брани. Казалось бы, ситуация эта включает множество не слишком вероятных совпадений. Но за долгую историю мира, должно быть, она приключилась со многими и часто.

И все они, эти молодые, счастливые воины, умерли, а теперь я, словно в театре, в очередной раз разыгрываю старую трагедию, все еще забавляющую богов.

Разве бессмертные боги не зрители, которым подавай одни и те же ситуации, с небольшими вариациями, чтобы совсем уж не надоело?

А ведь это моя жизнь, моя боль, мое удивление, мое отвращение.

Но судьба человека такова, что и они смешны, если смотришь из вечности.

Я сидел рядом с Архелаем, пока не пришел Габиний. Оказалось, Габиний тоже знал Архелая и его отца.

— Печально, — сказал он. — Когда добрые знакомцы, а, тем более, друзья оказываются на разных сторонах.

Вот еще какой вопрос меня волновал. А не могло ли случиться так, что этот, явно нанесенный всадником, удар нанес я? Такое могло случиться, я не утруждал себя тем, чтобы всматриваться в лица и запоминать убитых, и я был слишком взбудоражен, чтобы осознать, кто передо мной.

Нет, конечно, совпадение было бы поистине чудовищным. Зато вполне вероятным казалось, что удар нанес один из моих ребят. В конце концов, Архелай лежал с той стороны поля боя, с которой мы так удачно зашли и зажали египтян в смертельные тиски.

Я сказал:

— Он мой друг. Хочу похоронить его. Он был хорошим человеком и заслуживает славной смерти.

Помолчав, я добавил:

— Не смерти, погребения.

— Славную смерть бедняга уже получил, — задумчиво сказал Габиний.

— Ты знал его хорошо? — спросил я.

— Конечно, его отец перешел на сторону Рима во время войны с Митридатом, — ответил Габиний. — Хороший юноша. Но таковы обстоятельства. Я и то, что он будет сражаться с нами, знал.

— А я только сейчас узнал.

Габиний неловко переступил с ноги на ногу.

— Это тяжело. Но что бы изменилось, если бы ты узнал раньше?

— Ничего, — сказал я. — Разве что, мне стало бы грустно заранее.

— Вот именно, так что считай свое неведение милостью богов.

— Так я могу его похоронить?

Габиний кивнул.

— Это будет хорошо.

Надо сказать, на похороны Архелая я истратил много денег, и мне было приятно, что награбленное мною пошло, наконец, на какое-то условно благое дело. Антипатр сказал:

— Помни, он грек. Они не сжигают тел.

Это был хороший совет.

Думаю, Архелаю понравились бы похороны, которые я устроил ему. Хотя, может, они были для него слишком помпезными. Я все никак не мог представить, как он оказался в одной постели с египетской царицей и умудрился выдать себя за царевича.

И подумал, что никогда и не узнаю. Мы были знакомы недолго, и я не мог прочесть эту книгу полностью, а теперь она сожжена или, лучше сказать, погребена в земле.

Так или иначе, даже слезницы у плакальщиц были золотые.

Но это все потом, после Береники.

Солнце нависало все ниже и краснело все сильнее, и, когда закат окончательно вступил в свои права, мы вошли во дворец. Птолемей — хозяином, Габиний — благородным гостем, мы с Антипатром — верными и доблестными товарищами благородного гостя.

Как же удивила меня вся эта несказанная золотистость и красота, и диковинные письмена на стенах. Еще никогда в жизни я не видел ничего подобного. Антиохия по сравнению с Александрией казалась недорисованной картинкой. Диковинно толстые колонны поддерживали высокий потолок тронного зала, казалось, они могут держать и само небо. Всюду были изображения жутких египетских богов с головами животных, красных шаров солнца и серпов луны, зарослей тростника.

Я будто попал в иной мир. Мягкая прохлада этого места, идущая от древних камней, сулила покой, но непривычные образы будоражили воображение. Я посмотрел на Антипатра, он вовсе не выглядел удивленным, наоборот, на лице у него застыло спокойное, даже несколько скучное выражение. И я подумал, что, может быть, его поразил бы Рим, потому что он оказался бы столь же чудным и чуждым для него, каким для меня был Египет.

Сердце мое все еще полнилось тоской по Архелаю, но новые впечатления ненадолго вывели меня из оцепенения.

Я с интересом осматривался, и мне все время хотелось что-нибудь потрогать, хотя бы камень, к которому прикасались великие люди своей эпохи, не говоря уже о странных рисунках и золотых украшениях.

Птолемей велел привести ему Беренику. Сложилась бы крайне романтическая история, если бы тогда я и увидел мою детку, но мы разминулись. Я только слышал ее голос:

— Береника, Береника! — и голос этот был не слишком хорош, хотя позже, когда девочка выросла, именно тембр и тон ее голоса очаровывали самых великих мужчин. Моя детка не обладает самым нежным голосом на свете, он резковат, но это голос чувственный и прекрасный. В подростковом же возрасте она вопила не то что непримечательно, а даже чуточку неприятно.

Пока Беренику вели, ее маленькую сестру держали рабыни, а она царапала их и извивалась, как змея. Позже Береника объяснила ей, где спрятаться, чтобы посмотреть на казнь. Я все думал: зачем? Причуда и без того чудной Береники? Моя детка говорила, что она сама так хотела, но, думаю, это было не лучшее зрелище для столь юной девушки.

Так или иначе, стража вывела Беренику к нам. На ней было очень красивое платье, золотые нити в нем блестели в закатном свете, проникавшем в зал сквозь высокие окна, подол был украшен драгоценными камнями, яркий пояс с египетским орнаментом сверкал прекраснейшей лазурью, которую я видел в своей жизни.

Береника была прелестна, слезы падали из-под ее длинных ресниц, красивые, нежные руки царапали друг друга, губы стали алыми, будто от поцелуев. Чуть припухшее от слез, личико ее было неповторимо прекрасным.

Архелаю чрезвычайно повезло, подумал я, какая женщина скрашивала его ночи! С этой точки зрения — неплохая плата за раннюю смерть.

Это чудное, воздушное существо вызвало у меня много чувств: я давно не видел такой неповторимо красивой женщины, я воспринял ее как часть моего доброго друга, ныне уже погибшего, и почувствовал с ней родство, я пожалел ее, потому что для этих слабых плеч все происходящее явно оказалось слишком тяжелым.

— Отец, — сказала она и рухнула на колени. — Прошу тебя!

Птолемей положил ногу на ногу и закурил очередную сигарету, огонек ее блеснул таким же рубиновым светом, что и браслеты Береники.

— Неужели, маленькая дрянь, — спросил Птолемей. — Ты хотела убить собственного отца?

Неудивительно, подумал я тогда, кому ты вообще нравишься?

Да уж. Одно из имен моей детки — Филопатор, что значит Отцелюбивая. С таким папенькой, как Птолемей? Есть сомнения.

Береника захлопала ресницами и быстро покачала головой.

— Нет, отец, никогда, отец!

Но ее охватывало волнение, а страх приводил Беренику в оцепенение. Вместо того, чтобы предпринять хотя бы попытку оправдаться, она только еще пуще залилась слезами.

Милые красные глазки, думал я, будет так жалко, если она исчезнет. Столь прекрасное создание должно жить и дарить радость.

Птолемей смотрел на нее, на то, как она трет глаза маленькими кулачками и трясется. Глупенькая, напуганная девочка. Ее сестра, должно быть, была в то время куда более зрелой личностью.

Думаю, среди мрамора и золота дворца Птолемеев происходили и не такие трагедии. Многие из них, наверное, было куда интересней смотреть.

Но я думал об этом бедном маленьком существе, пусть и вполне объективно виновном в измене и предательстве, о маленькой и короткой судьбе этого существа.

Я посмотрел на Птолемея. Докурив сигарету в единственную затяжку, он бросил ее в Беренику.

— Маленькая шлюха! — рявкнул он. — Что ты натворила?!

Следующая фраза была очевидна, я будто услышал ее до того, как Птолемей открыл рот: отрубить ей голову!

Я быстро наклонился к Габинию.

— Могу ли я сказать?

Наслышанный об инциденте в Пелузии, Габиний кивнул.

— При всем уважении, — крикнул я, когда Птолемей уже собирался выкрикнуть этот свой приказ (как я думаю). Птолемей воззрился на меня и знатно поправил великолепного Марка Антония, упомянув всю свою титулатуру, в том числе и божественное происхождение.

— Вот теперь, — сказал он. — При всем уважении.

Я повторил эту громадную и нелепую конструкцию и добавил:

— Совершенно очевидно, что эта женщина — лишь игрушка в руках вероломных людей. Она сломлена и больше не представляет для тебя опасности.

И это правда. Моя детка всегда говорила, что Береника была глупа, ленива и легкомысленна, сама по себе, без ее хитрой и коварной матери, она мало что из себя представляла.

Я говорил быстро, на этот раз получалось не так здорово, как тогда, в Пелузии. Да и сердце Птолемея ожесточилось к дочери.

— Пощадив ее, ты выкажешь не слабость, а силу. Народ будет почитать тебя за сохранение жизни столь диковинного цветка. Выдай ее замуж, и пусть муж увезет ее куда-нибудь далеко отсюда, удали ее из дворца. В конце концов, она твоя дочь.

— Антоний, — сказал Габиний, почувствовав, что я перегибаю палку. Птолемей сплюнул в золотую чашу, подбородок его затрясся, желтая кожа натянулась на напрягшейся шее. Но я все говорил:

— Сейчас, кроме того, не лучшее время для казни. Приближается ночь, время ужаса, разве твою власть умолит подождать до рассвета и дать ей в последний раз взглянуть на солнечный свет?

Вдруг я почувствовал на себе взгляд Береники. Она легонько улыбалась мне, и я едва подавил в себе желание улыбнуться в ответ. Глупенькая девочка, подумал я, зачем тебе умирать ни за что?

— Разве не поплатилась она уже в достаточной мере проигрышем и позором? — вопрошал я, пока Габиний не рявкнул:

— Антоний!

Я закрыл рот так резко, что зубы клацнули. Но Птолемей вдруг махнул рукой. Розовые белки его глаз увлажнились.

— Он прав, — сказал Птолемей. — Никто не должен умирать ночью. Я хочу, чтобы ее голову мне принесли на рассвете.

Мысленно я добавил: хочу ей позавтракать.

— Что вы стоите?! — крикнул Птолемей. — Увидите эту тварь!

— Отец! — крикнула Береника. — Разреши мне спать в моих покоях! Я не хочу последнего сна в темнице! Мне будет страшно и сыро, я простужусь.

Габиний едва удержался от смеха, а я, напротив, ничуть не позабавился ее дуростью, хотя, казалось бы, меня сложно удержать от смеха в неподходящих ситуациях.

И Птолемей, чувствуя себя, должно быть, очень благородным милостиво махнул рукой, мол, конечно, конечно, все для тебя, доча.

— Ну что ж, — сказал Птолемей. — Вернемся к обсуждению более важных дел.

Беренику уже почти увели, когда она вдруг обернулась, и наши взгляды встретились. Она прикоснулась пальцами к свои губам, но послать мне воздушный поцелуй не успела, исчезла за дверью.

Птолемей удостоил нас чести отужинать с ним и заночевать во дворце.

Каким роскошным было здесь все, я ворочался на своей постели под балдахином, защищавшем меня от навязчивых насекомых, и не мог уснуть от духоты благовоний, которыми все здесь окуривали (тоже от насекомых). Над изголовьем моей постели какой-то птицемордый бог держал красное солнце, и это меня пугало, будто я был ребенком, слишком напоенным впечатлениями. Не выходила у меня из головы и Береника с ее нежной красотой диковинной птички. И прикосновение ее тонких золотистых пальчиков к красным губам.

Луций, родной мой, как я страдал от того, что не сумел ей помочь. Завтра голова этого очаровательного создания должна была расстаться с хрупким, стройным телом.

Но мне, наконец, удалось задремать. Казалось, меня разбудили почти сразу.

— Царевна Береника послала меня, — сказала морщинистая женщина, чьей иссушенное солнцем, темное лицо перед моим носом так меня испугало, что я едва ее не ударил.

— Чего? — спросил я, спросонья не совсем уразумев, что мне говорят по-гречески.

— Она просила меня привести тебя навестить ее. Царевна Береника.

— Навестить? — спросил я.

Дурочка, тебе больше не разрешено водить гостей.

— Я проведу тебя к ней, если ты согласен.

Это было опасно. Сложно представить, что сделал бы со мной Птолемей, если бы заподозрил в измене, и, кто знает, что подумал бы Габиний, и встал бы ли он на мою защиту. В ту ночь я очень приблизился к смерти, но как я мог отказать Беренике в свидании, тем более, что она была так прекрасна?

И ей наверняка нужен был друг в эту страшную ночь.

Меня провели в ее покои через пыльный тайный ход. Это была длинная, узкая кишка, которая вела из коридора (вход располагался за одной из статуй) в дальнюю комнату. Если я мог туда проникнуть, то почему бы ей не попытаться сбежать? Покинуть сам дворец, думаю, было неизмеримо сложнее, но, возможно, реально.

Может, она отчаялась или сдалась, может, не додумалась. Но, скорее всего, ей не у кого было просить помощи, и она оказалась в полном одиночестве.

Когда мы говорили о тебе, Луций, моя детка тоже поделилась со мной своей болью. Она предложила Беренике попробовать сбежать, на что та спросила:

— Ты поможешь мне?

Моя детка не решилась. И корила себя за это всю жизнь.

Покои Береники были просторные, расписанные синим и золотым. На огромной кровати Береника лежала, раскинув руки. Когда я вошел, чихая от пыли, она приподнялась на колени и приложила палец к губам.

— Тише, пожалуйста, — сказала она. — Не привлекай внимания.

На ней было красивое, легкое бирюзовое платье и полный комплект драгоценностей, длинные сережки оттягивали ушки. Они изображали золотых птиц с раскрытыми крыльями, обнимавших кружочки из лазурита. В волосах ее тоже болтались драгоценные камни. То есть, теперь я понимаю, на Беренике был парик, но он сидел так крепко и хорошо, что я об этом не догадался.

Береника поманила меня к себе двумя руками, браслеты украшенные синей эмалью, поблескивали в полутьме.

— Здравствуй, — прошептала она. — Ты пытался мне помочь, я это оценила. Как тебя зовут?

— Марк Антоний, — ответил я.

— Римские имена такие странные. Отрывистые и резкие.

— Ты прелестное создание, — сказал я. Береника облизнула губы.

— Благодарю, — сказала она, польщенная и такая радостная, словно это не последняя ночь в ее жизни. — Но почему ты пытался мне помочь? Я совсем-совсем не поняла тебя, Марк Антоний.

— Твой муж, Архелай, был моим другом. Недолго, но был, — ответил я.

— Правда? — спросила она. — Архелай был очень мил. Предыдущего своего жениха я задушила.

— Сама? — тихонько засмеялся я.

— Нет. Но я велела это сделать.

От нее пахло чем-то диковинным и душным, почти как в моей комнате, но еще острее. Я подошел к кровати, и Береника спустила ноги на пол, стала разглядывать меня.

Мне всегда нравились только победители, но здесь мои симпатии встали на сторону побежденной.

— Мне так страшно умирать, — сказала она доверительно. — Не могу думать об этом. Ты был так добр ко мне.

Я сказал:

— Если бы я мог тебе помочь…

— Ты можешь, — прервала она меня. — Ты можешь помочь мне, Марк Антоний.

Я подумал, что она попросит меня тайно вывести ее или еще что-нибудь в этом роде, но Береника принялась гладить меня по животу.

Я истосковался по женщине, которая ляжет под меня добровольно, без криков о милосердии и о деньгах. Не было нужды просить меня два раза.

Как ты понимаешь, никогда прежде у меня еще не было царицы, пусть и бывшей, и само это чувство — обладание чем-то столько ценным, возносило меня на небеса. Она не издавала ни звука, и я тоже, мы делали все тихо-тихо, только в самом конце я не смог удержаться от радостного смеха, и Береника ладошкой зажала мне рот. Ее кровать была такая большая и просторная, удобная для того, чтобы хорошенько исследовать царицу-царевну Беренику.

Когда мы закончили, она, тяжело дыша, прижала руку к вспотевшей полной груди и ущипнула себя за темный сосок.

— Да, — сказала Береника. — Так намного лучше.

На ней были только украшения и больше ничего. Я рассматривал их причудливые формы и гладил Беренику по бедру.

Она сказала:

— Ужасно думать, что мою голову покажут всем этим неумытым людям, и они будут смеяться над ней. Они грубы и плохо пахнут. Они могут плюнуть мне в глаза. Хотя мои глаза все равно не будут видеть.

Пот блестел на всем ее теле и причудливо смешивался с запахом благовоний.

— После смерти я стану богиней, — сказала Береника, повернувшись ко мне. — Я уже богиня, но после смерти произойдет воплощение. Ты делал любовь с богиней.

Я прошептал:

— Такого со мной еще не случалось.

— Моя сестра Клеопатра считает, что я совсем глупенькая. Это не так. Она любит меня, но не понимает. Никто не понимает меня.

— Ты очень хорошенькая, — сказал я, не зная, как ее утешить. — Одно из самых прекрасных существ на свете.

Береника наморщила носик.

— Хорошенькая. Надо же! Всего лишь хорошенькая! Если хорошенькая девушка — одно из самых прекрасных существ на свете, то разве этот свет хоть чего-нибудь стоит?

Я приложил палец к ее губам.

— Тише. Ты сама сказала.

— Да, — она кивнула. — Точно. Папенька мог бы пощадить меня, если бы я сдалась, как ты думаешь? Если бы не случилось этого боя? Так досадно.

— Скорее нет, — ответил я. — Он у тебя не из самых милосердных.

На самом деле, я думал, что это было возможно. Но разве стоило расстраивать ее, если все уже сложилось именно так?

— Да уж, — сказала она. — Значит, никакого выхода не было? Совсем-совсем?

— Нет, — сказал я. — Но ты ведь царица.

— Царевна, — сказала она. — Теперь я снова царевна, и больше никто.

— Царевна — это уже кое-что. И ты успела подержать в руках страну столь прекрасную, что замирает сердце.

Забавно, что это утешение теперь вполне применимо ко мне: я тоже успел подержать в руках эту страну и даже двух ее цариц.

— Я хотела бы родиться животным, — сказала она, снимая и надевая браслет, рука ее проскальзывала в него легко, хотя сидел он крепко, даже все наши забавы не смогли его сдвинуть. А теперь он так скользил от одного умышленного движения — все-таки у них отличные ювелиры.

— Каким? — спросил я.

— Красивым. Я хотела бы жить во дворце. Может быть, павлином. Только мальчиком. Их девочки ужасно некрасивые. Моя сестра Клеопатра никогда не будет в безопасности. Отец запомнит мое преступление и однажды обязательно припишет его ей.

— А она умная девочка? — спросил я, чтобы сказать хоть что-нибудь.

— Очень, хоть и младше меня. Все время пишет и читает. Какая скука.

Я сказал:

— Значит, с ней все будет хорошо. Слышал, умные люди умеют предсказать событие до его наступления.

— Как гадатели?

— Наверное. Не знаю, я тоже не великий умник.

Береника улыбнулась.

— В этом мы похожи. Ты хочешь меня еще раз?

Один этот вопрос, произнесенный ее сладкими, царскими устами взбудоражил меня невозможно. Береника оседлала меня, со стоном приняла меня в себя и сказала:

— Мы с Архелаем думали, что, если победа будет за нами, мы сделаем ребенка. Сегодня у меня хороший день для этого. Я могла бы родить тебе сына. Или дочь. Но этого не будет никогда-никогда, потому что завтра я умру.

Не знаю, что больше возбудило меня: то, что ее тело было готово к тому, чтобы понести или то, что завтра, бездыханное, оно будет лежать без своей прекрасной головы. Может, где-то в ее чреве зарождалась сейчас жизнь, которой не суждено было сбыться. Вообще-то это грустно, но та любовь была полна для меня ощущения смерти, и оно, как и война, делало радость острее.

После всего Береника устроилась у меня на руках и попросила обнять ее покрепче. Я вспомнил Фульвию и ее холодные пятки. Береника сказала:

— Так тепло. А потом станет холодно, как ты думаешь? Что я почувствую.

— Ничего, — сказал я. — Это очень быстрая смерть. Ты не успеешь даже понять, что умираешь.

— Точно-точно?

Я кивнул.

— Ну, я не пробовал. Но умные люди говорят, что так.

— А умные люди пробовали? Нет ведь. Значит, никто не знает, каково это — умирать.

— Есть люди, которые чудом спаслись, почти умерли, но не умерли.

— Почти умерли, но не умерли, — повторила Береника. — Но давай не будем с тобой говорить о грустных вещах. В мире и так очень много печального. Что бы ты сделал, если бы ты завтра умер?

— Провел бы эту ночь в постели с такой прекрасной девушкой как ты.

— Мужчинам легче, — сказала она. — Ты мог бы думать, что мы сделали с тобой ребенка. И осталось продолжение тебя. У меня никогда не было ребенка. Я этого не испытаю. А еще я, представляешь, никогда не была в Антиохии. Там красиво? Говорят, там очень красиво.

— Александрия намного лучше, — сказал я искреннее. — Ты ничего не потеряла.

— И я не пробовала эти маленькие мидийские пирожные из легкого теста, покрытые медовой глазурью.

— Но, уверен, ты пробовала блюда, намного превосходящие их.

— Может, может, не знаю. И я никогда не увижу, как вырастет моя сестра, Клеопатра. Ах, почему я не спросила у мамы, как это — умирать? Хотела бы я знать это сегодня.

Я поцеловал ее в губы.

— Умирать не страшно. Просто думай о хорошем.

— Как если не можешь заснуть? Мамочка всегда говорила мне: если не можешь заснуть, представляй себе море, какое оно синее, и его волны. Я пробовала сделать это сегодня, но мое море бушевало.

Она стала тихонько плакать, и я прижимал Беренику к себе, вдыхая запах ее кожи и целуя ее в висок.

— У тебя такие прекрасные волосы, — сказал я.

— Это пари-и-и-и-ик, — заныла она. — Пари-и-ик!

Я зажал ей рот.

— Тихо, царица, — попросил я. — Дай мне снова тебя поцеловать.

Я прикоснулся губами к ее губам, и Береника вся расслабилась в моих руках. Еще некоторое время мы целовались, и я был готов повторить все снова, с самого, так сказать, начала. Но Береника сказала:

— Теперь уходи. Скоро приведут мою сестру. Я хочу попрощаться с ней, она, моя бедная девочка, теперь остается совсем одна. Папа не считается. И Арсиноя не считается. И братья тоже. Только я люблю эту малышку.

— Уверен, и она тебя любит.

— О, очень, очень любит. Спасибо тебе, Марк Антоний. Ты такой теплый. И я сразу подумала, что у тебя большое достоинство.

— Именно такое, какое и нужно для столь печальных моментов? — спросил я.

Береника тихонько засмеялась.

— Ну иди, — сказала она сквозь смех. — Мне еще нужно одеться. Я хочу быть красивой, чтобы моя сестра тоже захотела стать красивой. Скажу тебе честно, ее внешность оставляет желать лучшего. Я хочу быть очень красивой сестрой сегодня.

Я оставил ее в комнате, прихорашивающейся, и на следующее утро увидел ее голову на золотом подносе. Он стоял у Птолемея на коленях, и Птолемей задумчиво рассматривал его содержимое. Ее глаза и рот были закрыты, думаю, об этом позаботились. Выражение на лице Береники казалось очень спокойным, мне даже подумалось, что на губах ее играет легкая улыбка.

Прекрасное, одухотворенное лицо маленькой богини.

Сегодня Птолемей поднял ее голову и взвесил на руке, а я вспомнил, что делал с ее телом вчера, и меня затошнило.

Вчера мысль о том, что завтра Береника умрет, казалась мне крайне волнующей. Сегодня же я испытывал лишь отвращение. Странно думать, что тело, которое ты так любил пару часов назад, валяется сейчас обезглавленное и обескровленное.

Я вспоминал темные соски и длинные ноги Береники, и мне было плохо от мысли, что все это утратило свою красоту и жизнь.

А эта голова — глупая, но хорошенькая голова, разве заслуживала она этой злой судьбы?

У меня внутри все звучал этот ее вопрос: каково это, умирать? Вот Береника, молодая, здоровая, спрашивала это, а вот ей уже все известно. Великая тайна пролегла между двумя этими состояниями. Получаем ли мы вообще ответ на свой вопрос, Луций, великолепное Солнце?

Может, мы не успеваем получить ответ?

Вскоре и моя гибель станет навевать на людей такие философские размышления.

Береника, может, и не была семи пядей во лбу, но отличалась трогательной искренностью. Жаль, что она не может родиться снова. Хотя Пифагор, вроде бы, верил в переселение душ. Поэтому он не ел мясо, опасаясь поужинать дедушкой или дядюшкой.

Вроде бы он был очень мудрый человек. И, если так, может, всем божественным законам назло Береника переродилась красивой птичкой, павлином-мальчиком.

А, может, как в их роду и полагается, она исполнила свое смертное предназначение и стала богиней. Тогда нечего грустить о ее глупой смерти, но я все равно грущу.

Эта смерть сделала несчастной женщину, которую я люблю, очень и очень надолго, а, может быть, навсегда.

Но кто мог знать тогда, что любовью всей моей жизни станет сестра Береники, что однажды я встречусь с ней, и судьбы наши соединятся так крепко, что и после смерти их будет не разъединить?

Неказистая девочка, которую я даже не увидел, выросла в женщину, приведшую меня к гибели.

А как все сложилось бы, будь Береника жива? Не меньше ли жило бы злости и недоверия в ее сестре? Этого уже никто знать не может и, наверное, этого не надо знать.

Что касается меня, я смотрел на эту голову с ужасом и печалью, хотя каких только отрезанных голов я уже не навидался.

Вчера я целовал эту голову, а сегодня она на подносе. История, собственно, об этом.

Любая история всегда об этом.

Ну вот, сейчас, милый друг, я опять начну думать об смерти, и тебе будет больно, а я этого не хочу. Я напишу тебе еще, когда сердце будет способно это выдержать.

Будь здоров и пошли мне знак, если только я причиняю тебе боль.

Я обещаю, я не буду дурным.

Этот ужасный Марк Антоний, он же, твой брат.

Загрузка...