Послание седьмое: Красавчик Клодий

Марк Антоний и, всем уже надоело, брату своему, Луцию, который не перестанет от этого быть мертвым.

Здравствуй, Луций, говорить ничего о дне сегодняшнем не хочу и не могу, я в бессильной ярости, и, если думаю обо всем этом, то становлюсь только злее и злее.

Достаточно с тебя того, что у меня поганое настроение, может, оттого у меня на уме один Клодий Пульхр. Я его обожал, я его ненавидел, и иногда я вспоминаю его, и эти чувства возвращаются с первозданной силой, они становятся так велики, что я не знаю, куда деваться от них.

Ненавижу его, а он уже умер. Люблю его, а он уже умер.

Мне просто некуда направить ни мою злость, ни мое обожание. Кроме того, я никогда не мог уложить в своей голове его достаточный и непротиворечивый образ, потому как Клодия Пульхра всегда и везде было слишком, в том числе и в моих воспоминаниях.

Наверное, я пишу путано, не хочу заставлять тебя долго раздумывать над моими фразами. Цезарь всегда писал очень просто, а я не могу, мне надо все запутать, все завертеть. И ведь это он — сложный человек, а я — так, я простой и открытый, так почему же все наоборот, когда мы говорим?

Каждая вещь уже содержит в себе свою противоположность, поэтому мир так богат. Кто это сказал? Уже не помню. Я взвинчен, но, наверное, именно в таком настроении лучше всего писать о Клодии.

Не прошло и года после смерти Фадии, как к нам поступило предложение от дядьки, выглядевшее крайне заманчивым.

Дядька к тому времени уже два года как грабил Македонию, совершенно ничего не стесняясь. Ты знаешь дядьку — в нем нет природной стыдливости, заставляющей человека скрывать свои злодеяния, вместо нее боги дали ему просто непомерную жадность. Даже когда его отправили, наконец, в изгнание, он всех на своем островке заставил плясать под его дудку. А уж Македония — это была вершина его хищнической жизни. И хотя в пограничных войнах его имели, самую Македонию он трахал очень по-всякому. В общем, этот бесстыдный бандит, наш дядька, все думал, куда бы вложить деньги, отнятые у населения, чтобы их, в свою очередь, не отняли у него, ведь на всякую рыбку найдется рыбка покрупнее, без сомнения. В его крошечный пьяный ум, способный исключительно на животную хитрость, (теперь всегда кажется, что, критикуя дядьку, я критикую себя, просто иносказательно) родил замечательный план. Он решил создать себе неприкосновенный запас в виде приданного Антонии. Для того, чтобы это приданное отделить от своего собственного имущества, ему было необходимо выдать Антонию замуж, но не за кого-то, а так, чтобы деньги не утекли в какую-нибудь другую семью.

Предполагалось, что в случае чего Антония разведется, заберет приданное, а счастливый жених получит барыш за участие. На эту звездную роль был выбран великолепный Марк Антоний, думаю, просто потому, что дядька любил меня больше всех.

Будучи в перманентно сложном финансовом положении, мы согласились. Тем более, Антония Гибрида, хоть и не выросла красоткой, вызывала у меня некоторый интерес еще с того момента, как мы чуть не поцеловались в фонтане, и выходило все для меня вполне хорошо. Дядька, как ты понимаешь, словно в воду глядел. Очень скоро у него действительно начались проблемы, и даже его дружок Цицерон не помог.

Про Цицерона надо сказать отдельно: они друг друга очень не любили, но были в то же время закадычными друзьями. Дядька получал от него длинные порицания, когда, в очередной раз, Гай Антоний Гибрида выкидывал что-нибудь этакое. В свою очередь самому дядьке в Цицероне не нравилось великое море лицемерия, разливавшееся у него в душе все дальше и дальше с каждым годом.

Думаю, они не нравились друг другу ни единой секунды, но их весьма тесное общение подтверждает мою теорию о том, что Цицерон в некотором роде был обязан дядьке за победу над Катилиной.

Так вот, пока закадычный дружок Цицерон позволял своему закадычному дружку Антонию Гибриде трахать местных жителей в интересных позах, деньги утекали в разные тихие гавани, в том числе и оседали в приданном Антонии.

О, она была очень завидной невестой, но свадьбу мы сыграли тихо. Причитающийся нам процент с этих денег позволил снова перевести наше состояние из модуса "о боги, мы пропали окончательно" в более благожелательный модус "проблема становится угрожающей, но недостаточно быстро". Однако, основной статьей расходов, как ты понимаешь, были мои ставки на коней, гладиаторов и в кости, вино и новые белые кроссовки (уже третья пара совершенно одинаковых кроссовок, больше я ни в чем не любил повторяться).

Впрочем, я вас щедро одарил, и жаловаться тебе нечего, а Гаю — тем более. Он получил свою рабыню для плетки, которая на некоторое время сделала его счастливым. А что я подарил тебе? Ты помнишь?

Но к Антонии Гибриде. Она была не в восторге, и в первую брачную ночь у нас ничего не получилось, хотя я был готов. Мы потратили ее, главным образом, на взаимные уколы.

Это я виноват. Помню, когда она села на мою кровать, я сказал:

— Да. Вот здесь Фадия и умерла.

Антония посмотрела на меня, вскинув одну бровь (о, она божественно умела делать так с детства).

Я сказал:

— Да-да. Истекла кровью. Кошмарище. Все вокруг меня умирают. Ты следующая.

На что Антония, помолчав, сказала:

— Ты не думал поискать проблему в себе?

Я сказал:

— Знаешь, если дело в том, что люди, которых я люблю, умирают, тебе вряд ли что-нибудь угрожает.

Антония сказала:

— Дело в том, что люди вообще умирают, ты, идиот. И только великолепный Марк Антоний предполагает, что мир вращается вокруг него.

Я сказал:

— А если я тебя удавлю, это будет считаться моей личной трагедией?

Она надула розовый пузырь и лопнула его пальцем.

— Ты сам вполне можешь считаться своей личной трагедией, — сказала она.

И все в таком роде и в таком духе, короче говоря, наша брачная ночь запомнилась мне желанием разбить об ее голову нечто очень увесистое. И если сначала я хотел вставить в нее что-то большое, то потом только что-то острое.

В целом она еще пару недель не давала мне покоя и я, наконец, спросил:

— Жена, когда ты выполнишь свой долг супруги?

Она сказала:

— Да пошел ты на хуй, Антоний, — и ни одна жилка, ни одна мышца не дрогнула на ее безэмоциональном тупом лице. Но почему-то спустя пару секунд мы начали целоваться, так страстно, будто мечтали об этом всю жизнь. Постель — вот единственное место, где она была переносима, эта Антония Гибрида. Впрочем, если хочешь знать, какова наша кузина в койке, представь ее каменное выражение лица и жесткий, озлобленный взгляд, а потом добавь немного румян на щеки.

Но мне это нравилось. Впрочем, я не показатель: сложно представить женщину, которая не завела бы меня. Однако магия Антонии Гибриды действовала и еще на одного человека в этом мире.

Ну да ладно. Я получил эту очаровательную женщину и деньги, чего еще нужно было для счастья? Я приготовился кутить на все с Курионом, но появилось неожиданное препятствие — его увлечение Клодиями Пульхрами, ей и им. Или, как моя детка назвала их, когда я рассказывал ей и такую историю: Красавчиком Клодием и Красоткой Клодией. Ей очень нравится этот перевод их родового прозвища, и она использует его к месту и нет, припоминая этих интересных персонажей.

Короче говоря, в Красотке Клодии Куриону нравились красота с порочностью, идущие рука об руку, а в Красавчике Клодии — идея кидать зажигательные смеси в сенат.

Курион не давал мне покоя, трезвый или пьяный, он все время говорил:

— Ты не понимаешь, Клодий Пульхр — надежда нашего падшего общества. Он закончит, наконец, диктатуру отцов, он сделает небо землею!

— Правда? — спрашивал я. — Диктатуру отцов? Забавненько выходит, ты же всегда заодно со своим отцом теперь, разве нет? У вас одни цели!

— Да, — сказал Курион. — И папа тоже считает, что за ним будущее.

— А, ну тогда он легко свергнет диктатуру отцов, — сказал я. — Твой папа плохого не посоветует.

— Да причем здесь отец! Это я велел ему поддержать Клодия!

— В таком случае, диктатура отцов уже свергнута!

И действительно, как ты помнишь, Курион и его отец выступили в защиту Клодия Пульхра, когда того хотели судить за святотатство. И, хотя выход был не слишком удачный, и мало чем помог Клодию, то выступление перед народным собранием было первым настоящим политическим делом Куриона, в котором он мог продемонстрировать остроту своего языка.

— Нет, — говорил Курион. — Нет, ты не понимаешь, не можешь понять! У тебя не политический ум. За ним стоит реальная сила, настоящие люди. Не сенат, не закон — люди.

— А сенаторы у нас кто?

— Диктатура отцов.

Тут он схватил меня за плечи и принялся трясти.

— Ты должен убить диктатора в самом себе, Антоний! Так говорит Клодий!

Я захохотал, запрокинув голову, и Курион тогда очень обиделся. Но еще хуже дело обстояло с Красоткой Клодией. Она была намного старше его (старшая сестра Красавчика Клодия, у которого было десять лет форы по отношению к нам), и Курион буквально помешался на ней.

Мне эта ситуация была знакома, если бы не одно но.

— Я не могу есть! — говорил Курион. — Я не могу спать! Я только и думаю, что о ней, о ней, о ней!

Глаза у него горели ровным, ясным огнем подступающего безумия, с которым уже ничего сделать было нельзя. И, хотя я вполне понимал, почему так происходит, и сам не раз становился жертвой этого дикого огня, Красотка Клодия, сделавшая с Курионом такое, вызывала у меня справедливое негодование. Точно так же Курион не любил Фадию за излишнюю власть надо мной этих ее слабых ручек и длинных теней от ресниц. Но Фадия была безобидным птенчиком, тогда как про Красотку Клодию ходили слухи прекрасные и ужасные одновременно. Дескать, и оргии она устраивает, и мужа своего отравила, и братом своим бешеным верховодит именно она, и вообще не женщина, а злой дух в безупречном теле.

Курион говорил:

— Я умираю без нее, никогда она не станет моей, и тогда лучше мне исчезнуть вовсе, чем жить без Клодии Пульхры.

— Да? — спросил я. — Но если ты исчезнешь, то кто же будет скидывать диктатуру отцов?

— Клодий Пульхр!

— Без тебя?

— Ему никто не нужен, он сам себе армия. Кроме того, что будет, когда он узнает, сколь дорога мне его сестра.

Я легонько дал Куриону по драматичной морде.

— Очнись, ему плевать.

Я, конечно, говорил, что Красавчик Клодий с Красоткой Клодией будут вместе крутить Курионом, как им хочется, потому что он богат. На что Курион отвечал:

— Деньги для них ничто. Плевали они на деньги.

И, в общем, я лишний раз убеждался в том, что идти наперекор любовным движениям души человеческой — занятие пустое и неблагодарное, куда лучше поддерживать их в нужном тебе ключе. Но тогда я этого еще не умел. Я вообще ничего не умел и ни к чему не был приучен. Теперь, спустя многие годы, когда я стал тем, кем я стал, со всеми достоинствами и недостатками моего положения, я уже не удивляюсь тому, что увидел во мне Цезарь. Но ведь будущего он не знал, а как можно было разглядеть во мне что-нибудь потрясающее тогда — ума не приложу.

Но вернемся с тобой, милый друг, к проблемам бедного Куриона, который не знал уже, как стать частью доблестной семьи Клодиев. И, хотя он защищал Клодия перед народным собранием и оказывал всяческие знаки внимания Клодии, ему все не удавалось пообщаться с кем-нибудь из них достаточно долго, и он довольствовался тем, что ходил послушать Клодия, выступавшего перед народцем.

А когда возвращался, то аж дрожал от желания свергнуть диктатуру отцов и все такое прочее, и сразу бежал ко мне, рассказать, что на этот раз удумал этот безумец.

— Клодий Пульхр сказал, что нам нужно быть готовыми до основания уничтожить старый порядок! Преступления и богохульства освободят нас, потому что тогда мы поймем, что ни отец, ни Юпитер не смогут удержать нас…

— У него проблемы с папочкой, — сказал я. — И у тебя проблемы с папочкой.

— Священная ярость ради нашего народа! Мы пожертвуем собой ради черни, совершим величайшие преступления ради людей! Пожертвуем своими сердцами и жизнями ради их будущего!

— Ого, — сказал я. — Настоящий патриций, куда уж нам всем, плебеям, до него.

— Его сердце полно благородства!

— Неизмеримого!

И так далее и тому подобное. Знаешь, что самое ужасное равно во влюбленных людях и в людях, одержимых какой-либо идеей (читай: тоже влюбленных)? У них совершенно исчезает здоровая самоирония. Грешил ли тем же самым я, когда был влюблен, скажи мне честно? Если да, то у меня есть еще хотя бы один повод наложить на себя руки (на счету каждый, и ты мне здорово поможешь).

Так вот, я изрядно задолбался слушать про Красавчика Клодия (как позже я задолбался слушать про него от тебя), и как раз тогда, когда мое негодование на эту парочку, лишившую ума моего лучшего друга, достигло предела, Курион вдруг ворвался ко мне домой и, игнорируя Антонию, которая игнорировала его, закричал, вцепившись в свою тогу.

— Антоний, я умру! Умру!

— Клодия Пульхра тебя отвергла? — спросил я. — Ты извини, я тут немного занят.

На самом деле я не был занят, просто злился, и Антония хмыкнула.

— Хуже! — закричал Курион, не слушая меня. — Много хуже, любезный друг Антоний! Она пригласила меня к себе на вечер!

— Ну и отлично! — сказал я, хлопнув в ладоши. — Разве не этого ты хотел? Мечта сбылась, чего же еще ты ждешь от Фортуны? Теперь настало время действовать!

Антония захохотала, и я рявкнул:

— Выйди, женщина!

Она смерила меня презрительным взглядом, но ушла, Курион же рухнул на колени в изнеможении.

— Никогда не видел такого долбоеба, — сказал я.

Курион обнял мой пол и сказал.

— Она отвергнет меня!

— Слушай, судя по тому, что о ней говорят, она особо никого не отвергает.

Я сел на корточки с ним рядом, поднял его за шкирку. Курион горько плакал, и от него несло вином.

— Понятно, — сказал я. — Нажрался утром и без меня. Лучше друга нет.

Курион сказал:

— Антоний, я умру, если она не станет моей. Хотя бы на одну ночь, большего мне не надо! Но этого никогда не случится!

— Да почему не случится?

— Потому что она даже не обратит на меня внимания!

— Твой папаша богат, как Крез, ну, или как Красс. Непременно обратит. Если они хотят изменить мир или, тем более, его разрушить, им нужны деньги. Ты очень привлекателен в этом плане.

Она схватил меня за руку.

— Ты должен пойти туда со мной, Антоний!

— Меня никто не приглашал!

— Я приглашаю тебя!

— Ты вроде бы еще не женился на Клодии, — пожал плечами я.

— Да тебя пустят, там не строгие порядки, я обещаю.

Вообще-то мне не слишком хотелось видеть этих Пульхров, однако же Курион выглядел крайне отчаянно.

— Хорошо, я скажу Антонии.

— Нет, — сказал Курион. — Ты должен явиться без нее! Там будет все очень…неоднозначно.

— Что?

— Разврат, безоговорочный разврат.

— Ну и хорошо, — ответил я. — Может, она чему-нибудь научится. В конце концов, должен же я проводить время со своей женой.

— Антоний, — сказал Курион. — Притворись моим любовником!

Я отпустил его, и он ударился головой об пол, выругался.

— Чего? — спросил я.

— Клодия Пульхра любит развратных мужчин, которым неведомы половые ограничения!

— Я тебе сейчас голову оторву, — сказал я.

— Хотя бы на один день!

— Ты что, больной? Совсем охерел со своей Пульхрой.

— Антоний!

— Пошел на хер! Я не буду позорить свое имя из-за того, что тебе не терпится присунуть цыпе, которая любит, чтобы мужики пехались.

— Ладно-ладно, — сказал он. — Но ты пойдешь со мной! Чтобы, если я онемею, ты мог поддержать разговор и все такое!

— Но никакой херни этой педерастической? — спросил я.

— Никакой херни!

Но, знаешь что, думаю, он мне наврал. Во всяком случае, Луций, судя по тому, что потом лепил в своих речах против меня Цицерон, Курион наплел что-то такое Клодии и, желая показаться большим мужчиной, оставил мне незавидную участь в его истории. Если бы Курион был жив к тому моменту, как этот слух всплыл, я бы его убил, хоть это все и чрезвычайно смешно.

Так вот, удостоверившись, что Курион собирается вести себя прилично, я все-таки согласился.

— Тогда завтра вечером! — сказал Курион. — А мне еще надо разучить какие-нибудь стихи, но не про любовь, и подобрать какую-нибудь одежду, но не слишком роскошную, ведь Клодий Пульхр считает, что правда за нищими!

Не успел я ничего ответить, как Курион исчез, будто его и не было никогда в моем доме.

Антонии я сказал:

— Развлекусь без тебя, может быть, смогу набраться сил, чтобы протянуть еще один день в твоей компании.

— Отлично, — сказала Антония. — Буду трахать Эрота, пока тебя нет.

— Только дай мне повод вышвырнуть тебя пинком под зад.

Честно говоря, мы оба получали от наших стычек невероятное удовольствие. На этом удовольствии и зиждилась некоторая любовь, которую я питал к этой отвратительной женщине, Антонии Гибриде.

Но к Красотке и Красавчику, и дальше к моей истории, или даже лучше сказать к истории меня, как думаешь, Луций?

Чем больше я размышлял об этом, тем интересней мне становилось при мысли о том, что я увижу на вечере Красотки Клодии. В конце концов, если уж о чьих приемах и ходили слухи (в потрясающем разбросе от "лучшее, что я испытывал в жизни" до "кошмарный ужас"), так это о приемах Красотки Клодии.

Тем более, можно было, наконец, посмотреть на это чучело, ее брата Клодия. Тогда у меня не имелось хоть сколь-нибудь внятных политических представлений, я руководствовался симпатиями и антипатиями личного характера. Я не любил Клодия за то, что он сводил с ума Куриона. И я полюбил Клодия за то, что Клодий ненавидел Цицерона так же сильно, как я.

Однако, беспорядочные политические мысли из тех, что у меня были (возможно, привитые Публием) скорее прибивались к тихой гавани абсолютной власти. В этом мы никогда не совпадали с тобой. Я считаю и буду считать, что любое государство состоит из людей, раздираемых противоречиями даже внутри самих себя, что уж говорить о различных их группах. И чтобы примерить эти противоречия нужен единственный человек, который скажет "хватит", а не множество людей, не способных договориться друг с другом. Только один человек, который в силах справиться с собой, может выбрать настоящую дорогу и идти по ней, не сворачивая, и тащить за собой все государство. Думаю так, и буду думать, и даже, мне кажется, думал тогда, не оформив еще все это в пристойную форму, так что, стоит сказать даже, что я ощущал.

Так вот, Клодий Пульхр был слишком хаотичным, веществом, которое не может долго находиться в условиях реальности, но в то же время он являлся силой, силой многих, данной одному человеку. Идея мне нравилась. Клодий был радикалом, все люди у него — братья, как ты любишь, даже теснее и ближе, чем ты любишь. Люди в его гипотетическом государстве должны были быть равны друг другу, как ряд одинаковых цифр. Все немногих должны были получить многие все. И это с таким религиозным жаром, с такой страстью. При этом в перерассказе Куриона образ его терялся, просто потому, что Курион не был человеком таких страстей и масштаба, как Красавчик Клодий. Его можно было оценить лишь стоя перед ним в волнующейся толпе.

Но рано, рано, до Красавчика Клодия мы дойдем в свое время, а сейчас о том, как я сходил на вечер к его сестре.

Выдвинуться нам надо было весьма заранее, потому как Красотка Клодия устраивала вечер на берегу прекрасного Альбано, где (Курион говорил очень путано) вилла была не то у нее самой, не то у ее друзей, не то она и вовсе арендовала ее.

— О боги, пощадите его, — сказал я, когда мы прибыли на место. Воздух прелестный, вокруг — яркая, но теплая осень, кроны деревьев уже покраснели, но еще не начали обнажаться, невероятная красота. Место действительно живописное. Озеро — будто плещется в чаше, и вокруг него лесистые холмы и симпатичные красноголовые виллы богачей.

Курион сказал:

— О Венера, у нее прекрасный вкус, сделай ее моей.

— Ты меня достал, — сказал я. — Не могу это больше слушать. Сейчас меня стошнит.

— Это укачало, — просто сказал Курион. — Пойдем, Антоний, когда ты увидишь ее, ты забудешь все свои предрассудки.

— Я уже их забыл, — сказал я. — Весьма заранее, чтобы не испортить твой вечер, раз уж ты мой лучший друг.

— Я твой лучший друг, — повторил Курион.

— Но идиот, — сказал я.

— Но идиот, — повторил Курион.

Нам пришлось спускаться по узкой дорожке, и Курион, как и полагается безнадежно влюбленному, едва не полетел вниз.

— А если бы я испортил свою одежду!

— Она бы обратила на тебя внимание, — сказал я. — Если только у нее не все гости так летают по этой скользкой дороге.

Мы самую чуточку опоздали. Курион говорил, что это даже во благо.

— Так она точно подойдет ко мне, поприветствует отдельно.

— Да, — сказал я. — Но ты определись, хочешь ли ты, чтобы она с тобой поговорила, или нет.

Курион, не в силах ответить на мой вопрос, замолчал. И мы пошли дальше по скользкой дороге под отчаянно алыми от осенней тоски деревьями и темнеющим с каждой минутой небом. Вдалеке видно было, какой синевой отливает озеро, и как волшебно прозрачен воздух над ним. В самом деле, прекрасное место. Я очень хотел бы показать его сейчас моей детке.

И вот мы пришли к дому Красотки Клодии (или не к ее дому, до конца вечера я так и не разобрался), и это оказалась со вкусом отделанная вилла, наполненная прелестнейшими вещицами, одной из которых была Клодия Пульхра.

Она сразу впечатлила меня именно в этом смысле, как очень красивая вещь, прекрасная статуэтка или удивительная картина. В ней было нечто совершенно неживое, хотя при этом и предельное эстетичное. Красотка Клодия просто идеальна: аккуратный прямой носик, большие синие глаза, в своей яркости сравнимые только величавыми водами моря. Да и не всякого. Да, только в Александрии, вблизи их прекрасного маяка, видел я настолько синее море, чтобы сравнить его цвет с цветом глаз Красотки Клодии, редким и ярким. А уж гладь этого глупого озера меркла перед гладью ее радужки абсолютно.

Эти глаза производили диковинное впечатление, но казались, в то же время, кусочками смальты редкого оттенка, они были абсолютно холодны. Умны, да, но в то же время сообразительной живости, присущей ее брату, в них не хватало.

И ее губы, тоже идеальные — форма, легкая припухлость, будто бы развратная зацелованность. И удивительно нежный овал ее лица. И холодная, мраморная с легчайшими голубыми прожилками вен бледность ее кожи. И изящный ее стан, и вот даже эта удивительная линия ключиц, так совершенно исполненная. Я помню все, и все кажется мне прекрасным и ныне.

Однако же, Клодия Пульхра никогда не стала для меня живой женщиной, Красотка Клодия была изящной вещицей, столь прекрасной, что в этом и состоял ее единственный недостаток.

При этом, думаю, мое восприятие во многом сузило для меня удивительный мир Красотки Клодии, не позволило мне познакомиться с этой дурной, но по-своему тонкой и удивительной натурой.

Клодия Пульхра была умна, язвительна и крайне энергична, она умела завлечь в разговор и задеть этим разговором за живое. Но во всей это ловкости и тонкости всегда было для меня нечто хирургическое. А я, милый друг, ценю в людях недостатки даже превыше достоинств, потому что только в них люди раскрываются с беззащитной искренностью. Клодия Пульхра же никогда на моей памяти не была беззащитной, ни на полсекунды.

Ее выбор гостей, я подметил сразу, тоже был очень эстетичным. Красивые люди. Курион на их фоне, вполне симпатичный малый, казался действительно страшненьким. Но великолепный Марк Антоний не выделялся.

Мужчины и женщины возлежали в триклинии вместе против всех приличий, им прислуживали полуголые девицы и полностью обнаженные мальчики-виночерпии. Я немного обалдел с самого начала. В то время мы с Курионом, в основном, пившие винцо в Субуре и гулявшие от борделя в борделю, к таким изыскам еще не привыкли. Да и среди красивых гостей Клодии встречались вполне именитые молодые люди, которых не ожидаешь застичь в таком виде.

Красотка Клодия поцеловала Куриона в щеку, будто девушка девушку, с той же легкостью.

— Здравствуй, Курион, рада, что ты посетил нас. А твой прелестный спутник, если я не ошибаюсь…

Надо было мне что-то заподозрить еще на "прелестном спутнике"!

— Марк Антоний, — сказал я. — А у вас тут интересно. Курион меня долго уговаривал, но теперь вижу, что не зря.

Красотка Клодия чуть склонила голову набок и улыбнулась мне, показав изумительно белые и ровные зубки.

— Теперь припоминаю. Наслышана о твоих подвигах.

— В зависимости от того, с иронией это сказано или нет, я скажу: спасибо или "спасибо"! — засмеялся я. Второе, саркастичное "спасибо" удалось мне как нельзя лучше, и Клодия засмеялась. Курион толкнул меня в бок, и я замолчал.

— Скажу честно, — сказал он. — Для нас большая честь, что ты встретила нас.

— Мне было исключительно любопытно, — сказала Красотка Клодия. — Увидеть, наконец, человека, который решился на такое безнадежное дело, как защита моего брата. Было интересно: дурак он или интриган.

Я спросил:

— Так дурак или интриган? Какое твое мнение?

— Еще слишком рано его составлять, — сказала Клодия. — Но я рада видеть у себя и тех и других.

Я был заинтригован, но, в целом, мне показалось, все скучновато. Вокруг Красотки Клодии сгруппировались ее поклонники, соревновавшиеся в том, кто сколько высоколобых цитат ей посвятит. Среди них оказался и Курион, выглядевший в этой компании, как жалкий детеныш какого-то животного. Мне стало за него очень обидно.

А меня Клодия вдруг не привлекла в достаточной степени, и я держался в стороне. Прямо напротив меня лежала симпатичная рыжая девчонка примерно моего возраста, улыбчивая девчонка с длинным носом, вся в веснушках, с чуть раскосыми, кошачьими глазами и милыми щечками. Из всех присутствовавших девушек она была самой простенькой, хотя в целом — безусловной красавицей, иных Клодия не пригласила. Я все пытался с ней заговорить, но, когда я открывал рот, она меня игнорировала. Стоило же мне замолчать, как рыжуля снова начинала мне улыбаться.

Потом меня узнал один из парней, с которым мы вместе бегали на Луперкалии, и завязал со мной скучнейший разговор. Вся эта светская мутотень без живых, кровавых развлечений меня утомляла, и я тихонько набирался, мечтая о том, как раздвину рыжуле ноги или дам в морду тому парню, как бишь его там.

Хваленые вечера Клодии, думал я, со всякими непотребствами. Единственное непотребство здесь: непереносимая скука, с которой невозможно смириться.

Я вдруг спросил рыжулю:

— Эй, красавица, а когда все будут трахаться со всеми подряд без разбору? Или эта часть вранье?

Рыжуля посмотрела на меня и улыбнулась, голос у нее был резкий, звонкий, запоминающийся.

— Когда и если мальчики этого заслужат, — сказала она.

— Что нужно делать? — спросил я и добавил шепотом, кивнув на моего надоедливого товарища. — Хочешь, я ему двину?

Она засмеялась и отвернулась, потянувшись за устрицей.

Зато кормили, надо сказать, хорошо. Было столько морепродуктов, всяческих моллюсков и прочих тварей, что приходилось заглушать их запах ладаном и нардом.

Клодия очень любила морепродукты, но не знаю, насколько искренне. Вполне возможно, что постоянное поедание афродизиаков было частью ее образа.

Еще подавали много фруктов и ягод, моя рыжуля измазала рот и руки красным соком, и от этого зрелища я весь извелся.

— Если хочешь, — сказала мне рыжуля, заметив мое плачевное состояние. — Воспользуйся помощью какой-нибудь рабыни.

— Я бы предпочел…

Только я хотел сказать "тебя" и тем самым придать вечеру обещанную развратную нотку, как Красотка Клодия объявила:

— А теперь, друзья, давайте отправимся на пляж, и воздадим должное этой прекрасной прохладной ночи.

На пляже было зябко, хотя и абсолютно безветренно. Озеро лежало ровной черной гладью, в которой очень точно отражались луна и звезды. Нам начали подавать неразбавленной вино, вышли восточные артисты, заклинатели огней, размахивавшие цепными лампами, музыка стала изрядно веселее.

Когда мы устроились на пляже, Клодия стала развязнее и приятнее, смеялась громче, говорила жестче. В такие ночи она чем-то напоминала брата, в обычной жизни будто бы совершенно на нее непохожего. Но в тот вечер ее брата я еще не встретил. Я улучил момент и спросил у Куриона:

— Где Клодий Пульхр?

— Его сегодня не будет, — вздохнул Курион. — Дела. Но будет в следующий раз, я уверен! Тебе надо понравиться Клодии, чтобы она пригласила тебя еще.

— Да сомнительное какое-то удовольствие, — ответил я, но Курион и слышать ничего не хотел.

В прохладную ночь приятно согреться вином и огнем. После того, как вино перестали разбавлять, и рабы зажгли для нас костры, стало ощутимо веселее, во всяком случае, мне. А, может, устрицы оказали нужное влияние. Во всяком случае, через полчаса я уже с кем-то целовался, но не с рыжулей, вот что я помню.

Потом мы о чем-то спорили, кричали, какие-то девушки подрались, шипя, как кошки. Прежде я такое видел только в Субуре. Красотка Клодия скорее наблюдала. У меня было ощущение, что она экзаменует присутствующих. Смотрела она и за мной, за тем, как я себя веду, как смеюсь.

Впрочем, все было, как по мне, вполне в рамках приличия, пока не случилась одна примечательная вещь. В какой-то момент Клодия, когда мы сидели у костра на подушках, и я рассказывал какую-то веселую историю, встала и скинула одежду. Какое совершенное было у нее тело, и как невероятно смотрелось оно в буйном свете огня, обласканное тенями и вспышками.

Ее примеру последовали и другие. Я не сдержался и выдохнул:

— Ну, наконец-то!

Клодия услышала это и засмеялась.

— О, нет, Марк Антоний, это не для того, чтобы удовлетворять твои низменные инстинкты.

— А для чего тогда? — спросил я, изрядно расстроенный и разочарованный.

— Чтобы не иметь друг от друга тайн, — сказала Клодия и, подойдя к Куриону, стала стягивать с него одежду. — Мы с вами будем очень искренними друг с другом.

Сначала мне было непривычно сидеть голым среди голых людей без надежды на немедленное удовлетворение желаний плоти, но, спустя минут двадцать, смущение окончательно прошло, словно его со мной и не случалось.

Мы передавали друг другу чашу с вином по кругу и смотрели на огонь, сначала почти молча, а потом Клодия рассказала историю о том, как она впервые занялась любовью с мужчиной, и это была не то чтобы горячая история, а во многом даже отвратительная, рассказанная в подробностях, которые не хочется знать.

И другие истории были в таком духе, будоражащие, но мерзкие. Когда пришла моя очередь рассказывать, я говорил о Фадии, о том, что считаю себя виноватым за то, что сделал ее беременной. И я все-таки это сказал:

— Я убил ее.

И это было неловко. Когда говоришь, что убил кого-нибудь, зарезав его или задушив, оно звучит вполне пристойно, но это моя любовь убила Фадию.

Странное дело, мне стало легче, когда я все рассказал едва знакомым людям в таких подробностях, в которые не посвящал даже Куриона. Мы пили все больше и больше, и в какой-то момент мне стало плохо. Я отошел в темноту, подышать холодным воздухом с озера, ступил в воду, надеясь, что она меня отрезвит. Тошнило невероятно, и в голове будто настойчиво пилили какую-то железяку — мерзкое и навязчивое ощущение. От выпитого я совсем отупел и, честно говоря, не знаю, сколько я так простоял, в холодной воде. Вдруг ко мне подошла Красотка Клодия. Она обняла меня, и я почувствовал, как ее соски прижимаются к моей спине.

— Почему ты ушел, Антоний? — спросила она.

Я сказал:

— Не могу больше пить.

— И сразу ушел?

Она выскользнула вперед, подняв брызги воды, и взяла меня за подбородок обеими руками, ласково погладив.

— Только-то и всего? — спросила она.

— Ага, — сказал я.

— У меня есть вопрос, Марк Антоний, — сказала она. — Который я не могу решить. Я слушала твою историю и подумала, что ты можешь мне помочь.

— С готовностью, — ответил я. — Если не отрублюсь.

Клодия Пульхра, чьи прекрасные русые волосы выбелила луна, чуть склонила голову, переступила ногами в воде (это было очаровательно, потому как говорило о том, что ей холодно, и она вполне живая женщина). А вот мне холодно не было, наоборот, только ледяная озерная вода удерживала меня от тошноты.

— Что такое по-твоему зло? — спросила она.

— Чего? Мне плохо, Клодия, я не…

Но она продолжала держать и гладить меня.

— Как ты думаешь? Мне очень важно услышать.

От нее очень сильно пахло вином, и глаза ее блестели. Я сказал:

— Когда перепьешь на вечеринке, и девахи пристают к тебе с философским вопросами.

Но она ничего не ответила, продолжала смотреть на меня совсем темными в слабом свете луны глазами.

— Ну, — сказал я. — Я не очень-то соображаю. Интересного ничего не скажу.

— Только не словами какого-нибудь философа, — попросила она так нежно, что я не удержался и погладил ее по волосам. Они были очень мягкие. В слабом белом свете было вовсе не видно, что она старше меня. Красотка Клодия казалась совсем девчонкой.

И я сказал:

— То, что делается без усилий. Вернее, то, что случается, когда перестаешь прилагать усилия, чтобы этого не случалось. Ты меня понимаешь?

Далеко не лучшая речь великолепного Марка Антония, без фирменных цветастых метафор и сальных шутеек, но Клодия Пульхра оценила то, что я сказал.

— Так не прилагая усилий, чтобы не впускать в мир зло, мы виноваты в его появлении?

В ушах у меня шумело, и нос почему-то заложило. Я сказал:

— Я думаю, что люди делают злые вещи, потому что они перестают следить за собой. И то же самое — боги. Боги забывают о том, что мы маленькие и хрупкие, и случаются всякие моры, землетрясения и прочее. Я делаю зло, когда забываю о человечности других.

— Ты говоришь о Фадии?

Я разозлился и решил толкнуть ее в воду, но Клодия сказала:

— Тшшшш! Ты помог мне, я помогу тебе. Значит, тебе плохо, и ты перепил?

— Со мной случается, — сказал я, но не успел я вывернуться, как она принялась гладить мои губы. Клодия делала это так ласково и нежно, что я закрыл глаза от удовольствия, но, в то же время, в ее ласке не было ничего сексуального. Я быстро привык к ее нежности и расслабился, а она резко засунула мне пальцы в рот и стала гладить мой язык.

— Ты чего? — сказал я невнятно, но Клодия покачала головой, а потом сунула пальцы мне в горло, я оттолкнул ее, и меня стошнило.

— Твою мать.

— Вот, — сказала Клодия безо всякой брезгливости. — Теперь ты можешь пить дальше.

И действительно, всякий раз после того, как тебя стошнит — приходит замечательнейшее облегчение, исчезают все страдания и заботы.

Клодия подозвала рабыню, взяла у нее что-то и сказала:

— Открой рот.

— Второй раз я на это не куплюсь!

Тогда она разжала кулак и показала таблетку на ладони, в спрессованном белом порошке были темные крапинки, на таблетке кто-то выцарапал солнышко.

— Что это?

— Экстази, — ответила она. Я что-то такое о чем-то таком слышал, поэтому открыл рот, и она положила таблетку мне на язык.

— Глотай.

Мы с ней пошли обратно, и я спросил ее:

— А что будет?

— Станет очень хорошо, — пообещала Красотка Клодия. — Подожди немного.

— А зачем ты спросила меня про зло?

— Ты так винил себя, я думала, ты что-то про это знаешь, — сказала она. — Ты меня впечатлил.

Я думал, что таблетку она дала мне за хороший ответ, но к тому времени, как мы вернулись, все уже закинулись и ходили с огромными зрачками. Через полчасика я почувствовал, как сердце бьется сильнее и чаще, а потом пришло и ощущение невыразимого полета. Холодная ночь стала теплой, и все наполнилось светом и любовью, каких я не знал прежде.

Парень, которому я хотел вмазать, показался мне лучшим другом, и я сказал ему, что он прекрасный человек. Да и вообще каждый из тех, с кем я провел тот вечер, вдруг стал для меня особенным. Я полюбил этих людей, я полюбил Клодию, и, хотя это прошло к рассвету, сменившись такой же искусственной и такой же пронзительной тоской, тогда я ощущал себя частью какого-то большого и небессмысленного плана вместе со всеми другими людьми.

Сознание оставалось ясным и ярким, но в то же время мир казался мне очень нежным, воплощенной любовью, которая никогда не увянет и не угаснет. Я вдруг почувствовал эту живую линию, идущую с самого начала времен в меня и через меня — в будущее.

Короче говоря, скажу тебе сразу, Луций: что оно того не стоит понимаешь только на следующее утро. А тогда я думал, что Клодия сделала мне величайший подарок в мире. Разве что я все время клацал зубами, и к утру у меня стала ужасно болеть челюсть.

Оргия все-таки случилась, но я почему-то ни с кем так и не трахнулся. Я лежал с рыжулей на песке, и она, растянувшись на мне, гладила мое лицо.

Я говорил ей, что люблю ее. Она говорила:

— Я никогда не любила никого так сильно, как тебя, Антоний. Я больше никогда не буду плакать, потому что я люблю тебя.

Когда я гладил ее, то хорошо ощущал, как ей нравятся мои прикосновения. Я ощущал это будто бы ее кожей. У нее было длинное, гибкое тело, тоже как у кошки, и, лаская ее, я чувствовал, как ее возбуждение нарастает и спадает.

— Почему мы не трахаемся? — спросил я.

И она ответила:

— Потому что наша любовь выше этого.

— А как тебя зовут? — спросил я тогда, накручивая на палец прядь ее волос.

— Фульвия, — ответила она.

— Хорошо, — сказал я. — А то я все про тебя знаю, кроме этого.

Куриону, кстати, обломилось, причем все то, чего он желал. Однако к утру мы все равно были злые и несчастные, какими, может, не были прежде никогда. В горле у меня немилосердно пересохло, чувство легкости исчезло, а голова, напротив, стала свинцовая, и накатила на меня совершенно невероятная волна отвращения к себе и к миру. Вот урод, подумал я, этот великолепный Марк Антоний, и мир вокруг него тоже уродский.

Курион, судя по выражению лица, был примерно в том же состоянии, и мы молча смотрели на молочный туман, сменивший прозрачный воздух. Все виделось мне пыльным и грязным, хотелось тереть глаза, но цвета и краски не возвращались, и мне казалось, что я смотрю на мир сквозь какое-то ржавое зеркало.

На обратном пути мы с Курионом даже немного поссорились. Я его поддел как раз таки по поводу его любви к Красавчику Клодию, спросил:

— Слушай, а серьезно, как твоему отцу может быть выгодно поддерживать Клодия? Идеи у него довольно людоедские для людей вроде твоего папани.

— Ну да, — сказал Курион. — Только отец не верит, что Клодий собирается их выполнять. Он думает, это хитрая политическая игра.

— А ты?

— А я думаю — выполнит. Так что мы с отцом стоим на одной стороне, но на противоположных позициях!

— И он об этом точно-точно знает? — спросил я.

Тут Курион и разобиделся, так что мы даже не обсудили наши впечатления по поводу вечеринки Красотки Клодии. Лично я так впечатлился, что хотел только лечь и умереть. Так я и сказал Антонии, на что она ответила:

— Слава богам, услышавшим моим молитвы.

Но заснуть я тоже не мог, мучился и маялся, у меня болели зубы, и я чувствовал себя таким жалким существом, что у меня нет правильных слов, которые я в силах подобрать для описания этого состояния. Даже теперь, когда я вспоминаю о том утре, смерть представляется мне плохой, но не худшей перспективой. Да, это муторно, умирать, но не столь отвратительно, сколь утро после экстази. Представь себе, милый друг, свое самое худшее похмелье, измельчи его ножом и смешай со своей же кровью, выпущенной в результате твоего худшего ранения, приправь это все горестными сожалениями о том, что никогда не вернется, но залпом не пей — растяни величайшее удовольствие на пару ближайших дней.

На третий день, когда меня стало чуточку отпускать, я все равно не был вполне в силах справиться с трагедией собственного существования, зато был в силах куда-нибудь идти. Так что я встал тихонько поутру и пошел смотреть тренировки гладиаторов.

Вообще утро — тоскливое для меня время, я предпочитаю его проспать. В тот период моей жизни, если уж я просыпался достаточно рано, чтобы встретить скучнейшую часть дня, то, пока приличные люди работали на благо или даже во вред государству, я, как ты знаешь, ходил в качалку или смотреть тренировки гладиаторов, один важный тренер был мой хороший знакомый. Я брал с собой какой-нибудь вкусный завтрак (бои всегда возбуждали у меня аппетит, мясо есть мясо, что ни говори) и отправлялся смотреть, как мужики мутузят друг друга деревянными мечами, и очень радовался, когда у них все-таки получалось что-нибудь друг другу раскровить.

Тогда, помню, взял с собой вяленое мясо и пирожки с медом (аппетит ко мне вернулся впервые за три дня и очень решительно), уселся на скамейке и принялся смотреть, как два крепких парня сражаются на деревянных мечах. Больше всего я любил глядеть, как учатся молодые. Они еще не всегда понимают, что выгоднее бить не в полную силу, и все происходит куда реальнее, чем у их более опытных товарищей.

Мы поговорили с тем человеком из школы гладиаторов, я поделился с ним едой, и мы обсудили, на кого выгоднее всего ставить в этом месяце.

— А ты все не собираешься? — смеялся он. — Тебе к нам сюда дорога, не бойся, я не забуду нашей дружбы.

— Ну спасибо, — сказал я с набитым ртом. — Очень приятно, умник. Умеешь ты поддержать светскую беседу.

Потом он ушел по каким-то своим делам, а я все глядел, как ребята молотят друг друга деревянными мечами.

— Ну живее! — крикнул я. — Больше чувства! Не воины, а намокшие лисицы!

В этот момент кто-то сел рядом со мной на скамью и сказал:

— Да чего тут смотреть, сука, бля, это постановка все. Улицы — вот где реальная жесть.

Голос был скрипучий, гнусавый, резкий, но очень запоминающийся. Человек рядом со мной вытянул ноги, и я увидел крепко зашнурованные блестящие черные берцы.

Вот это вульгарная латынь, не так ли?

— Да, — сказал я. — Не без этого. Но люди покупаются.

— А их обманывают, — сказал он. — Им не хватает правды.

Прежде, чем я повернулся к моему собеседнику, он подался ко мне и заглянул мне в глаза. Он спросил:

— А ты по алкашечке веселый или грустный?

— Когда как, — сказал я.

— А я злой, сука, бля, — ответил он. — Публий Клодий Пульхр, кстати.

— Ну вот и познакомились, — засмеялся я, и он тоже с готовностью засмеялся. Красавчик Клодий был полной противоположностью своей сестре. Когда она — синеглазая, он — кареглазый, носик ее крайне аккуратен, у него же широкий нос в заметных порах, где там ее мягкий овал лица, а где его острый подбородок и ярко выделяющиеся скулы. И только губы у них абсолютно одинаковые, безупречно идеальной формы. У Клодия, как и у тебя, лицо в веснушках, из-за этого он всегда казался мне младше своих лет. Я бы никогда не сказал, что он на десяток годков старше меня, максимум, года на два. Было в нем что-то лихое, мальчишеское, что с возрастом почти у всех пропадает.

Я сказал:

— Курион про тебя много рассказывал.

Клодий вскинул густые темные брови.

— Это, бля, кто?

— Ну, парень, — сказал я. — Который защищал тебя в народном собрании.

— А, — сказал он. — Ну да. Спасибо ему от всей души, сука, бля.

Он вытянул ноги в тяжелых ботинках и посмотрел на учебную арену.

— Говно, — сказал он. — Твой раб меня сюда отправил. Хороший малый.

Я несколько растерялся.

— Тебя? Сюда? Ты меня искал?

— Ну, — ответил Клодий Пульхр. Не ожидал я такого красноречия от этого одиозного персонажа. С другой стороны, а чего я еще ожидал?

В Клодии Пульхре не было ровным счетом ничего аристократического, не так, совершенно не так представляешь себе представителя древнего и прославленного рода. Он одевался просто, улыбался широко, сквернословил, словно такова была большая половина его словарного запаса. Клодий походил на разбойника из Субуры, однако весь его образ был тщательно им продуман. И оттого, если можно так выразиться, смотрелся эстетичнее, чем реальность.

Прекрасные женщины, смотрящие с фресок, продуманнее наших обычных, живых женщин, сколь красивы бы они ни были. Даже Красотка Клодия, идеальная вещичка, допускала иногда отвратительную гримаску. То же и здесь — Красавчик Клодий не был представителем низших классов, он был самой идеей низших классов, воплощенной в очень точном образе человека, который ни слова не может сказать без брани, но ищет священную правду жизни, до которой никогда не опускаются богачи.

Прекрасный пример того, как хороший политик должен создать свой образ, опираясь на тех, кого он хочет призвать под свои знамена.

Но в то же время это не значит, что Клодий был лжецом. Он вполне искренне желал стать тем, с кем шел рука об руку к власти. Потому что он думал, что за ними справедливость. И именно в этом желании было столько огня, чтобы народ полюбил его самозабвенно. В конце концов, всем нам хочется, чтобы нас любили настолько, чтобы уподобиться нам. И если в обратную сторону, от бедных к богатым, это работает легко и приятно, то богатые снисходят до подражания бедным очень редко.

Вот что я думаю: Красавчик Клодий мог быть тем еще мудаком, но любовь его к своим питомцам был искренней и настоящей. И в этом его гениальность, до которой ни один популяр не снизошел до сих пор. Никто просто не любит всех этих грязных людей настолько, можешь себе представить? Именно так: не отмыв их, не приведя в порядок, не обучив нашей порядочной латыни.

Ну да ладно, после драки кулаками не машут, милый друг, и кем был Клодий, в сущности, уже неважно.

А тогда мы с ним сидели, и над нами светило яркое, сильное солнце, слепившее глаза мальчишкам-гладиаторам, и их деревянные мечи стукались друг об друга с еще более оглушительным треском.

— А зачем ты меня искал? — спросил я. Красавчик Клодий заставлял меня вести себя очень настороженно. Это со мной нечасто в жизни случалось.

— Ты же Марк Антоний, так? — спросил он вдруг, хлопнув себя по кудрявой голове. — Сука, бля, вдруг я перепутал. Вот лажа-то какая.

— Марк Антоний, — ответил я после некоторой паузы. Красавчик Клодий улыбнулся мне, широко и зубасто. А я все думал, как же он произносил эти речи, которые я слышал в пересказе Куриона. Выяснилось, что никак — то были совсем другие речи, хотя и с более или менее сохранным смыслом, Курион просто оказался не в силах передать изысков вульгарной латыни.

— Ну зашибись, — сказал он. — Марк Антоний. Очень приятно. Будем знакомы.

Он похлопал меня по плечу и сказал, глядя на солнце (глаза его изрядно посветлели, зрачки сузились, и радужка приобрела теплый коричневый оттенок):

— Короче, сестра мне о тебе рассказывала. Ты крепкий парень, мне такие нужны.

— Физически крепкие?

— По-всякому крепкие, сука, бля, — Клодий Пульхр хрипло засмеялся. — Мы с тобой будем друганами, правда? Ты хорошо говоришь. Сестра не сентиментальная, но, бля буду, сказала, ты ей понравился.

— Да мы почти и не общались, — ответил я растерянно.

— Да похуй, — сказал Клодий. — Посмотрим, что она в тебе нашла.

Он ни на секунду не засомневался в том, что я пойду с ним куда угодно. В этом еще одна прекрасная и ужасная черта Красавчика Клодия, позволившая ему стремительно возвыситься и стремительно пасть.

Я сказал:

— А чего ты, собственно, от меня хочешь?

— Ну так, — уклончиво ответил Клодий. — Послушай меня. Если тебе понравится, мы посмотрим, чего ты можешь сделать.

— А с чего ты взял, что мне интересно? — спросил я, вдруг разозлившись. Красавчик Клодий посмотрел на меня и оскалился, его острые, мелкие, белые акульи зубы заблестели под ярким светом солнца.

— Я думаю, тебе все интересно. Тебе реально нечего делать, сука, бля. Ты ж помираешь со скуки. Я уверен, придешь, даже если тебе насрать на общественные проблемы и все такое.

— Справедливо, — сказал я. — Вполне.

— А то.

Клодий Пульхр вскинул кулак.

— Справедливость, сука, бля. И все дела.

Он встал, и тень его легла на деревянные скамьи, очень длинная. Я сказал:

— А где?

— Да в Субуре, — ответил он. — Все, как ты любишь.

— А ты навел справки, я так погляжу.

— А я считаю, сука, бля, что нечего с человеком базарить, если ты не в курсах про него вообще. В Субуре, короче, в семь.

— А где? — спросил я.

— Да ты увидишь. Все будут на ушах, это я обещаю. Реальная жесть. Как ты любишь.

— С чего ты взял?

Я чувствовал себя глупо, мне надоело задавать вопросы, но ничего утвердительного в ответ на напор Клодия сказать было нельзя.

— Ну не знаю. Вижу, ты такой. Все, парень, бывай. Всего приятного.

Я еще долго смотрел ему вслед, игнорируя очень старающихся гладиаторов.

Честно говоря, Клодий был прав. Я даже не раздумывал над тем, пойти мне сегодня вечером смотреть на Клодия или нет. И хотя я относился к нему с некоторой неприязнью из-за Куриона, раз уж я согласился пойти на вечер к Клодии Пульхре, почему же не пойти послушать, что говорит Клодий Пульхр.

Да и вообще, честно говоря, мне и вправду было совершенно нечего делать в этой жизни.

Куриона я предупреждать не стал, просто явился в Субуру. Однако, Клодий зря не дал мне четких указаний — район этот не маленький. Некоторое время я бессмысленно бродил по узким улочкам, успел купить себе выпить и, наконец, услышал крики. Толпа волновалась и шумела, и я устремился на этот пугающий и завораживающий звук.

Народ собрался недалеко от одного из стихийных рыночков, который то возникал, то исчезал, и я хорошо знал это место. Ораторское возвышение Клодию Пульхру было без надобности, он стоял на каких-то деревянных коробках, высоко возвышаясь над толпой. Коробки качались, и Клодий был похож на артиста, выполняющего сложный трюк. Иногда он подавался назад, и люди ахали, думая, что Клодий упадет, но он только смеялся и расхлябанным, быстрым движением подавался уже вперед, он стоял на одной ноге, подпрыгивал, и вообще всячески проверял эти коробки на прочность. Такие вот мелкие движения выглядели как насмешка над традиционной ораторской жестикуляцией, и у Клодия она получалась очень остроумной, действительно забавной.

Артистичный и гротескный, как комический актер, он в то же время лучился искренностью и энергией. Клодий Пульхр умел держать толпу, как никто из тех, кого я когда-либо знал. Только присоединившись к этой толпе, я почувствовал себя ее частью, живым, внимающим организмом. Быстро забылось, что толпа — это все какие-то отдельные люди со своими неповторимыми жизнями и историями. Оказалось, что толпа — нечто больше моего нескромного "я", это поглощающее "мы". Я стоял, тесно зажатый между незнакомыми мне людьми, и чувствовал их лихорадочное тепло, запах их пота, запах чеснока, запах грязных волос. Но вместо отвращения я испытывал чувство, которое сложно описать. Это абсолютное забытье, в котором ты растворяешься, как растворяются в вине, или в любимой (не в любой!) женщине. Здесь, когда Клодий Пульхр говорил о том, что все люди — братья, его понимали буквально.

Эти пару сотен незнакомцев были для меня в тот момент такими же родными, как вы, я любил их всем сердцем, они любили меня, и мы были частью того, о чем говорил Клодий Пульхр — он говорил о нас. Обо всех потерянных, опозоренных, обремененных долгами, о тех, кто страдает от немощи и бедности, о тех, кто возвращается с войн в никуда, о тех, кто не имеет крова над головой.

Говорят, Клодий Пульхр — защитник черни. Это тоже правда, однако, он никогда не делал настоящей разницы между ими и нами, потому-то он и пугал всех этих высоколобых мразей вроде Цицерона (которому, кстати, всегда доставалось именно за незнатность рода). Он видел правду о людях, которые очень похожи, как бы ни различалось их происхождение. Если хочешь знать, эта правда Клодия Пульхра намного опередила наше время, никто не готов принять ее в полной мере. И я, даже страстно восхищаясь Клодием, не был в свое время готов. Разве что чуть-чуть, осколочками.

Но вернемся к тому вечеру в Субуре, над головой зажглись уже яркие звезды, и голос Клодия, резкий, гнусавый и скрипучий, возносился прямо к небесным телам.

Он, качаясь на коробках, будто искусно прирученная к трюкам обезьянка, запрокинул голову со страстью оракула. Весь он был полон контрастов, этот странный патриций, посвятивший свою жизнь последовательному уничтожению своих же привилегий.

Он кричал, как одержимый:

— Посмотрите на эти сенатские рожи, мои друзья, посмотрите в их глаза — они испытывают к людям отвращение. Они умываются, чтобы очистить себя от вашего запаха, если столкнутся с вами на улице. Они кривят ебла при виде вас потому, что вы не богаты и не знатны. Им противно думать, что вы существуете! Они еще примирятся со мной, мать их я еб, но с вами — никогда! И ненавидят они не меня, ненавидят они вас. А ненавидят, потому что боятся. Как мало богатых людей, и как много вас, тех, у кого нет пищи, крова, свободы! Мы перевернем мир, если захотим, он изменится до неузнаваемости!

Ох, как ловко он сначала говорил "вы", а затем вдруг перешел к "мы", я даже этого не заметил, но душа моя потянулась к нему.

— Позор, вот чем они облекают вас, как только у вас недостаточно денег и родовитых предков, чтобы составить им компанию в их блядских развлечениях. Они, мать их, говорят, что так было всегда. Что на этом блядстве держится Рим! Это неправда! Рим — это мы, ты, я, ты, ты, ты, ты! Рим это огромное чудовище, которое не подавится кучкой богатеев. Вы — солдаты, вы — земледельцы, вы — торговцы, вы — ремесленники, вы — плоть и кровь этого города. Они — лишь кровоядные крысы, вцепившиеся в эту плоть. Но мы не слабые, нет, мы не слабые. Кто сильнее нас? Я спрашиваю вас сейчас, пацаны, кто сильнее нас, кто, сука, бля, может нам противостоять? Горстка дедов, трясущаяся от страха при одном упоминании меня, но на самом деле напуганная вами? Нахуй их. Купленные гладиаторы? Те из них, кто слишком напуган, чтобы переметнуться на нашу сторону? Нахуй их! Я не боюсь сдохнуть, я ничего не боюсь, потому что мы — правда, равной которых нет. Мы — сама реальность, бля!

Словом, ты понял. До сих пор — практически слово в слово, и, когда я вспоминаю о том дне, в голове у меня как во сне звучит голос Клодия Пульхра.

В конце концов, он спрыгнул вниз, но не упал, хотя высота была приличная, пнул коробки, и башенка из них с треском рассыпалась.

— Нахуй это! — крикнул он. — Я не выше вас! Я, сука, бля, один из вас! И мне не надо большей чести, чем это!

Толпа взревела, и я вместе с ней. В конце концов, я тоже был плебеем, хоть и куда более знатным, чем уличный сброд, собравшийся здесь. Этот патриций хотел быть одним из тех, кто стыдится своего происхождения, что оказывало невероятное воздействие. Помню, Клодия обнимали, тянули к себе, трогали, стремясь урвать кусок его одежды. Я был выше многих присутствовавших и кое-что видел, даже перепугался, как бы его не разорвали на кусочки. Но Клодий, раскинув руки, расслабился и позволил трогать его, целовать и обнимать. Было в этом что-то очень чувственное. Потом он закричал.

— А сейчас мы пойдем и наваляем им! Нахуй налоги, нахуй их кредиты, правда? Нахуй их ебаные привилегии! Мы будем есть свой хлеб, потому что мы трудимся и воюем, и никто больше ничего у нас не отберет! Ни одна сука больше никогда у нас ничего не отберет!

Ну и все в таком духе. Я и не заметил, как устремился, сам не зная куда (начало речи я пропустил) вместе с толпой. Но мне нравилось это — будто меня подхватило бурное течение, и я с головой ушел под воду, где не надо было думать.

Нас учат, что хорошая речь должна быть аргументированной, что в ней должны быть ясные тезисы, и одно пусть непременно исходит из другого. О, милый друг, большей чуши я не слышал в жизни. Хорошая речь никогда не должна включать голову, она должна ее выключать. Неважно, что из чего следует, даже лучше, если ничто и ни из чего. Важно только ощущение, это ощущение единства, переживание любви и ненависти.

Хороший оратор не возносит тебя, он опускается к тебе и говорит с тобой доверительно, так, что ты ему поверишь. А верят не разумом, верят сердцем, я знаю только это.

О, толпа, о, люди, передававшие друг другу такого расслабленного и почти безвольного Клодия, на самом деле они были полностью в его власти, они сделали бы все, что он захотел.

Если бы он сказал им убить, они бы убили. Если бы он сказал им грабить, они бы грабили.

Но Клодий сказал:

— Так пойдемте покажем им, что следует с нами считаться.

И мы пошли показывать им, что следует с нами считаться.

Кто-то обнял меня и сказал:

— Реальная жесть, правда, друган?

И, так как это были слова Клодия, я крепко обнял этого человека в ответ.

— То ли еще будет! — сказал я, ощущая, как много во мне силы и страсти для того, чтобы изменить мир.

Я этого человека совсем не знал и не помню сейчас его лица, но тогда он был мне ближе родной матери, и мы шли в ногу. Люди смеялись, кричали, выкрикивали отрывки из речи Клодия (словно те самые кусочки, на которые его могла разорвать толпа). И я был среди них, был одним из них.

Кучка богатеев, думал я, они возомнили, что могут отнять у меня отчима, что могут заставить меня отдавать долги человека, который умер, когда мне было всего двенадцать лет.

Ирония в том, что Клодий в свое время конфликтовал с Катилиной, но сейчас это было совершенно неважно. Тем и хороша речь Красавчика Клодия, каждый мог употребить ее по назначению.

Толпа текла по Субуре, словно река. Я не знал, куда, зачем и почему, и меня это не волновало. Вдруг кто-то дернул меня за рукав.

— Антоний! — крикнул он.

— Курион! — ответил я. И мы крепко-крепко обнялись, словно давно разлученные братья.

— Как я рад, что ты здесь!

— Совсем не похоже на ту хрень, которую ты мне заливал!

— Это нельзя передать! — сказал Курион восторженно. — Нельзя передать, что он творит с людьми!

— Артист! — сказал я. — Я думал, политики делают как Публий!

— Лгут и воруют?

— Пошел в пизду, — ответил я, и тут же услышал смех Клодия. Люди, передавая его из рук в руки, донесли Клодия до нас. Он смеялся, запрокинув голову, и, когда он попал ко мне, я крепко взял его за воротник.

Не помня себя, я выдохнул:

— Хочу быть тобой. Я хочу быть тобой! Как ты делаешь это?!

Красавчик Клодий захохотал, его острый кадык задергался, словно Клодий задыхался.

— Мастерство, сука, бля, не пропьешь, — сказал он и выкрикнул. — Ребята, сейчас будет настоящее мясо! Месиво! Месиво!

Толпа подхватила его вопли.

А Клодий Пульхр подался ко мне и шепнул:

— Дай им съесть тебя заживо. Вот и весь секрет. Пусть они прожуют тебя и проглотят.

Я так понял, что весь секрет в любви и вожделении. Но кто его знает, что на самом деле имел в виду Клодий Пульхр?

Вдруг он сунул мне в руку кинжал.

— А ты без оружия, Марк Антоний! — сказал он. — Это плохо! Вот теперь все хорошо! Все пиздато!

Рукоять кинжала была разогрета его ладонью, и я сжал ее, стараясь не упустить ни капли этого тепла.

Знаешь, что самое смешное, Луций, и одновременно со мной так бывает чуть ли не всегда. Я так и не понял, куда мы шли. Я пытался спросить у Куриона, но он был слишком взвинчен. Я пытался спросить у Клодия Пульхра, но его уже утянули дальше, он продвигался вперед и вперед, пока не возглавил толпу, которую прежде направил. Отличная метафора для власти, правда?

Но это незнание ничуть мне не мешало, я чувствовал себя важным, я чувствовал себя частью чего-то большого и очень сильного. Я мог бы делать ужасающие и потрясающие вещи, и я бы этого не осознал: ни повода для гордости, ни повода для позора.

В ту ночь (а была уже яркая, звездная ночь) мы, разогретые собственным дыханием и уже совершенно нетрезвые (даже те из нас, кто и каплей вина себя не подзадорил), шли вслед за Клодием долго, заводя плебейские песни и размахивая факелами. Все стало хорошо, лучше не бывает.

Я чувствовал себя, наконец-то, цельным.

Так что, когда мы увидели крепких вооруженных ребят, никто, в общем-то, не испугался. Их было меньше, но они были куда лучше экипированы.

— Пацаны! — закричал им Клодий Пульхр. — Бросайте нахуй свое оружие, а лучше бросайте своего папашу Цицерона и присоединяйтесь к нам! И мы дойдем вместе до самого Капитолия!

Но, наверное, ребятам хорошо платили. Во всяком случае, Клодий не успел объяснить им, что станет с папашей Цицероном, и ему пришлось выхватить меч. Я воспринял это как личное оскорбление. Так как изначально я находился ближе к концу шествия, а теперь конец стал началом, положение у меня было удачное для того, чтобы ринуться в бой.

И, честно, тогда я ничего не боялся. Скажу тебе так: от военной подготовки очень отличается. И хотя дрался я на тренировках отлично, здесь сразу все забыл, но никакие знания мне и не понадобились.

Природа есть природа, и она безжалостна, но милосердна. Не знаю, как я тогда уцелел, потому что я активно лез на рожон.

Теперь я думаю, что Красотка Клодия рассказала Красавчику Клодию именно это — что я очень отчаянный, в том самом смысле, что несчастный. Уж не знаю, как она поняла, но на то она и Красотка Клодия. А Красавчик Клодий всегда питал слабость ко всем несчастным в мире.

Что касается той ночи: запах крови очень быстро перебил запах пота, и это было приятно.

Я думаю, я тогда убил человека. Во всяком случае, я помню, как лезвие входит в человеческую плоть (с трудом, который вознаграждается стоном) именно оттуда. Потом мы куда-то бежали вместе с Курионом, и кинжал у меня в руке был покрыт черной липкой кровью. Я очень этому удивлялся и — еще долго-долго.

Я даже не уверен, что я убил не одного из своих же ребят — такой суматошной и хаотичной была эта свалка. Впрочем, теперь я понимаю, что Клодий не считал жертв. Наоборот, гибель его людей раззадоривала толпу, потому как вызывала праведный гнев. Нет легче способа его разжечь, чем безвинные жертвы.

В любом случае, я помыл кинжал в Тибре, но мои руки как будто бы еще долго пахли кровью, хоть это и невозможно.

— Ты видел, ну ты видел! — говорил Курион. — Что было! А! Клодий Пульхр!

— Да, — сказал я. — Клодий Пульхр! Реальная жесть!

Я склонился к Куриону, взял его за плечо и сказал:

— Посмотри на них! Они испытывают к людям только отвращение!

И мы счастливо засмеялись.

На следующее утро Клодий пришел ко мне в дом. На рассвете вдруг зарядил дождь, и с тяжелых ботинок Красавчика Клодия стекала вода, он оставлял за собой яркие следы.

— Антоний! — сказал он. — Бля, я реально уверен, что тебе понравилось. Сука, бля, какой ты был — молодца вообще, хвалю. Цицерон, еб его мать, обосрался небось, да? Мы — сила, и вся хуйня.

Я крепко обнял его и сказал:

— Клодий Пульхр, ты показал мне справедливость, я хочу добиться ее! Научи меня всему!

— Да не вопрос вообще, — ответил Клодий. — Реально, чего ты думаешь об этом?

— Ну, — сказал я. — Перво-наперво, теперь я думаю: как странно, что горстка людей захватила власть надо всем миром. Может, их предки и были умны, но с чего мы взяли, что умны они сами, а?

— Во, — сказал Клодий. — Мозги у тебя, сука, бля, начинают работать нахуй. Почему? Да? Нет ответа!

В общем, мы проговорили все утро и очень тепло попрощались, а потом, уже у двери, Клодий вдруг выхватил из ножен кинжал и прижал его к моей шее. Инстинктивный страх заставил меня замереть.

— Чего? — спросил я, лезвие сильнее прижалось к шее, а Клодий Пульхр смотрел на меня блестящим, лихорадочным взглядом.

— Думаешь можешь ебать мою жену, а? — спросил он. — Ты, бля, думаешь можешь ебать мою жену? Мою симпотную Фульвию!

— Чего? Да иди ты, не ебал я твою жену, — ответил я оторопело, и вдруг вспомнил о рыжуле. Что правда, то правда — я ее действительно не ебал, но это лишь счастливое стечение обстоятельств. Впрочем, кто знает, что Красотка Клодия наплела Красавчику Клодию. Обниматься голыми под экстази тоже предосудительно.

Клодий вдруг засмеялся и отвел нож.

— А я знаю, — сказал он. — Я, бля, знаю. Это на будущее.

Вот такой аристократический молодой человек.

Наша дружба была крепкой, ее поддерживало мое желание учиться у Клодия с одной стороны, и его абсолютная, подкупающая доверчивость с другой стороны. Я искренне восхищался им, он в свою очередь был очарован этой моей искренностью.

— У тебя обаяние животного, — говорил он. — Все, сука, бля, любят непосредственных смешных животных! Все!

Но нас объединяло и еще кое-что, кроме яркой дружбы: ненависть к Цицерону. Клодий ненавидел Цицерона по идеологическим причинам и, конечно, за то, что тот выступал против него во время процесса о саботаже Таинств Доброй Богини. Ненависть подчас объединяет так же сильно, как и любовь.

О, мы крепко дружили, когда он сумел стать народным трибуном (сам помнишь, сложности были связаны именно с его аристократическим происхождением). И это я помог ему протолкнуть тот самый закон, благодаря которому стало возможным изгнать Цицерона из города.

Помню, я тогда упражнялся с мечом, а Клодий говорил мне:

— Я буду преследовать суку, пока у него сердце не остановится. Я ему, блядь, покажу, вот увидишь. Теперь мы с ним играем на одном поле, и он у меня будет плясать, пока не посинеет нахуй.

Клодий был так же горяч в ненависти, как в любви и в дружбе.

— Но ты не умеешь играть на его поле, — сказал я. — Честно тебе скажу, сенат так не работает. А как он работает, ты понятия не имеешь.

— Как будто ты имеешь, — сказал Клодий.

— А я тем более, — ответил я бесхитростно. — Знать не знаю. Вот бы здесь был Публий. Он бы точно понял, как прищучить гада.

К тому времени я уже несколько раз рассказывал Клодию эту историю, и каждый раз он, хоть и не был согласен с заговорщиками, обращался ко мне с искренним сочувствием. Вот и сейчас Клодий сказал, что помощь моего отчима не помешала бы и правду, хотя бы добрый совет.

Вдруг я, в связи с вышесказанным, вспомнил, как его судили. И вспомнил, как Цезарь давал интервью и говорил о законе.

— Закон Семпрония! — выпалил я. — Семпрония Гракха!

— Ну и чего? — спросил Клодий.

— Того, — сказал я. — Что никто не может убивать римского гражданина без санкции народного собрания! А он убил целых пять! Ну, и вообще будет выглядеть так, как будто ты продолжаешь дело Гракха. Очень разумно.

Клодий щелкнул пальцами.

— Точняк! Обалденная идея, Антоний! Мысля красивая, мне нравится, тем более, что Цезарь вроде чего-то такое даже пиздел же по телику.

— А я об этом и вспомнил. Не благодари, великолепный Марк Антоний всегда к твоим услугам.

О, было истинным удовольствием наблюдать, во что вылился наш тогдашний маленький разговор. Говорят, Луций, что Цицерон, скотина, ползал на коленях перед Помпеем. Не знаю, так ли это, но верить хочу.

Надеюсь, он изрядно настрадался, зная, какой позор навлек на себя своим преступлением. Думаю, Клодий хотел смерти Цицерона так же сильно, как и я. Однако было бы несправедливо упрекать его в убийстве римских граждан, предлагая его убийство. И чтобы избежать ненужной иронии, было решено остановиться на ссылке. Клодий в лицах пересказывал нам с Курионом (о, ирония, это твой великолепный брат помог Куриону сойтись с его обожаемым Клодием) всю эту историю, и мы ужасно радовались. Курион, впрочем, не так яростно, как я, ему нечего было иметь против Цицерона, он просто любил позлорадствовать.

В конце концов, Цицерон убрался из города, правда, добровольно, чтобы сохранить хорошую мину при своей невероятно плохой игре.

Тогда Клодий пришел ко мне и сказал, что любит и ценит меня, и знает, сколько зла причинил моей семье Цицерон.

— Другалек, — сказал Клодий. — Я тебе реально предлагаю замес, сука слился, но остался его дом. И он теперь наш.

Ох уж эта его вульгарная латынь.

Был и еще один смысл, его мне Клодий объяснил по дороге.

— Разрушение, — сказал он. — Вот что такое созидание в самом начале. Мы с тобой будем разрушать, да, сука, бля, мы будем разрушать. Я хочу чтобы ты это испытал. Это просто необходимо. Ты хочешь быть, как я, я покажу тебе, как.

Саму дорогу я помню плохо, наверное, от радостного волнения, охватившего меня тогда. Помню вот, как мы стояли на лужайке перед домом Цицерона. Хорошенький домик, надо сказать. Очень изящный, почти воздушный. Произведение искусства.

Я смотрел на этот дом и знал, что мы сожжем его.

Куриона Клодий не взял, и вообще никого из своих обычных товарищей не взял, кроме меня. Он запустил в дом Цицерона настоящих разбойников, а потом уже зашли мы. Всюду сновали люди, они выносили вещи, били шкатулки, сгребали украшения, плескали жидкой грязью на стены, разрисованные птицами и травами, выносили запасы вина, бросали со второго этажа бюсты. Я переступил через бюст Фукидида, уставившегося на меня слепыми глазами.

— Историк, бля, — сказал Красавчик Клодий и сплюнул. — История — насильница. Ненавижу историю.

Он пнул и без того разбитую голову Фукидида.

— Сука, бля.

Я чувствовал какую-то злую, идущую из груди радость, неостановимую, неудержимую. Вместе со всеми я бил, резал, заливал грязью то, что было когда-то жизнью Цицерона. И мне становилось радостно от мысли, что я уничтожаю часть его.

Для Клодия же разрушение имело сакральный смысл. Таким было его таинство. Он погружался в него, будто жрец. И для Красавчика Клодия здесь не было границ.

Впрочем, я почувствовал себя неловко лишь раз, когда Клодий вытащил свитки из библиотеки Цицерона и сбросил их в горячую ванную, вода тут же почернела, а я вдруг почувствовал печаль. Книги были для меня почти живыми. Это ведь человеческие мысли. Да и сколько труда вложено в эти дорогие вещи. Побольше, чем в иные фрески и вазы.

Я смотрел, как чернила покидают пергамент и становятся ничем в горячей воде. Я сказал:

— Жаль библиотеку.

Клодий сказал:

— Ничего не жаль, сука, бля.

А потом он прыгнул в черную воду и утянул за собой меня. Мы барахтались среди размокшего пергамента, и Клодий просил (он никогда не велел, только просил) принести нам выпить. Тогда-то я и попробовал знаменитое опимианское вино, которым, по дядькиным словам, должен был насытиться — оно оказалось вязким и горьким на вкус. Ничего особенного.

Клодий, задыхаясь от смеха, говорил:

— Разрушение — вот что главное, остальное ты вправе забыть!

А я приноровился и ощутил эту радость уничтожения чего-то по-настоящему ценного.

— Убийство вещи, — сказал я, и Клодий кивнул, повторил, смакуя:

— Убийство вещи. Мне нравится.

Мы сильно напились, уродуя дом Цицерона. Помню, вечером я лежал на постели Цицерона и резал ножом его мягкие ласковые простыни. Нет, сука, никогда тебе не спать на них, думал я. Клодий, тоже совершенно пьяный, лежал рядом и смотрел в потолок.

Я вдруг спросил его.

— А как это было?

— Чего? — спросил он, повернувшись.

— Ну, с Таинством Доброй Богини.

Помнишь эту историю, родной? Когда Клодий из любви к жене Цезаря проник туда, куда не проникал прежде ни один мужчина: переодевшись в женское платье, он пробрался на Таинства Доброй Богини.

— А, — сказал Клодий, он взял пустую амфору, перевернул ее над головой, на лоб ему упала пара капель вина. — Нормально.

— А что там было-то? — спросил я.

— Да я ничего особо и не видел. Бабы чего-то там бормотали, мазали лбы благовониями. Херня какая-то, если честно, я большего ожидал.

Вдруг Красавчик Клодий резко приподнялся на кровати, бросил амфору в стену, и та со звоном разбилась.

— Мне понравилось другое, — сказал он. — Понравилось, что я разрушил их маленький мирок. Что я сделал то, что было нельзя. Вот что главное. Все должно быть можно. Вот тогда — заживем.

Он говорил резко, зло, маленькие острые зубки клацали сильно, но вдруг Красавчик Клодий блаженно улыбнулся и вновь упал на кровать, уставившись в потолок.

— Я построю на этом месте храм, — сказал он. — Прекрасный храм, потому что за разрушением всегда следует созидание!

Я покрутил пальцем у виска, а Красавчик Клодий громко засмеялся, вытянув ноги в грязных берцах на дорогущей простыни.

Потом, когда мы смотрели на пламя, объявшее разграбленный дом, Клодий все говорил:

— Это будет прекрасный храм, такой прекрасный храм, боги и люди будут любить его одинаково сильно, сука, бля.

Больше не могу писать, хочу закончить на хорошей ноте: вот такие мы с Клодием Пульхром были друзья, если это можно назвать дружбой. Когда ты увлекся его персоной, я с ним уже враждовал, и, сколько ты ни просил меня рассказать о нем и о том времени, что мы провели в дружбе, я не соглашался.

Теперь я думаю, что надо было согласиться, в его истории много поучительного для тебя, Луций, да и ты, в конце концов, просто хотел узнать побольше о своем кумире, это вполне невинное желание, хоть и не всегда сообразуется оно с моим тщеславием.

В любом случае, я рассказываю о нем теперь, когда некому меня послушать и поправить.

Таков был Клодий Пульхр, и таков был я тогда, и таков, как я сейчас, во многом, сделался я благодаря Красавчику Клодию. Спасибо ему и пошел он на хер.

А ты, если только встретил его там, передай ему именно это.

Твой брат, Марк Антоний.

Загрузка...