Послание двадцать третье: Блики на солнце

Марк Антоний брату своему, Луцию, которого он уже достал.

Почему я все время это пишу, кому хочу отправить письмо и куда? Глупости, просто рука привыкла и находит в этом свое успокоение.

Вот мы и подошли к ответственнейшей части, в которой мы с тобой так и не встретились. Как все глупо получилось, правда?

Сегодня послал Антилла к Октавиану. Не потому, что малыш Антилл может чего-нибудь там достигнуть, никаких условий, никаких переговоров, стратегия Октавиана мне более или менее понятна.

Однако, у меня есть надежда, что Октавиан оставит Антилла у себя и пощадит. Такая надежда, вот. Она глупая? Должно быть. Но Антилл — моя плоть и кровь, и я так стремлюсь спасти его, пусть и ценой собственного бесчестья.

А он говорит, что уже взрослый. Я ведь сам ему внушил эту глупость, объявив его совершеннолетним. Безусловно, по возрасту ему вполне полагается тога, но разве же внутри он взрослый?

Ребенок ребенком, и пусть бы Октавиан пощадил моего смелого мальчика, а больше мне не надо никаких условий.

За Юла я спокоен. Октавия его не оставит, я знаю ее, и я благодарен ей за то, какова она есть. Прекрасная, добрая женщина, хорошая мать для моих детей. Остается лишь молиться Юноне о том, чтобы Гелиос, Селена и Филадельф тоже попали к ней. Звучит весьма самонадеянно, но, думаю, она еще любит меня и позаботится о моих детях.

Он хорошая женщина, правда. Этого у нее никто не отнимет. Теперь я вспоминаю о ней с любовью и благодарностью, и теперь я думаю, что мне хотелось бы увидеть ее. Увидеть еще раз, как искрится на солнце ее взгляд, увидеть улыбку, увидеть удивление на ее лице и радость.

Октавия — хорошая римская жена, одна из лучших жен в истории Рима, жаль только, что ей достался вот такой вот нелепый муж.

Теперь я много думаю о ней, о том, что никогда не ценил ее так, как следовало, а теперь она — моя единственная надежда на спасение, не через себя самого, но через моих детей.

Смогут ли Гелиос и Селена полюбить ее? Филадельф сможет. Он податливый, добрый мальчик, к тому же, он меньше, ему всего шесть лет, в этом возрасте горе забывается быстро, и ему на смену приходит радость.

Селена будет скучать по мне больше всех, это я знаю тоже. Моя маленькая убийца, думал ли я, что дочка будет схожа на меня сердцем более сыновей.

Говорят, женщины любят своих детей одинаково. Не знаю, наверное, это так. Моя детка, во всяком случае, это подтвердила.

С мужчинами, говорят, все иначе, они любят то, что из детей вырастает, а подчас нашими потомками становятся совсем чужие люди, не так ли?

А лично я люблю всех своих детей, даже тех, которых ни разу не видел (младшую дочь от Октавии, к примеру, я не видел никогда), думаю о них и волнуюсь. Но превыше всего из восьмерых (девятерых, включая бедного малыша от Фадии) у меня Антилл и Селена.

Антилл — воплощение нашей с Фульвией любви внешне, пусть он много мягче и добрее нас — это даже к лучшему. Что касается Селены, она столь любит любить, но она и жестока, моя маленькая убийца. Ласковая, но ей очень легко причинять братьям боль. Заботливая, но такая эгоцентричная. Она соткана из моих противоречий, и у нее совершенно мои глаза, тот же разрез, тот же цвет, теплый, светло-карий, а на радужке у нее та же точка, родинка, что и у меня. На том же, на левом, глазу, в то же месте — левее зрачка.

Я боюсь, это не сослужит ей хорошей службы, ведь левая сторона — несчастливая. Хотел бы я, чтобы такое пятнышко, маленькое, черненькое, было у нее на другом глазу и с другой стороны.

Или не так уж это и важно? Я ведь был счастливым очень-очень долгое время.

Ну да ладно, что уж об этом рассуждать. Судьба есть судьба, Фортуна знает, кому и что положено, и в какое время. Я верю в ее счастливую звезду, во всяком случае, стараюсь верить.

Вот еще о чем я подумал сегодня, проснувшись поутру. Милый друг, ведь после смерти Брута и Кассия я грустил, потому что с Цезарем — совсем все, ничего не осталось, даже убийцы его — мертвы.

А вот тут выясняется, что остался я, остался Октавиан. И теперь, убив меня, он будет совсем один. Вот тогда и для него, с Цезарем будет все. Начнется нечто совершенно новое, чего я не увижу.

В любом случае, есть приятный момент: я не застану мира, который окончательно утратил моего чудесного, умного и мудрого друга. Это сентиментальное соображение весьма меня утешает.

Однако, что я могу рассказать о Цезаре, тем более теперь? Прожил это, а потом и вспомнил, для тебя, вот, для себя, теперь не знаю, для кого. И вроде как прошел еще раз. А теперь и тут его уже нет.

Но, может, я не о Цезаре сейчас грущу, а о тебе? Пожалуй, что так. В конце концов, вся эта история она о том, как мы с тобой не увиделись.

Ну и немного о том, какой невероятный мудак этот великолепный Марк Антоний. Все, хватит отступлений, теперь обратно ко всем моим грехам.

Думаешь, после того, как мама поговорила со мной, я живо исправился и собрался к тебе? Хрен там. Я вернулся к своей распутной жизни с одной лишь только разницей: теперь меня тошнило не только от съеденного и выпитого, но и всякий раз, когда я глядел в зеркало.

А как-то раз, когда я жадно похмелялся в своей постели, пришло донесение. Парфяне, ведомые, естественно, беглым Лабиеном, напали на римский Восток, и тяжело теперь приходилось Малой Азии, которая еще недавно казалась мне такой спокойной и мирной, процветающей и безмятежной.

Новость ожидаемая, правда, учитывая, что моей задачей, на Востоке, была подготовка войны как раз вот с этими ребятами. Ты спросишь, как можно быть таким безответственным. Как, о, как, Марк Антоний, умудрился ты облажаться абсолютно везде, какие боги допустили это?

А я скажу тебе: боги смотрят на нас и забавляются. И особенно смешно им от меня.

Я облился вином, закашлялся, вино пошло у меня через нос.

— Чего? — спросил я хрипло.

Гонец повторил мне все слово в слово. Даже на лице этого мелкого человека, простого солдата, видел я презрение сравнимое с тем, которое, должно быть, испытывал ко мне Октавиан.

— Бля-я-я, — сказал я. — Ну бля-я-я.

Да, разумеется, историкам такое не продиктуешь, но что правда, то правда. Я вздохнул. Царица Египта, не стесняясь своей наготы и не стараясь прикрыться тоже все внимательно слушала, а потом поманила рабыню и взяла у нее ингалятор, вдохнула лекарство и принялась считать до десяти.

Весть взволновала, как ты понимаешь, и ее.

Я сказал:

— Так, понятно. Понятно. Я все понял. Очаровательно.

— Ты все понял? — спросила меня царица Египта смешливо. Я рявкнул ей что-то, а потом тяжело повалился на кровать.

— Мать твою, твою же мать, твою мать, твою мать, твою мать.

Но разве человек прекрасен не умением выбираться из сложных ситуаций? Разумеется, нужно было срочно выдвигаться. Однако на этом не все. Уже к завтраку меня настигла другая весть — ты сдал Перузию и капитулировал полностью.

Твоя война закончилась, а моя началась.

Гонец сказал:

— И жену твою, Фульвию, и брата Цезарь пощадил. Более того, сам город сожжен, однако их солдаты не пострадали, поскольку воевали с твоим именем на устах.

— Вот и славненько, — сказал я, принявшись массировать себе виски.

— Луцию Антонию предложен выбор: уехать к тебе, либо же, как и полагается консулу, получить наместничество в Испании.

— О, с нетерпением жду его здесь, — сказал я.

Голова раскалывалась. С одной стороны, проблемой меньше, ваша война была закончена, и Октавиан не собирался причинять вам зла. Я мог бы успокоиться, но мысли о финале твоей войны только сильнее растревожили меня.

Будто я знал, что это есть не только финал твоей войны, но и твоей жизни.

В принципе, кое-что для войны с Парфией я сделал: у меня были сформированные легионы и, правда далеко в Галлии, очень, просто очень талантливый легат по имени Публий Вентидий Басс. Чудо и прелесть, этот человек, он мог решительно все и, в определенном смысле, требовалось признать, что он был куда талантливее меня, во всяком случае, куда последовательнее.

Впрочем, и старше. Будь он младше меня, я бы его возненавидел, мне кажется. Но старшим я прощал такие грехи, как чрезмерная блистательность. В конце концов, у них вроде как был или мог быть опыт, которого я не имел.

В любом случае, я выдвинулся из Египта как можно скорее. Помню ночь перед отправлением, мы провели ее с царицей Египта столь сладко, что не спали вовсе. Она была утомлена мной и необычайно нежна. Вдруг, впервые, она по-настоящему приласкала меня, прижала мою голову к своей груди и принялась гладить, нелепо, словно ребенок — собаку, и я засмеялся.

— Бедный мой маленький бычок, — сказала она. — Бедный-бедный.

Может, эта ее сентиментальность вызвана была беременностью, живот ее к тому времени уже был не просто заметен, а не оставлял никаких сомнений в том, что царица носит жизнь внутри себя.

— Ты напишешь мне, кто это будет? — спросил я.

Она прижала палец к моим губам.

— Не спеши загадывать. У нас о ребенке не говорят заранее. Кто знает, какова будет воля богов?

— Он шевелится?

— Весьма активно, обладает буйным характером отца.

Мне так тоскливо было оставлять ее, ты не можешь себе представить. Я чувствовал пустоту в сердце, ту пустоту, которую так страстно заполнял все эти годы, и вот, в разлуке с царицей Египта, она готова была разрастись еще больше. Мое сердце, как запущенный сад.

Но такова судьба мужчины и судьба женщины, то соединяться, то быть в разлуке. Я оставил ей ребенка (как выяснилось потом: двоих, девочку и мальчика), и это главное — ее судьба теперь неразрывно связалась с моей.

Моя детка сначала не показывала, что ее хоть как-то трогает мой отъезд. Думаю, этот ее порыв был вполне искренним. Выгодно ей было убиваться и демонстрировать, как она будет скучать без меня, чтобы доказать свою любовь.

Но сердце ее злилось, и она обижалась на судьбу, что разлучает нас, и не могла играть покорную и влюбленную мою наложницу, а ходила мрачная, и лишь в постели ей становилось веселее.

И вот мы расстались. На рассвете она провожала меня и вдруг сморгнула слезы, отвернулась, очень резко и больно вцепилась в мою руку, так что потом я еще долго рассматривал красные лунки от ее ногтей.

— Мы с тобой обязательно увидимся, бедная моя детка, — говорил я ей. — Мы увидимся, и все будет хорошо.

Волосы ее пахли диковинными благовониями, лицо было причудливо разукрашено, но слезы смыли черноту с ее глаз.

— Красивая, — сказал я. — Ты такая красивая.

Мы помолчали, а потом я прижал ее к себе и сказал:

— Я люблю тебя, милая моя детка.

А она сказала:

— Прекрати быть таким сентиментальным, Антоний, пожалуйста.

И принялась кулачками утирать слезы.

— Уходи, уходи, Антоний, не хочу тебя видеть!

Вдруг она приложила руку в животу, я испугался, шагнул к ней снова, но она покачала головой.

— Ребенок проснулся, уходи быстрее, а то я его испугаю этими слезами. Не жди, уходи.

И я ушел, думая о том, когда увижу наше дитя, и увижу ли его вообще.

Впрочем, я ничего не боялся. Почему-то моя победа казалась мне естественной, дело оставалось лишь за временем, предстояло разобраться со всем как можно быстрее.

Я уже добрался до Финикии, когда гонец с письмом от Фульвии, наконец-то, отыскал меня.

Вот что она написала мне, наша с тобой каурая кобылка Фульвия.

"Марк, о, мой Марк, любовь моя, Марк, судьба моя, Марк, несчастье мое, Марк!

Любовь моей жизни, почему ты покинул меня ради чужеземной змеи? Слаще ли с ней спится тебе, любимый? Я тоскую в одиночестве, клянусь тебе, я не делила ложе с твоим братом, что бы ни говорили об этом другие! Никогда не делила и не разделю никогда, ибо ты последний мой мужчина, пусть ты далеко, пусть я тоскую, пусть в брате твоем ищу сходство, я бы никогда не возлегла с ним, зная, что ты еще жив.

Любовь моей жизни, Марк, эта война — глупость, я — глупая, война — глупая, нужна она была мне, нужна потому, что я рассчитывала — ты придешь и поможешь, мне и брату своему. Ты, однако, был холоден и груб. Ничто не заставило тебя выбраться из египетской постели.

Но прошу тебя, любовь, пойми и прими мои слабости. Пойми и прими, что я не могу и не хочу жить без тебя, Марк, мой Марк, мой, не царицы Египта, не чей либо еще, только мой Марк, счастье-несчастье, моя радость.

Ты бросил меня, ты бросил детей, ты забыл о нас, а я так скучаю.

Я лишь хотела, чтобы ты приехал. Я готова была перевернуть мир ради этого. Но теперь все кончено.

Я подвергла себя и тебя позору, но единственно ради любви. Не было другой причины, Марк, милый, будь любезен, прости свою глупую женушку!

Разве хотела я тебе зла? Скажи мне, дорогой мой, в нелюбви и неверности мог ли ты когда-либо меня упрекнуть?

Я бежала из Италии, мне позволили это сделать, но как судьба моя сложится дальше? Тем более, без тебя.

Приезжай и поговори со мной, дай мне если не любви, так только лишь увидеть тебя, лишь это, больше не надо ничего.

А если не хочешь увидеть меня, так дай мне посмотреть на Антилла, на моего первого от тебя сына.

И если увидеться ты хочешь, то найдешь меня в Афинах, откуда я, впрочем, вскоре тоже буду бежать. Не оставляй меня, мой хороший. Во всяком случае, не на совсем оставляй. Я больна и надолго не задержусь в этом мире, простись со мной.

Все, больше ничего не могу сказать.

Жена твоя, Фульвия."

О, как разорвалось мое сердце. Эти ее причитания о любви и боли, как они проняли меня, до самых костей. Моя бедная девочка (ха, девочка, моя ровесница, клейма на которой ставить было негде) где-то там, далеко, в чужой стране, совсем одна, всеми брошенная.

Что касается тебя, о тебе она не написала ни слова, и ты не писал мне тоже.

Верил ли я, что она не спала с тобой? О, я не идиот, разумеется, не верил, это глупости. Она спала с тобой, думаю, из любви к тебе — такая уж у нее была натура, она, как и я, не умела долгое время находиться одна.

Но в то же время, как причитала Фульвия в письме, как боялась и плакала, думаю, когда писала его. Моя бедная дурочка.

Я не мог оставить все вот так. И, разумеется, я боялся, что больше не увижу ее. Бедняжка моя, так уж она и больна? Этого я тогда не знал. В конце концов, с нее сталось бы соврать. Но разве в своей лжи она не так же беззащитна?

В общем, вместо того, чтобы отражать нападение парфян, я направился в сторону Италии, планируя для начала посетить Афины, а потом выторговать у Октавиана милость для Фульвии.

Впрочем, щенуля ведь и так поступил очень и очень мягко. Но я не хотел, чтобы бедная моя девочка, глупая девочка, скиталась теперь всю жизнь по чужим домам.

Вот такой у меня был план по этому поводу.

А что с Парфией? Ну, умение грамотно делегировать полномочия многое решает. Я отправил Вентидию Бассу, моему талантливому Вентидию Бассу, предупреждение о том, что ему стоит как можно скорее двигаться мне навстречу, потому как именно ему я поручу разбираться с нападением парфян в Малой Азии.

И, как ты знаешь, я действительно отправил его в этот поход, и он прекрасно справился с Лабиеном. Потом этот мировой мужик получил свой заслуженный триумф. На триумф мог претендовать и я, как номинальный главнокомандующий, но глупо ведь присваивать себе чужие заслуги. Один из немногих моих, между прочим, хороших поступков.

В любом случае, мы не о Вентидии Бассе сейчас, и не о том, какой он молодец, и не о том, что я ему писал. Как ты понимаешь, я просто не хочу доходить до нашей встречи с Фульвией.

О многом мог бы я написать — о синем море, о плохих предчувствиях, о том, как я планировал решать вопросы с бедной моей Малой Азией, которая готова уже была стать Алой Азией. Алой от крови, ха-ха.

Голова моя шла кругом. Все казалось таким огромным и сложным, недостаточным для меня.

Со мной ехали мама и Антилл, я хотел оставить их в Финикии, но, раз уж теперь я держал путь на Рим, стоило доставить маму домой, а Антилла — к его маме.

Антиллу я так и сказал:

— Мы едем повидаться с твоей матерью.

Вдруг я понял, что совершенно не злюсь на нее.

— С мамой.

— Но разве она не сука, папа?

— Нет, — сказал я. — Не смей так говорить про свою маму. Она лучшая, добрейшая и чудеснейшая женщина. Во всяком случае, для тебя.

Тогда он заплакал.

— А я много раз про маму думал, что она сука, потому что ты так сказал!

— Я так сказал?

— Ты так сказал, что моя мама — сука.

Антилл крепко обнял меня, и я прижал его к себе.

— Теперь мама будет меня ненавидеть.

— Глупости, — сказал я. — Мы с мамой всегда будем тебя любить. Мы просто поссорились немножко, но мы очень тебя любим. И всегда будем, мой хороший. Чего у нас с мамой происходит, это между нами. А ты навсегда наше сокровище. И через тебя мы друг друга любим.

— Правда? — спросил Антилл. — Папа, но ты другое говорил.

— Я был пьяный, а сейчас я трезвый.

Антилл утер слезы о мой плащ и сказал:

— Значит, мама хорошая?

— Хорошая.

— И ты хороший?

— И я хороший. Все хорошие.

— Тогда почему ты так ругался на маму?

— Потому что мама сделала то, что мне не нравится. И вот я злился на нее. Но это не значит, что мама плохая. Мама просто мама. Вот так.

И Антилл после этого, кажется, повеселел. Что касается моей мамы, то она плохо переносила морские поездки. Я только раз зашел к ней сказать, что теперь она может остаться в Риме, однако мама не особенно хотела со мной беседовать.

Я сказал, что постараюсь сделать что-то и для Луция, однако мама ответила холодно.

— Насколько я понимаю, с Луцием все в порядке.

— Можно сказать и так, — сказал я. — К нему Октавиан был еще милосерднее, чем к Фульвии.

Вот так поговорили.

А с Фульвией мы встретились в Афинах. Антилл бросился к ней, и она обняла его, зацеловала, нагладила.

— Мамочка! — говорил он. — Мне столько всего нужно тебе рассказать!

— Знаю, малыш, знаю, — сказала Фульвия, прижавшись губами к его виску. — Мы с тобой поговорим.

Потом она выпрямилась. Не знаю, сложно сказать, по-моему, она не выглядела больной. Просто очень-очень печальной. Разве что, волосы казались тусклыми.

Мы стояли друг перед другом, я, с которого не сошли еще благовония Египта, и она, пахнущая не по-женски, непривычно — войной. Во всяком случае, так мне казалось.

Фульвия прижала руку ко рту, я велел рабыне Фульвии увести Антилла и поиграть с ним.

— Где дети? — спросил я. — Где Юл?

— Они с сестрой Октавиана, — сказала Фульвия, лишенным всякой страсти, силы и злости, совершенно незнакомым мне голосом. — Девчонка обещала приютить их, пока все не прояснится.

— Дура! — рявкнул я. — Теперь они у Октавиана в заложниках! Идиотка, ты о чем думала вообще? О чем ты, мать твою, думала, когда ты все это затеяла? Тупорылая ты идиотка!

— О том, что мне придется бежать, и я не знаю, где я умру, идиот! О том, что ты предал нас! О том, что их судьба теперь зависит от милосердия Октавиана! Ты, ты, ты, ты виноват, почему ты не пришел ко мне?! Почему ты не пришел к Луцию?!

Она кинулась ко мне и со всей силы ударила меня по щеке, в ответ я врезал ей — дал хлесткую, но не болезненную пощечину, мы ведь, бывало, дрались, а теперь вдруг от легкого удара она чуть не упала. Я поймал ее, подхватил на руки.

— Фульвия, малышка.

— Голова кружится, Антоний, — сказала она и заплакала от своей собственной слабости. — Не понимаю, что происходит!

Я прижал ее к себе.

— Прости меня, моя милая.

Фульвия положила голову мне на плечо.

— Тебе нужно заключить союз с Секстом Помпеем. Он сам Нептун, на море его не победить.

— Глупости, — сказал я.

— Я серьезно, Антоний.

— Ты опять за свое?

— Мочи наебыша!

Я засмеялся, так привычна мне была эта фраза.

— Тупая ты сука, — сказал я. — Злобная, тупая сука.

Она потерлась щекой о мою щеку.

— Он писал обо мне такие плохие стишки. Он не признается, но я знаю, что это он.

— Что за глупости?

— Вот так. Я серьезно тебе говорю.

— А мой маленький братик? — спросил я.

— О, он умница. Большая умница. И многое вынес.

И, не дожидаясь моего вопроса, Фульвия сказала:

— Вот только Луций тебя ненавидит.

— Я знаю.

— Он уехал в Испанию.

— То есть, как уехал?

— Октавиан дал ему такое право, и он им воспользовался.

— Но я же…

— Откуда он знал, приедешь ты или нет?

Да, а еще: с чего бы тебе меня дожидаться?

Этого вопроса Фульвия не задала. Она вообще была на редкость милосердна ко мне.

Мы прижались друг к другу носами, как кот и кошка, пара мелких зверьков. Она сказала:

— Мы навсегда с тобой единое целое, Антоний.

А я сказал:

— Знаю. Угораздило же мне стать единым целым с такой идиоткой?

— А меня — с таким придурком.

Мы засмеялись, совершенно одинаково. И вот я забыл о царице Египта, во всяком случае, на некоторое время. Остался только я, и моя жена, с которой мы были связаны столь тесно.

Но плотской любви у нас с Фульвией не случилось. Она отказала мне, сказав, что больна.

Быть может, все это было лишь уловкой, чтобы потомить меня, потянуть. Быть может, она и вправду была больна.

Но есть у меня и другое объяснение ее недомогания, то, про которое мне потом снился сон, связанное с тобой. В любом случае, наутро я покинул Афины. Мне нужно было встретиться с Октавианом и поговорить о судьбе Фульвии.

— Я поговорю с ним о твоем возвращении, — сказал я. — В том числе.

— Лучше езжай к Сексту Помпею, тупой дебил, — сказала Фульвия.

— Закрой рот уже, — засмеялся я и вдруг обнял ее. — Ты же знаешь, что я больше не злюсь на тебя на самом деле?

— Я знаю, — ответила она. — Но ты тупой.

— Ты тупая, — сказал я.

— Даже не можешь придумать ответ.

И вот, пора было расставаться. Но перед тем я увлек ее на ложе, она уперлась в меня руками.

— Не хочу, не могу, я больна.

— Да нет, — сказал я. — Дура, не для этого.

— А для чего?

— Ты знаешь сама.

Взгляд ее вдруг просветлел, она вспомнила. Я улегся, и Фульвия устроилась на мне, скинув обувь. Прошло много времени, мы выросли, повзрослели, а пятки ее были все такими же хорошими, пусть и менее гладкими, но ощущать их оказалось все так же приятно.

Фульвия положила голову мне на грудь.

— Сердце, — сказала она. — Бьется твое сердце, Антоний.

— Ага, — сказал я. — Бьется мое сердце.

Я нежно обнял ее, и так мы лежали, пока время наше не ушло. Потом я уехал из Афин, напутствуя Фульвии двинуться за мной, когда дойдет до нее мое послание.

Думал ли я в тот момент о моей детке, что носила под сердцем моего ребенка? Не буду тебе врать, что думал. Так уж я устроен.

Я рад, что ссора наша с Фульвией переросла вот в такое нежное прощание. Мне повезло во второй раз, как и с Фадией.

Я взял Антилла с собой, не знаю, почему. Фульвия даже была против, но я настоял. А теперь думаю: это хорошо. Хорошо, что он не видел смерти матери. Я видел смерть отца — мне было больно. Не хочу Антиллу этой боли.

Может, в этом тоже причина того, что я отправил его сейчас к Октавиану? Никогда об этом не думал. Наоборот, считал, что подам ему пример хорошей римской смерти.

Но, может, тоже к лучшему?

В любом случае, я двинулся дальше. Для того, чтобы иметь некоторые аргументы в разговоре с Октавианом, я осадил Брундизий. Не мог я позволить щенку разговаривать со мной с позиции силы, с позиции победителя, пусть и не в моей войне.

В твоей войне, да, в твоей войне.

Я хотел отыграться за твою войну, кроме того, есть ли еще сильные аргументы, кроме, собственно, силы?

Брундизий был необходим Октавиану, так что и говорить он со мной будет мягче, чем мог бы, учитывая приключения моих родственников.

В любом случае, Октавиан и рад был бы прищелкнуть мне нос, однако среди его солдат я был только что не популярнее его самого, и войнушки не вышло, хотя я на нее, в определенном смысле, рассчитывал.

Может, случись все тогда, оно и закончилось бы по-другому.

Но не полыхнуло.

Наши солдаты, в головах которых последователи Цезаря были куда более едины, чем в реальности, не хотели воевать друг против друга. Это и вынудило нас, в конечном итоге, сесть за стол переговоров.

Октавиан возмужал, но, что удивительно, детские часики еще красовались на его, уже сильном, костистом запястье.

Он вообще изменился, весь как-то вытянулся, кадык его теперь выдавался сильнее, нервное лицо приобрело некоторую мужественность черт, разве только солнце все так же путалось в его белесых ресницах, точно как у ребенка.

Ровно двадцать лет, подумал я, нас разделяет ровно двадцать лет. Это весьма много, почти целая жизнь, но вот мы сидим за столом и делаем вид, будто можем говорить друг с другом на равных.

Что за глупость?

Он нервно щелкал шариковой ручкой, этот звук меня раздражал. Ручка была прозрачная, я видел стержень, наполненный красными чернилами. Они выглядели темными, будто венозная кровь.

— Антоний, — сказал мне Октавиан. — Без сомнения, я рад тебя здесь видеть. Ты ведь держишь под контролем ситуацию в Малой Азии?

— О, — сказал я. — Безусловно. Но об этом я тебе расскажу, если у нас найдутся и другие темы для разговора.

— Не сомневаюсь в этом, — ответил Октавиан, мягко, спокойно улыбнувшись. Сама доброжелательность.

— Мой брат…

— Прошу прощения, что перебил, но с этого я хочу начать. Твой брат в полном порядке. Он проконсул Испании, как это и должно быть. Надеюсь, занимается там полезным делом.

— Не перебивай меня.

— Я прошу прощения, — ответил Октавиан и безоружно развел руками. — Я волнуюсь. Сам понимаешь, на кону мир между нами. Это многое для меня значит, Антоний. Я ни в чем тебя не обвиняю, совершенно ни в чем. Фульвия — взбалмошная женщина. Уверен, ты ее проучил. Она водила твоего брата за нос и вынудила его выступить против меня, используя наши с ним конфликты и несколько разные взгляды на скорость грядущих социальных перемен.

Я покачал головой.

— Ты мне мозги не пудри.

— Я этого не делаю. Это делает Фульвия.

И вдруг я понял: он и не хотел разговаривать с позиции силы. И в мыслях не держал — сидел передо мной такой безоружный, так желающий примириться.

Никаких условий он ставить и не собирался.

Тогда я сказал:

— Фульвия должна вернуться и жить в Риме. У нее дети.

— Насколько я знаю, Клодий вполне самостоятелен. И в двадцать лет достиг многого.

Это была насмешка над тем, что я, пользуясь своей властью, устроил мальчишку на теплое место раньше положенного, согласно законам, срока и без соблюдения необходимых, по мнению закона, условий.

Но разве сам Октавиан не был слишком молод для занимаемой им должности? И все-таки мы с этим смирились.

Я сказал:

— Курион еще маленький, впрочем, и Клодию ты отправил к матери, не говоря уже о моем Юле. И что же, все они живут с твоей сестрой?

— Она очень гостеприимна и действительно любит детей. Мало кто в таком же восторге от малышей, как Октавия. Думаю, ей это не в тягость.

— Я хочу их увидеть.

— Разумеется, — сказал Октавиан. — Ты же не думаешь, что я держу твоего сына и пасынка в заложниках? Это дети, Антоний.

Я засмеялся.

— Что ты. Странно, что ты подумал, будто я тебя в этом обвиняю.

Мы помолчали. Потом Октавиан сказал:

— Фульвия может вернуться домой. Но пусть ведет жизнь, достойную римской матроны. Этого для меня достаточно.

Я скривился, но кивнул. Жизнь, достойную римской матроны? О, надо же, какой Ромул выискался, и нравственность он блюдет.

— Что ж, — сказал я. — Если ты возлагаешь всю ответственность на Фульвию, значит мы с тобой вовсе и не ссорились.

— Значит так, — сказал Октавиан. — Меньше всего на свете мне хотелось бы ссориться с тобой, Антоний. А теперь давай обсудим то, что действительно важно.

По результатам этого обсуждения мы по-новому разделили нашу собственность. Так я стал официальным хозяином Востока, не в силу обстоятельств, как ранее, но в силу полномочий, Октавиану же достались земли к западу от Рима. Что касается Лепида, чтобы сохранить видимость его участия в этой системе, мы дали ему эту скучную, жаркую, болезненную Африку.

В любом случае, все кончилось благополучно.

Напоследок Октавиан сказал:

— Этот успех нужно обязательно как-нибудь закрепить.

— Да, — ответил я рассеянно. — Тоже так считаю.

Затем я отправился в Рим, чтобы увидеть своих детей, Фульвии же отправил послание о том, что ей пора возвращаться домой. Все вышло так легко, но все-таки я ощущал нечто дурное, сложно даже объяснить, что именно. Какое-то тяжелое, печальное ощущение, впрочем, возможно, оно было связано с погодой.

По прибытии в Рим, мы с Октавианом тут же отправились к Октавии.

У Октавии дома всем нам сначала было неловко. Она встретила нас вся в черном, не так давно скончался ее муж, и я заметил, что под платьем ее уже начинал оформляться живот — она была беременна. Вокруг нее скакали требовательные дети, в том числе и мои, а рядом с ней стояла совсем еще молодая девушка, которую я вовсе не знал.

— Познакомьтесь, — сказал Октавиан. — Это Ливия Друзилла, жена Тиберия Клавдия Нерона.

— А, — сказал я. — Ну, очень приятно.

Ливия склонила голову, уголки ее губ тронула едва заметная улыбка. Потом эта девка выскочила замуж за Октавиана, причем все получилось очень некрасиво по отношению к ее мужу.

— Меня ты, наверное, знаешь.

— Безусловно, — ответила Ливия. У нее было красивое, но странно не запоминающееся лицо. Сейчас я могу восстановить лишь ощущение этой красоты, без какого-то конкретного образа. Помню только, что у нее была очень строгая прическа, просто ниточка к ниточке. Лаком для волос, кстати говоря, от нее и пахло, весьма сильно и химически.

— Разумеется, триумвир Антоний, — сказала она, чуть склонив голову.

Да, лицо не запоминающееся, хотя и крайне симпатичное — странно. Октавия же была совсем другой. Светленькая, нежная, очень женственная: округлые плечики, милые щечки и ямочки на них, когда она улыбалась. И удивительные, изумительные, очень яркие серые глаза с желтыми пятнышками на радужке. Так солнце бликует на воде, и это чудесно.

Еще у нее были очень розовые губы. Естественно, я сразу же представил, как они обхватывают мой член. Впрочем, женщины вроде Октавии такими вещами не занимаются. Во всяком случае, по собственному почину.

Прокашлявшись, я сказал:

— Октавия, благодарю тебя за то, что дала приют моим детям. Я перед тобой в неоплатном долгу.

— Они чудесные малыши, Антоний.

Октавия улыбнулась мне и тоже покорно склонила голову. Ну просто две овечки, она и Ливия, образцово-показательные.

— Прошу тебя, Антоний, окажи мне честь и отобедай в моем доме со мной и братом.

— Ливия, — вдруг сказал Октавиан. — А ты останешься?

Она покраснела и ответила:

— Это будет для меня честью.

Вот еще что помню про нее — она показалась мне очень похожей на Фульвию. Не знаю, почему. Не внешне. Да и поведение их было абсолютно противоположным. Что-то другое роднило их, я и сейчас не понимаю, что именно.

Ливия осталась. Мы отобедали вместе за столом, а я уже и отвык от того, что женщины отказываются возлежать вместе с мужчинами. Впрочем, Октавиан был самых строгих правил, ты знаешь.

Разговор шел ни о чем, мне стало бы скучно, если бы я не любовался на Октавию. Ее красота и скромность были известны всему Риму и, конечно, я не мог претендовать на столь честную и добродетельную женщину.

Октавиан делал вид, будто не замечает этих моих взглядов. Вокруг нас все носились эти неугомонные дети. Антилл бегал за Юлом и все звал его, и они играли в какую-то непонятную мне игру. Какая прекрасная братская любовь, подумал я и вспомнил о тебе. Мне стало печально. Тут-то Ливия и спросила меня:

— Антоний, а как твоя жена, Фульвия?

— О, — сказал я. — С этой чего станется-то?

— Я слышала, она больна.

— Действительно, она показалась мне слабой. А что?

Ливия сказала:

— Должно быть, так наказывают ее боги за непокорность мужу.

— Ну не знаю, до этого момента богов все устраивало.

— У богов свои сроки.

Я заметил, что Октавиан, как и я, не сводит глаз с женщины, сидящей за этим столом. Правда, интересовала его не милая сестрица, а Ливия. Я с интересом наблюдал за его реакцией: темный, ищущий взгляд, не знает, куда деть руки, дышит быстро. Оказывается, и ему не чуждо что-то человеческое.

После обеда мы с Октавианом пошли поиграть в кости в саду.

— Вижу, как ты смотришь на мою сестру, — сказал он.

— Прости меня, — сказал я. — Она столь прекрасна, что от нее сложно отвести взгляд.

Октавиан помолчал. Я подумал, что он злится. Да я ведь и несерьезно все это про Октавию, так, игра с самим собой. И тут Октавиан сказал:

— А ведь она могла бы стать твоей.

— Чего?

— Это был бы прекрасный способ скрепить наш союз. Октавия — добродетельная, нежная и красивая женщина.

— Она вдова в трауре, к тому же — беременна от другого.

Октавиан сказал:

— Да, разумеется, но речь ведь идет о нашей с тобой дружбе. Ради этого можно сделать послабление в трауре, тем более, что я не сомневаюсь в ее искренности.

— Кстати, я женат.

Октавиан мягко засмеялся.

— Я знаю. Но Фульвия опозорила тебя. Будет логично развестись с ней.

— Чего? Не, Фульвия, конечно, та еще дрянь, но я ее люблю. С этим уже ничего не поделаешь.

— И все-таки, — сказал Октавиан. — Подумай над этим, Антоний. Так было бы лучше для всех.

Тут я услышал какой-то едва заметный шорох, Октавиан, к примеру, не обратил на него никакого внимания. Или сделал вид, что не обращает внимания. В любом случае, я постарался обернуться как можно более незаметно. За широкой старой яблоней притаилась девушка. Я рассчитывал увидеть Октавию, но это была Ливия. Я усмехнулся. О, терзания молодых сердец. Взаимная страсть, охватывавшая Ливию и Октавиана была мне понятна. Более того, то было немногое, что я про Октавиана вообще понимал.

Впрочем, теперь я думаю, может, малышка крутилась там не из-за томления, вызванного любовью, а совсем по другому вопросу.

Я сказал:

— Слушай, твоя сестрица — отличная женщина, выше всяких похвал, но не могу так поступить с Фульвией.

Октавиан посмотрел на меня очень спокойно.

— Ты ведь все это время жил с царицей Египта. Так какая разница, разведена Фульвия или нет, она все равно одна.

— Ну, — сказал я. — Это другое. Мы семья, что бы там ни было. Может, не самая счастливая и точно не самая нормальная, но семья.

Октавиан вздохнул.

— Понимаю, просто не ожидал услышать это от тебя. Такая верность, пусть и не физическая, похвальна.

Я растерялся.

— Ну, — сказал я. — Спасибо. В любом случае, было приятно повидаться с твоей сестрой, и я ей очень благодарен.

В сад выбежали дети, за ними семенила Октавия, такая нелепая, забавная и милая в своем положении.

— Сочувствую ей, кстати говоря.

— Да, — ответил Октавиан. — И я ей сочувствую. Она чудная женщина, но, надеюсь, она не изберет для себя стезю Корнелии, и не останется в одиночестве.

— Уверен, не останется, она такой милый цветок, думаю, тебе останется только выбрать достойного кандидата.

Октавиан вдруг глянул в ту сторону, где я еще недавно увидел Ливию, и я улыбнулся. Трогательно ведь, правда?

— А ты жениться не надумал? — спросил я его. Мне хотелось посмотреть, как он отреагирует, приятно ему будет или, может, он смутится.

— Нет, — сказал Октавиан мягко. — К сожалению. Я все еще жду встречи с подходящей девицей.

Тут мне стало ужасно смешно. Октавиан думал, что абсолютно все свои настоящие эмоции он скрывает ловко и легко, однако его трогательная привязанность и страсть к Ливии была совершенно очевидной, только слепой мог ее не заметить.

Впрочем, вполне возможно, что у меня просто было в таких делах куда больше опыта.

Мы еще поговорили, в основном, о проблемах с Парфией и Сексте Помпее, все еще контролировавшем Сицилию, и я увидел, что передо мной уже не рассудительный ребенок, а умный, спокойный и весьма уверенный политик. Время пошло ему на пользу, как физически, так и умственно, он весьма повзрослел.

А напоследок я подошел к Октавии. Она, чувствительная как струна, откликнулась, стоило мне лишь бросить на нее взгляд.

— Октавия, — сказал я. — Сердечно тебя благодарю, ты так помогла нашей семье.

— Я лишь рада помочь малышам, — ответила она. — Дети так нуждаются в заботе. Я готова приютить каждого малыша на свете.

Прямо героиня детского стишка, да? Идеальная мама, идеальная жена.

Я смотрел на нее, чуть склонив голову набок.

— У тебя чудесные дети, Антоний, — сказала она. — Добрые, чуткие, сообразительные.

Я засмеялся:

— В кого это они такие, да? Наверное, это не мои дети. Впрочем, моих у тебя правда немного — только Юл. Клодия, кстати, у тебя?

— У брата.

— А Куриона вот вижу.

Курион бегал вокруг нас за дочерью Октавии, я схватил его.

— Хватит обижать малышку, ты здоровый лоб, а ей сколько?

— Четыре года, — сказала Октавия, улыбнувшись. — Исполнилось недавно.

Я потрепал Куриона по волосам, он принялся вырываться.

— Пап!

— Он называет тебя папой, — сказала Октавия. — Видимо, ты очень хороший отчим.

— Такой себе. Это они из жалости. С Клодием, старшим, вышло сложнее всего. Он был подростком, когда мы с Фульвией поженились. Впрочем, я тоже был подростком, когда поженились мама и мой отчим. Примерно знал, чего ожидать. А Курион тогда был совсем малыш, он и не помнит ни своего настоящего отца, ни жизни без него.

Впрочем, милый друг, разве не стоит мне поблагодарить судьбу за то, что дала мне такого верного сына, как Курион?

Он попал в плен после битвы при Акции, и Октавиан казнил его. Ему было всего девятнадцать лет. Я никогда не отговаривал его сражаться, потому что считал: таков путь мужчины, быть верным и смелым до самого конца. Но теперь я бы, пожалуй, многое отдал, чтобы Курион был не таким смелым и не таким верным.

Эта верность тешит до тех пор, пока не потеряешь человека навсегда. Теперь я думаю, что с радостью увидел бы его в войске Октавиана. Может, Октавиан предлагал ему, а он отказался? С него бы сталось.

Курион хотел умереть за меня так же, как я когда-то хотел умереть за Публия. В каком-то смысле это казалось мне абсолютно естественным желанием.

А теперь я думаю: но ведь Публий отговорил меня когда-то. Поэтому я жив, поэтому случилось все, что случилось.

Преувеличиваю, конечно, вряд ли бы меня казнили вместе с влиятельными соратниками Катилины.

И все-таки, если предположить, что я мог тогда умереть, а Публий остановил меня, разве не был он по-настоящему прав, и разве не стоило мне сделать то же самое для своего пасынка?

В любом случае, от настоящего — к прошлому, давай обратно.

Я сказал Октавии:

— У меня был очень хороший отчим. Я ему за многое благодарен, он сложил меня, как личность. Хотел, вот, быть отчимом не хуже. То есть, это такая себе личность, как видишь, но все-таки. Лучше, чем совсем ничего.

Я неловко засмеялся, а Октавия сказала:

— Не стоит тебе преуменьшать своих достоинств. Я вижу перед собой удивительного человека, со своими недостатками, но куда менее весомыми, чем его достижения.

— Правда?

Ее сияющий, нежный взгляд несмело скользнул по мне. Октавия кивнула. Я вдруг подумал, каково это — быть ее мужем, и она, послушная, нежная, добрая, например, будет растить моих детей, будет говорить мне хорошие вещи, будет восхищаться мной, а, главное, она вся будет моей, словно птичка в кулаке. Я подумал о Фадии.

Да, Октавия была так же нежна и тиха, но в то же время в Октавии было больше любви и теплоты. Мне захотелось погреться у ее огня, я вдруг почувствовал, как продрог.

Чтобы как-то отделаться от этой мысли, я решил посмотреть, где мои дети. Антилл приставал с какими-то вопросами к Октавиану, а Юл сидел перед грудой одинаковых гладких камней, которые переставлял так и сяк.

— Ого, — сказал я. — Будет строителем. Умник!

Октавия сказала:

— Вообще-то это его питомцы.

— Чего?

— Он им всем дает имена и выдумывает истории. У них даже какие-то отношения друг с другом.

Тут я обалдел.

— Эй, Юл! Юл, ты что, больной? Это что за бредятина про камни?

Юл сорвался с места и понесся прятаться за кустом.

— Не будь с ним груб, — сказала Октавия. — У малыша очень нежная и ранимая натура.

— Да он трусишка. Ладно! Ладно, Юл, выходи, как зовут твои камни?

Юл принялся пробираться по кустам все дальше и дальше, но прежде, чем он достиг весьма колючих роз, я подхватил его на руки.

— Дурачок, — сказал я и отнес его к камням. — Ладно, что это за ребята, Юл?

Октавия засмеялась. Она сказала:

— Ты любишь детей, мы с тобой в этом похожи.

— Да, — сказал я. — Люблю детей. Не только детей, еще…

Бухать.

Я фыркнул, улыбнулся ей.

— В любом случае, насчет этого, не затруднит ли тебя еще ненадолго их оставить? Я направил Фульвии послание, она скоро будет в Риме. Им нелегко будет без матери. А я буду их навещать. Это совсем ненадолго, правда.

На самом деле, я просто искал повода еще раз повидаться с ней. Я не думал жениться на Октавии, впрочем, не думал и становиться ее любовником, в основном, потому, что она не из тех женщин, что заводят любовников.

Но мне хотелось, чтобы она еще вот так смотрела на меня, так улыбалась и говорила всякие хорошие вещи этим нежным голосом.

— Да, — ответила Октавия. — Конечно, я все понимаю. Я и рада буду еще повозиться с ними.

— Вот и хорошо, — сказал я. Мне захотелось украдкой тронуть ее руку, бледно-розовую, ласковую, с тонкими голубыми венками, захотелось прижаться губами к нежным подушечкам пальцев.

Я снова закашлялся, потом сказал:

— Ну ладно, Октавия, пора бы мне и честь знать. Я и так отнял у тебя много времени.

— Что ты, — сказала она. — У меня редко бывают гости, и я всегда им рада.

Ну разве она не идеальна, моя мученица?

Юл поднял с земли один из своих камней и сказал:

— Это — Одиссей.

— О, — сказал я. — Надо будет сказать твоей маме, что ты малость того. И чего Одиссей?

— Он любит плавать, — ответил Юл несмело.

Вот так. Разумеется, я влюбился в Октавию. Я не мог не влюбиться в нее с первого же взгляда, она была очень красивой женщиной. И, думаю, Октавиан прекрасно знал, что мне будет сложно преодолеть свое вожделение.

Впрочем, с ней, чистой и нежной, мне было неловко, будто я снова стал неопытным юношей, еще ничего не знающим о женщинах. Во всяком случае, о таких женщинах.

Но разве другие были у меня развратницы? Это неправда. Фадия досталась мне чистой, Антония тоже, у Фульвии было до меня двое мужей, законных, однако, а моя детка принадлежала прежде меня только Цезарю.

Моя слава развратника падает и на моих женщин, так получилось. А ведь они у меня куда более верные создания, чем я.

Антонию я вполне понимаю. А Фульвия, да. Разве что Фульвия изменила мне с тобой, но, положа руку на сердце, я понимаю ее и понимаю тебя. Теперь, когда не на кого злиться, эта ситуация кажется проще.

Да и вообще все кажется проще.

В любом случае, я ждал, когда объявится Фульвия. Не сказать, чтобы я перестал злиться на нее, скорее даже наоборот, но в то же время мне хотелось увидеть ее, и я волновался. Теперь я стал думать, а не слишком ли опасное это путешествие, если она в действительности была больна?

Моя детка говорит, что от волнений моих мне приснился тот сон о Фульвии. Однако я считаю, что он был послан мне богами для того, чтобы предупредить меня о неизбежном.

— Для чего предупреждать о неизбежном? — спросила моя детка с присущей ей въедливостью. — Гораздо логичнее предупреждать о событиях, на ход которых ты можешь повлиять.

В любом случае, снилась мне моя Фульвия. Мы были на корабле, но только одни, никого кроме: ни команды, ни слуг, ни других пассажиров, только мы. И доски тоже, помню, какие-то ненадежные. Помню, будто бы они расходились, и я видел между ними синее море, волны его, будто подкрашенные, настолько яркие, двигались и перед нами. Но двигались как-то рвано, неестественно, туда-сюда, будто фантазия о море, но не оно само.

Впрочем, что это, как не фантазия о море?

И солнце тоже было неестественно яркое, но одновременно тусклое, с цветом, но без света, будто бы элемент декорации для какой-то постановки. Где-то далеко я слышал крики чаек и угадывал в них иногда какие-то слова.

Случайные, малопонятные и незначимые.

И вот мы стояли с Фульвией на корабле и держались за руки.

— Этот корабль, — сказал я. — Символизирует нашу с тобой семейную жизнь.

— Чего? — сказала она. — Ты идиот, Антоний.

Голос ее, впрочем, был какой-то далекий, словно бы Фульвия говорила со мной не отсюда, не из этого мира, и звук шел не из ее голосовых связок, а как бы откуда-то с неба.

— Ну зачем ты во все это ввязалась? — спросил я. — Зачем, глупая? Чего ты хотела? Триумфа и плащ с золотыми звездами, как у генералов?

— Я хотела тебя, — сказала Фульвия. — Я так хотела тебя. А потом я полюбила твоего брата.

Мы помолчали. Вдруг я спросил:

— Это правда?

— Да, — сказала она. — Я полюбила его. Полюбила очень сильно. Я и не знала, что смогу полюбить после тебя.

— Это больно.

— Да, — сказала она. — Так ты и причиняешь боль.

Небо вдруг тоже показалось мне рукотворным, странным, будто под ним должно было обнаружиться еще одно.

Я спросил:

— Значит, мы прощаемся?

Фульвия ответила, что мы прощаемся. Я крепко сжал ее руку, но подумал, что это не поможет.

— Но разве так нужно — обязательно прощаться?

— Этого ты никак не усвоишь. Но я рада, что это так. Я тоже устала расставаться, а теперь я буду думать, что ты жив. Мне это поможет.

— В чем?

Она нахмурилась. Среди всего этого только Фульвия была настоящей.

— У меня уже почти два месяца не было лунных кровотечений.

— Это от Луция?

— Нет, дебил, от Октавиана, — засмеялась она. — А сам-то как думаешь?

— Ну да, вопрос дебильный.

— Только вот это никому не станет известно.

— Мне известно.

— Ты никогда не поймешь, сколь много это значило для меня.

Она крепко, до боли сжала мою руку.

— Я бы хотела успеть дать еще одну жизнь, — сказала Фульвия. — Я, вот она, я, я неидеальна, и ты неидеален, и Луций тоже, но еще одна жизнь — еще один шанс. Вот почему люди жалеют маленьких детей. Еще один шанс на то, что кто-то будет лучше.

Она вздохнула:

— В любом случае, то, что становится жизнью, ею не станет. Смерть всегда побеждает.

— Неправда, — сказал я. — У тебя много прекрасных детей. У меня. У нас.

— Но все они тоже умрут. Смерть победит. Она всегда победит.

Фульвия прижалась ко мне, дрожа.

— Как бы я хотела, чтобы ты был сейчас рядом.

Я проснулся посреди ночи в постели с одной из рабынь, имени которой не удосужился запомнить. Никогда я не любил спать один и никогда не мог.

От нее исходило приятное сонное тепло. Она лежала спиной ко мне, и я не видел ее лица. Кожа была у нее такая же бледная, как у Фульвии, и веснушки на плечах — ну почти что в том же порядке, и тоже рыжие волосы. Должно быть, галльская девчонка. Сколько таких перетрахал я в Галлии, думая о Фульвии.

Сколько вообще всего произошло, пока я любил Фульвию.

Я поцеловал рабыню в плечо и покрепче прижал к себе, представляя, что держу в руках свою смешную, неистовую, дурацкую, непокорную жену.

А утром мне пришла весть о том, что Фульвия умерла в Сикионе.

Как так, Фульвия и умерла?

Я сначала не поверил, а потом вспомнил свой сон и сразу понял: да, все так. Она умерла. В Сикионе, столь далеко от меня.

Не помню, что было дальше. По-моему, я просто стоял в саду, а потом пошел дождь, но я не уходил и думал, идет ли дождь у нее, в Сикионе.

Или у нее — это уже не в Сикионе?

Потом, помню, как под этим дождем я шел к Октавии, думая, как мне сказать моим детям, что их мама умерла.

Впрочем, есть ли правильный способ такое сообщить? Думаю, нет. Во всяком случае, за все эти годы я его не нашел.

Когда раб впустил меня в дом, Октавия вышла мне навстречу с улыбкой, и я почувствовал себя неловко от того, что придется стереть эту улыбку с ее лица следующими словами:

— Фульвия умерла.

Однако сказать было легче, чем думать. Слова вырвались по-птичьи легко.

— О боги, — прошептала Октавия. — Мои соболезнования.

Я сказал:

— Будем теперь с тобой вместе ходить в трауре.

Я засмеялся, и Октавия несмело ответила таким же странным, печальным смехом. Мы вышли в атрий, сели друг напротив друга, и я стал смотреть, как в имплювий с успокаивающим, нежным шумом стекает вода.

Вдруг я спросил:

— Как думаешь, как сказать им?

Октавия ответила:

— Правильного способа нет. Нужно слушать себя. Это твои дети, ты знаешь их.

— Да не особо.

— Ты ведь тот человек, который нашел самые верные слова после смерти Цезаря. Значит, ты сможешь сделать это и сейчас.

Октавия чуть-чуть помолчала и добавила:

— Тебе больно, но ради малышей нужно взять себя в руки. Эта мысль очень помогла мне.

Так мы и сидели друг напротив друга. Вдруг я собрался.

— Ну, — сказал я, вставая. — Зови детей.

И вот они, Курион, Антилл и Юл принеслись ко мне, обняли, но вдруг отпрянули. Все трое поняли сразу — что-то не так.

Я сказал:

— Ребята, мама умерла.

— Как умерла? — спросил Курион.

— Она тяжело заболела.

А Антилл спросил:

— Ей было больно?

— Нет, милый, не было, — сказал я, хотя и не знал, так ли это. Но ведь я надеялся. Юл заплакал. Он, думаю, слабо понимал, что такое смерть.

— Значит, мама сегодня не придет? — спросил Юл сквозь слезы.

— Нет, — сказал я растерянно, не зная, как мне объяснить ему, что Фульвия не придет никогда. — Сегодня — нет.

Долго я пытался рассказать им, что случилось с Фульвией, и почему ее нет. Курион и Антилл знали о смерти кое-что, Юл же представлял смерть, как некоторый, как он сказал, черный глубокий круг.

Октавия наблюдала за нами, но ничего не говорила.

Я сказал, помню, что-то вроде:

— Сейчас нам всем очень больно, но мама вас любит, и это никуда не исчезнет. Она так любила вас, что где бы вы ни были, ее любовь останется с вами. Даже если она очень далеко, даже если она на другом конце света или целого мироздания.

Вот так. Но слова, даже самые добрые, мало помогают. И вот я уже обвешан рыдающими детьми и рыдаю сам. Думаю, я с самого начала нравился Октавии. Хорошие девочки частенько думают о плохих мальчиках в таком ключе.

Однако по-настоящему сильно она влюбилась в меня тогда. Так она говорила. Я показался ей очень чувствительным и ранимым, и добрым.

Это она просто не видела, как я поставил голову Цицерона на обеденный стол. Не видела, как провел децимацию в Брундизии. Не видела, как подавлял я бунт Долабеллы. Она вообще многого не видела, очень домашняя девочка.

Урну с прахом Фульвии мы с Клодием и Клодией поехали встречать в Остии. Могли бы дождаться ее здесь, но и я, и дети почему-то захотели встретить Фульвию прямо с корабля.

Клодий, совсем еще молодой мальчишка, похожий на отца, такой же необузданный, сказал мне неожиданно серьезно:

— Вот она умерла, а я столько хотел у нее узнать. И простых и сложных вещей. Теперь, когда я думаю о каком-нибудь вопросе, о чем-то, что я хотел спросить у нее, мне становится так плохо. А раньше я думал: ну, спрошу потом. И забывал. А теперь не забываю.

Бедная моя Фульвия.

Но у нее прекрасные дети.

А малышка Клодия только и плакала, и всякий раз, когда она хотела что-то сказать, слезы душили ее лишь сильнее.

Так мы встречали Фульвию. Когда я принял урну, мне вдруг захотелось открыть ее или разбить, увидеть обгоревшие кости и поцеловать их все до единой.

От человека никогда не остается ничто. Человек не исчезает полностью.

Вот ее кости, а я все не верил.

Но вот ее кости. Кости были. Кости никуда не делись.

А я все думал: разве это же и есть то, что скрывалось под кожей, которую я целовал, под плотью, которая питала моих детей?

Разве же это и все, разве больше ничего не надо?

И вот эти кости, в конечном итоге, и есть она.

В любом случае, есть свадьбы, а есть похороны, есть праздники, а есть печали. И я похоронил свою Фульвию, злобную дуру, неистовую идиотку, бедную мою и любимую девочку.

Похоронил, вот так. И написал тебе письмо.

"Марк Антоний, брату своему, Луцию, в Испанию, наместником коей он счастливо является.

Милый мой друг, должно быть, ты слышал дурную весть. Думаю, нам обоим больно в одинаковой степени, и теперь я хочу скорее помириться с тобой.

Я повел себя плохо, но и ты тоже. Мы оба заслужили все, что получили, но разве можем мы с тобой вечно быть в ссоре?

Я хочу, чтобы ты написал мне, чтобы мы с тобой поговорили о ней, да и вообще много о чем.

Близость смерти всегда пробуждает во мне любовь. И вот теперь я думаю, как бы сделать, чтобы мы простили друг друга.

Пожалуйста, будь мне другом, или давай, во всяком случае, об этом поговорим.

Твой брат, Марк Антоний."

Ты мне, естественно, не ответил. Понимаю тебя. Ты весьма долго терпел мой скотский характер, и вот, пока меня не было, все изменилось, ты стал другим, уже не дорожил мною так, как прежде.

Это больно, но, может быть, правильно. Может быть, так и должно быть — нельзя всегда оставаться маленьким братом.

Я написал тебе еще, а потом и еще. И до сих пор думаю, может, твое ответное письмо, ну хотя бы одно, затерялось где-то в пути.

Не прошло и недели с похорон Фульвии, как Октавиан при первой же нашей встрече, сугубо деловой, кстати, снова завел разговор об Октавии.

— Пойми, — сказал Октавиан. — Друг Антоний, я уважаю твою скорбь и почитаю твою способность переживать даже о судьбе столь скверной жены. Однако я предлагаю тебе жениться на Октавии, и предлагаю это снова. Дело здесь не в соблюдении обычаев и не в любви, дело исключительно политическое. Ты и я должны быть связаны, и чем прочнее, тем лучше.

— Так возьми обратно Клодию, — ответил я бесцветным голосом. — Чем она тебе плоха?

— Клодия не твоя дочь по крови, — ответил Октавиан. — Да и теперь это будет воспринято превратно. Я вернул ее матери, я не могу передумать.

Я сказал:

— Моя вторая дочь помолвлена с сыном Лепида. Тут тоже не не выйдет, извини.

— Я знаю, — сказал Октавиан. — Но моя сестра — вдова, а ты — вдовец. Октавия плодовита, у нее двое здоровых детей, скоро она родит третьего и, уверен, она сумеет родить детей и тебе.

— Уж чего у меня достаточно, так это детей, — засмеялся я, вспомнив о царице Египта и маленькой тайне, делающейся больше в ее чреве с каждым днем.

— Да, — сказал Октавиан. — Особенно в свете предстоящих в Египте событий. Однако же, я говорю о детях, что соединят наш союз. Детях общей крови.

— Слушай, — сказал я. — По-моему, это глупости. Мы и так с тобой общей крови по материнской линии, и что, сильно нам это помогло с тобой?

— Брак Помпея с Юлией долгое время поддерживал равновесие между ним и Цезарем.

— И где же они оба теперь?

Октавиан сказал:

— И все же, если бы Юлия не умерла при родах, стал бы Цезарь развязывать войну против любимого мужа своей дочери?

И правда. Звучало довольно дико, если знать, как Цезарь любил Юлию.

Честно говоря, если бы не мое горе из-за смерти Фульвии, я согласился бы сразу. Но я все думал о ее костях, об обгоревших костях моей глупой жены.

Октавиан сказал:

— Разве не получишь ты вдвойне: прекрасную жену и доказательство нашего с тобой союза?

— Да что ты прицепился-то ко мне?

Октавиан, ты знаешь, умел был очень упрямым. И очень навязчивым.

— Кстати, — сказал он как бы между делом, будто это вовсе неважно. — Октавии ты очень нравишься. Она мечтает о тебе. Она влюблена.

— Еще бы, — сказал я. — Антоний — видный мужчина, это знают все.

— А Октавия — красивая женщина. Они будут хорошей парой.

В любом случае, я не дал ему ответа тогда, но той же ночью вдруг почувствовал себя так одиноко и печально. Я хотел заснуть, чтобы мне приснилась Фульвия, или, может быть, моя детка, но пролежал всю ночь с открытыми глазами, вот так.

И наутро я подумал: государство ведь, его судьба зависит от меня. Государство нужно поддерживать, иногда хорошей войной, иногда хорошим браком.

И если я сражаюсь ради Рима, разве не могу я жениться ради Рима? Так делало множество моих предков до меня, и не всегда по любви. А Октавия — красавица, она сразу понравилась мне. Так чего я сопротивляюсь?

На следующий день я снова пошел к Октавии. Я должен был забрать детей (раз уж мама к ним больше не придет), и с болью думал о том, как это все вообще пройдет. Они привыкли к Октавии, Октавия им нравилась. Так почему бы не жениться, в самом деле?

С какой стороны ни посмотри, выигрывают все: я, Октавия, Октавиан, мои дети, да даже сам Рим!

Разве что Фульвия остается в пролете.

Знаешь, что забавно? Я легко ложился в чужую постель, изменял ей множество раз с самыми разными женщинами, однако мысль о женитьбе так скоро после смерти Фульвии вдруг казалась мне предательством. И почему?

Будто бы так я стирал ее из своей жизни. Была Фульвия — стала Октавия. Но ведь это непросто.

Октавия снова встретила меня, она вся светилась изнутри, не знаю, что было тому причиной — близость ее родов или внезапная влюбленность в меня, женщины весьма загадочные существа.

Я сказал:

— Здравствуй.

Она сказала:

— Как я рада видеть тебя, Антоний.

Я сказал:

— Это правда, то, что говорит Октавиан?

А она покраснела. Я засмеялся. Взрослая, вроде, женщина. Сколько ей тогда было? Кажется, тридцать, может, чуть меньше. О, ныне уже почти вымерла эта порода скромных римских матрон.

— Он сказал тебе?

— Думаю, в этом ничего страшного нет, раз уж мы с тобой поженимся.

— Поженимся? — спросила она осторожно, а потом вдруг просияла и взяла меня за руки.

— Правда?

— Да, — сказал я, улыбнувшись ей, вдруг ее заразительное настроение, сияющий, сверкающий вид развеселили и порадовали меня, я крепко прижал Октавию к себе, она чуть дернулась, смущенная и даже напуганная, а потом прижалась головой к моей груди, совсем как Фульвия и одновременно — совсем по-другому.

— Я так счастлива, — сказала она. Я погладил ее по голове. Из-за ее беременности обнимать ее было тяжело и неловко, но все равно очень приятно. Я представил, как когда-то эта красавица будет носить моего ребенка.

И все-таки разве не странные они, эти милые, симпатичные, добрые, безответные римские матроны?

Я влюбляюсь быстро, тут спору нет, но Октавия демонстрировала мне такую детскую радость, такую щенячью верность, такой восторг.

Как-то раз, уже после нашей свадьбы, я спросил ее:

— Как ты влюбилась в меня так быстро?

И она ответила:

— Я осталась одна и боялась, что меня выдадут замуж за того, кто мне не понравится. А тут появился ты, красивый, добрый и смешной. И я постаралась полюбить тебя всем своим сердцем.

То есть, такая любовь из страха. Видишь, вот, разницу? Сколько усилий затратила моя детка, чтобы влюбиться в меня, и как легко накрутила себя Октавия.

В любом случае, мы сыграли свадьбу, красивую, пышную свадьбу, на которой гулял весь Рим. Я люблю хорошие праздники.

В первую ночь я был с Октавией осторожен, она казалась мне очень-очень хрупкой, из-за ребенка и в целом, просто как человек: такое беззащитное существо.

А я растоптал уже одно такое когда-то, и жил после этого дальше. Снова мне вспомнилась Фадия и даже приснилась. Правда, она ничего не говорила. Думаю, за эти годы я забыл ее голос. Ясно он мне вспоминается только сейчас, на пороге смерти. А тогда Фадия была туманным видением, которое исчезало и появлялось, мерцало во тьме.

И вот, Октавия заснула, а я думал, не причиню ли я ей боль.

А на рассвете, прежде, чем она проснулась, я пошел на могилу к Фульвии. Я похоронил ее в хорошем месте, справа от Аппиевой дороги, так что путник мог, проезжая, увидеть ее имя.

И вот могильный камень, а на нем надпись: мы встречаемся, мы прощаемся.

Я ей горжусь, той надписью. В ней самая суть жизни, ее сок.

Мы встречаемся, мы прощаемся, так и есть.

— Здравствуй, милая, — сказал я. — И как ты здесь? Злишься на меня? Ты всегда злишься. Еще бы. Я тебя знаю, если б я не женился, ты бы злилась тоже.

Вдруг пошел дождь.

— О, — сказал я. — Это ты, да, подговариваешь богов? Уверен, что это ты. Значит злишься, и я прав.

Дождь лил все сильнее, капли били меня по носу, по макушке, по рукам. Вода смыла с надгробного камня пыль и грязь.

— А помнишь, мы с тобой говорили о том, что ты не хочешь меня пережить? Это ты помнишь? Так и случилось, ты меня не пережила. И чего ты теперь злишься, Фульвия?

Я засмеялся, раскинул руки и крикнул:

— Ну чего ты злишься?

Дождь лил мне в лицо, я чихнул раз, другой, а потом снова обратился к Фульвии.

— И я тебя люблю. Хотя ты меня так, дура, подставила. Я так злюсь на тебя, но люблю. И Октавия мне тебя не заменит. Она вообще другая. И Клеопатра не заменила мне тебя тоже. И она другая. Просто вот что я за человек, в конце-то концов. Но однажды ты полюбила меня именно таким.

Я прикоснулся к памятнику. Он был холодным, скользким.

— Но мы встретимся. Однажды я встречусь со всеми моими женщинами, и ты устроишь с ними крутую драку. Биться ты мастерица!

И вдруг небо просветлело, солнце выскользнуло из-под облаков и осветило все ярким утренним светом. Я счел это хорошим знаком и отправился домой к своей новобрачной.

Она встретила меня с волнением.

— Антоний, ты весь мокрый! Ты ведь заболеешь!

— Да нет, — сказал я. — Я никогда не болею. Это твой брат от любого сквозняка начинает покидать сей мир стремительно, а я…

Но я не успел договорить, Октавия сняла с меня промокшую насквозь тогу, а потом и тунику.

— Иди сюда, — сказала она. — К огню.

— У меня есть идея получше, — сказал я, привлекая Октавию к себе. Потом я долго целовал ей руки, а она грела меня, и было так хорошо.

— Никто еще, — сказала она. — Так не целовал мои руки.

— Глупости какие, у тебя прекрасные, чудесные руки. Не верю тебе.

Вдруг, повинуясь неожиданному и сильному желанию, пришедшему после любви с ней, я сказал:

— Октавия, у меня есть к тебе одна просьба, просьба этв покажется тебе странной, но постарайся ее выполнить.

— Я сделаю ради тебя, что угодно.

— Да, — сказал я задумчиво. — Это-то и плохо. Вот с этим-то и будут проблемы.

Она посмотрела на меня непонимающе. О, эти глаза, светлые, нежные, прекрасные с пятнышками на радужке, смешными и странными.

Я сказал:

— Не люби меня, Октавия, за то, что я так люблю тебя. Со мной всегда все случается вот так. Я сильно люблю, очень, и меня хочется полюбить в ответ. Но потом я сделаю тебе больно. Я всем всегда делаю больно, хотя не хочу.

Она улыбнулась.

— Не верю тебе. Ты не такой.

— Такой-такой. Никто мне не верит, а я такой и впрямь. И ничего с этим я поделать не могу.

Мы помолчали. Я сказал:

— А ты трогательная, нежная, милая и добрая. Я так не хочу делать тебе больно.

— Так сделай меня счастливой, — сказала она. — Это несложно. Для счастья мне нужно только, чтобы ты был со мной, и только сейчас. Забудь о будущем, оно нам неведомо.

Я снова поцеловал ее красивые, тонкие пальчики.

— А прошлое? Ты ведь что-то обо мне знаешь, я уверен.

— Я знаю, что ты непростой человек. Необычный. Но разве не такого хотела бы я себе в мужья?

И я замолчал, не зная, как еще ей объяснить, да и не желая этого. Сердце было будто сумасшедшее. Ее любовь лежала прямо передо мной, и я мог взять ее. И хотел ее взять. Я никогда не отказываюсь от любви, от доброты и внимания.

Но взяв эту любовь, и отплатив за нее любовью, я обрекал Октавию на мучения.

Так я ей и сказал. А она ответила:

— Я люблю немножко помучиться.

— Зачем?

Она пожала плечами.

— Женщины решают столь мало. К счастью, мне не придется держать в руках оружие или решать вопросы, цена которых — чья-то жизнь. Но я могу быть героиней для тебя. Я могу вынести трудности в любви. Любые трудности. Могу стать твоей верной подругой.

И она не солгала. Эта женщина вынесла очень многие трудности и стала для меня верной подругой, как обещала.

Чуть погодя, я вышел в сад, и вот, смотрел на солнце, не закрывая глаз. На нем плясали блики, золотые, черные и вообще разноцветные пятнышки-промашки. Наблюдая за прояснившимся небом, я думал о том, что уже люблю ее.

Тут-то, в саду, и встретил меня гонец с вестью о том, что ты мертв.

И я, едва смирившийся с тем, что мертва Фульвия, сел на каменную скамейку и рассеянно подумал: мы не помирились.

Не помирились и уже не помиримся. Разве не хуже всего думать именно об этом?

Кроме вести о твоей болезни и скоропостижной кончине, было твое желание остаться в Испании. Ты, глупыш, думал, я буду похоронен на своей земле, в нашей усыпальнице.

А смотри-ка, как далеко разнесла нас судьба друг от друга.

Ну и все на этом. До завтра, мой хороший, я очень скучаю.

Твой брат, Марк Антоний.

После написанного: а еще я все время думаю о том, что, может, твое ответное письмо все-таки потерялось в пути, и оно еще дойдет, хоть времени и мало.

Загрузка...