В городе ввели комендантский час и объявили, что по каждому, кто появится на улице после семи вечера, стрелять будут без предупреждения. Семь часов — в июле это даже еще не сумерки. И те, кто отважились подойти к окнам, были поражены видом улицы, пустой среди бела дня. Перемена совершилась мгновенно. За какую-нибудь минуту улица опустела, затаилась, приобретя черты доисторического пейзажа: даже булыжник и кирпич, облитые жарким солнцем июля, казались одичавшими, и от них веяло пугающим безмолвием.
Тех, кого в течение дня забирали на Дембовую, отпускали незадолго до семи, чтобы они успели вовремя добраться домой. Когда они выходили за ворота, униженные и обессиленные многочасовой работой, их заставляли бежать, подгоняя громкими окриками. Перепуганные, избитые люди бросались врассыпную, каждый пробивался в свою сторону: одни бежали вверх по улице, другие мчались вниз, к рынку. Тот, кто жил близко, подбежав к своим воротам, на мгновение останавливался, чтобы оглядеться. А через несколько минут улицы замирали, воцарялась глубокая тишина.
Этого немолодого уже человека взяли утром, когда он подымался в гору, толкая перед собой двухколесную тележку, нагруженную всяким хламом. Время от времени человек останавливался, опирался на тележку и вытирал пот с широкого лица с глубоко сидящими глазами. Эти глаза так привыкли разыскивать старье, что даже в минуты отдыха их взгляд скользил по закоулкам и подворотням в поисках какого-нибудь ржавого, никому не нужного куска железа или выброшенного рваного тряпья.
Его рослая фигура была облачена в поношенный и засаленный костюм, заскорузлый от покрывавших его пятен. Это одеяние уже давно утратило былую мягкость материала и, казалось, составляло одно целое с телом, привыкшим ходить в упряжи. Через спину и грудь была переброшена широкая холщовая лямка, привязанная обоими концами к гладкому дышлу; она помогала удерживать напирающую тележку, когда он спускался по крутой улице, ведущей к рынку.
Но этим утром, когда его арестовали, он подымался в гору. Двое эсэсовцев, задержавших его, решили, что на Дембовой весьма мог бы пригодиться рабочий с тележкой. Они долго приглядывались к нему издали, внимательно и недоверчиво.
— Он наверняка весь во вшах и воняет, — сказал один.
— Неважно, — ответил другой, — там сойдет. — И показал глазами на Дембовую.
— Komm![33] — крикнули они и приказали ему поворачивать назад.
Человек повернул тележку и последовал за эсэсовцами. Он шагал, сдерживая напор тяжело нагруженной тележки, шагал осторожно, медленно, упираясь в булыжник крепкими ногами и внимательно следя, чтобы кладь не рухнула на его откинувшееся назад тело. Дышло дрожало в его руках, ударяло в бок, и каждый удар, смягченный встречным движением рук, был вызван не только тяжестью груза. Человек, запряженный в тележку, больше уже не всматривался в подворотни и не замечал ничего, кроме фигур двух вооруженных эсэсовцев.
— Великолепно, — сказал комендант трудового лагеря на Дембовой, увидев человека с тележкой. — Давно следовало подумать о такого рода вспомогательном транспорте.
Лагерный плац на Дембовой был частью тупичка, отделенной от города забором, на скорую руку сколоченным из досок, вырванных из ближайших изгородей. Отсюда часовые выводили команды, назначенные на всякого рода работы. Людей вели под конвоем через весь город, а когда они возвращались — прохожие видели почерневшие, покрытые синяками, кровоточащие лица. Им приказывали петь бодрые песни и весело приплясывать. Песни звучали грустно, в пляске не было живости. Эсэсовцы прохаживались вдоль шеренг, издевательски глядя на измученных, тяжело дышащих людей. Вечером всех приводили обратно на плац и за несколько минут до семи выпускали.
В тот день всех отпустили немного раньше; задержали только человека с тележкой. Он стоял у запертых ворот на опустевшем плацу рядом с тележкой, уткнувшейся в мостовую своим отполированным дышлом. Лямка мягко распласталась на камнях. Он ждал, когда ему разрешат схватить ее, просунуть в нее голову, натянуть на плечи и двинуться вперед. Но двое эсэсовцев, задержавших его утром, приказали ждать.
— Где живешь? — спросил эсэсовец.
— На Рыбной.
— Черт ее знает, где эта твоя вонючая Рыбная! Говори: далеко или близко?
— Далеко.
— За полчаса дойдешь?
— Дойду.
— Через полчаса комендантский час, знаешь?
— Знаю.
— Ну то-то. Жди.
Они разговаривали с ним, держась в отдалении. Человек с тележкой еще несколько минут слышал крики и топот людей, разбегавшихся по домам.
— Придешь завтра с тележкой, — сказал эсэсовец.
— Слушаюсь.
— И в другой одежде.
— Слушаюсь.
— В чистой, а не в этом вонючем дерьме.
— Слушаюсь.
— Помни, в чистой!
— Слушаюсь.
Второй добавил:
— А что будет, если не придешь, знаешь?
— Я приду.
— А если не придешь?
— Приду. Я обязательно приду.
— Ты в этом уверен?
Человек с тележкой вздрогнул. Теперь он уже не был уверен, что придет завтра. Машинально провел рукой по жесткой, засаленной одежде, поднял руку и коснулся воротничка. Рубаха была расстегнута, дрожащая рука искала пуговицу.
Эсэсовец взглянул на часы, другой повторил его жест, и они переглянулись.
— Еще рано, — сказал один.
— Через десять минут, — добавил другой.
— Без пяти семь, — сказал первый и вдруг повернулся к задержанному.
— Эй, слушай, твоя Рыбная, она в самом деле далеко отсюда?
— Далеко.
— В пять минут с колымагой своей не доберешься?
— Невозможно это…
— Помни, мы проверим, правду ли ты говоришь.
— Я правду говорю.
— Проверим, правду ли ты говоришь, — повторил эсэсовец. — Через пять минут комендантский час.
— Я не успею. — Человек с тележкой побелел.
— А если тележку оставишь?
— Зачем?
— Ты не спрашивай, а отвечай. Если оставишь тележку, успеешь добежать?
— Не смогу.
— Посмотрим.
Воцарилось молчание. Потом эсэсовец сказал:
— Ну, Ганс, без пяти семь, пускай его!
— С тележкой?
— А как же, неужели без? Тележка-то его или нет?
— Мне в гору идти, я не поспею!
— Пошел, пошел, комендантский час еще не наступил!
— Позвольте мне остаться!
— Как это остаться? Тебя что, никто дома не ждет?
— Мать.
— И ты совсем не торопишься ее увидеть?
— Да ведь уже семь часов.
— Нет еще. Две минуты у тебя в запасе.
— Позвольте мне остаться!
— Raus![34] — крикнул эсэсовец и распахнул ворота. — Raus!
В долю секунды, уже нагнувшись, человек увидел кусок улицы, начинавшейся за воротами. Он закинул лямку на плечо, рванулся. Колеса завертелись, и тишина разлетелась прочь. Опустевшая, без единого прохожего улица наполнилась грохотом. Пустая тележка прыгала по камням, тень человека, как извивающийся паяц, дергалась и бежала вместе с ним. Человек, запряженный в тележку, ускорил шаги, стремясь поскорее одолеть крутой подъем. Он слышал, как эсэсовцы закрывали ворота, и решил, что они остались за оградой. Он смотрел только вперед. На башне костела часы пробили семь раз. Прозрачный металлический звук, неторопливо расплывавшийся в застывшем воздухе, заставил бешено забиться его сердце.
— Halt![35]
Человек остановился и, втянув голову в плечи, медленно обернулся. В тени забора стояли те двое.
— Stehen bleiben![36] — раздалось в тишине. Человек застыл, не сводя взгляда с идущих. Они остановились, не дойдя до него. Один из эсэсовцев взглянул на часы:
— Что, не знаешь, что уже комендантский час?
Человек с переброшенной через плечо лямкой молчал.
— Глухой?
— Нет.
— Не слышал, как било семь?
— Слышал.
— И что же?
— Господа…
— Что господа? — подхватил эсэсовец. — Что господа? — насмешливо повторил он.
— Вы же сами меня задержали!
— Что-о-о? Где это?
— Там, на плацу.
— Так ведь тебя отпустили.
— Поздно было.
— Но семи еще не было?
Человек с тележкой ничего не ответил.
— Ну так как же, было семь часов или не было?
— Не было, — прошептал человек.
— А теперь восьмой час.
— Да.
— Стрелять будем.
— Я не виноват, — дрожащим голосом проговорил человек.
— Объявление читал?
— Читал.
Эсэсовцы пошептались, потом один спросил:
— Живешь далеко?
— Там. — Человек высвободил руку из-под лямки и поправил на плечах сбившийся в складки пиджак.
— Иди.
— Я боюсь, — тихо сказал человек.
— Чего?
— Встретится кто-нибудь….
— Кто?
— Не знаю.
— Должен знать.
— Не знаю.
— Если наших встретишь, скажешь им, что мы тебя отпустили.
— Они не поверят.
— И правильно сделают.
Молчание.
— Позвольте мне назад вернуться. До завтра.
— Пшел!
Человек с тележкой повернулся и двинулся вперед. Колеса стучали по булыжнику, за спиной раздавались шаги немцев. Эта мешанина звуков, тишины и страха пронизывала дрожью его тело, но каждый шаг, приближавший его к дому, рассеивал опасения. «Они за мной следят, — думал он, — значит, ничего плохого не случится. Если повстречается патруль, они скажут».
Патруль появился внезапно. Два вооруженных немца, неожиданно показавшиеся из переулка, в удивлении остановились. Грохот тележки, разносившийся над вымершим городом, врывался в тихие улочки. Это он привел их сюда. И вот наконец они увидели человека, который производил этот страшный шум, разгуливая по городу после комендантского часа. Не говоря ни слова, они заученным, автоматическим движением сдернули с плеч винтовки. Только после этого патрульные заметили двух эсэсовцев, шедших поодаль.
— Пропустите его, — сказал один из эсэсовцев. — Он возвращается от нас, с Дембовой.
— Но уже наступил комендантский час.
— Знаем, знаем, — пренебрежительно ответил эсэсовец. — Он больше не будет его нарушать.
— Ему нельзя ходить по городу.
— Брось, ведь я сказал же тебе, что все в порядке.
— Вы, что ли, с ним пойдете?
— Да, мы.
Человек облегченно вздохнул и потащил тележку дальше. День кончился. Вдали, там, где крутую улицу замыкал кусок неба, вставала тьма, постепенно подбиравшаяся к домам. Никем не подгоняемый, человек быстрым шагом шел в гору, таща за собой тележку. Эсэсовцы шагали сзади. Порой до него долетали обрывки разговора, смех. Не оборачиваясь, он шел прямо к своему дому, который показался в ту минуту, когда тьма, как бы свалившись откуда-то с неба, сразу окутала молчащие улицы. Приободрившись, человек прибавил шагу. Немцы заметили это. Один из них крикнул:
— Эй, ты, куда так спешишь?
— Домой, — ответил человек, не поворачивая головы.
— Который твой дом?
— Вон он. — Человек показал рукой на дом, видневшийся вдали сквозь сгущавшиеся сумерки.
— Тот, двухэтажный?
— Да.
— Направо?
— Да.
На башне костела пробили часы. Одинокий звук величаво прокатился под темным небом.
— Stehen bleiben! — раздалось за спиной идущего. Он замер. Услышал, как остановились эсэсовцы.
— Который час? — крикнул эсэсовец. Человек молчал.
— Тебя спрашивают! Который час?
— Половина восьмого.
— Что же ты до сих пор шляешься по улицам?
Человек хотел повернуться, но эсэсовец крикнул:
— Стой! Куда идешь?
— Домой.
— Комендантский час! Где твой дом?
— Там.
— Иди!
Человек дернул дышло и повернул к дому. Когда он остановился у ворот, эсэсовец прицелился и выстрелил. Человек качнулся и медленно стал оседать, тело его повисло на перекинутой через грудь лямке, затем распростерлось на булыжнике. Тележка тихо покатилась вперед.
— Что же это? — прошептал человек, лежа на мостовой и озираясь вокруг. — Что же это? — повторил он. Он лежал на камнях, и крутая плоскость мостовой придвинулась вплотную к его испуганным глазам. — За что?
Скрипнули ворота, раздвинулись немного, потом приоткрылись шире. Какая-то женщина вышла из темноты. Увидев раненого, она наклонилась над ним и спросила:
— Это ты?
Человек, лежавший на мостовой, повернул к ней лицо.
— Мама, — прошептал он, — за что?
Она подняла голову, повернула неподвижное лицо к темным фигурам, стоявшим неподалеку.
— Вези его в больницу! — приказал эсэсовец.
— Кто это сделал? — спросила женщина.
— Уже комендантский час, — ответил эсэсовец.
— Кто это сделал? — повторила женщина.
— Ты что, не понимаешь, что тебе говорят?! — заорал немец. — Тащи его в больницу!
— Зачем?
— Старая кляча! Чтобы его перевязали!
Женщина обняла раненого и попыталась поднять. Сын взглянул на нее:
— Подожди, — шепнул он. — Я сам. — Он попробовал встать, но бессильно выдохнул: Не могу…
Мать наклонила тележку, придержала опущенное дышло, и он вскарабкался на платформу. Тележка была небольшая, и ноги его повисли в воздухе. Женщина схватила лямку, надела ее на себя и повернулась вместе с тележкой к склону. Только теперь она заметила на мостовой большое темное пятно.
— В больницу! — приказал эсэсовец.
Улица сбегала вниз. Женщина смерила взглядом крутизну и стала спускаться. Сзади напирала тележка, на которой лежало тяжелое тело сына. Женщина оглянулась, ноги раненого бессильно болтались, по камням волочились лямки упряжи, и все, что происходило потом, было необыкновенно странным. Тысячи раз виденная улица казалась неведомой страной, по которой катилась тележка с ее сыном. «Я не удержу тележку, — подумала она. — Скажу ему, чтобы встал».
— Какой ты тяжелый, — сказала она, не поворачивая головы. Не услышав ответа, она остановилась и, не выпуская дышла из рук, чтобы не потерять равновесия, оглянулась. Лицо раненого посерело.
— Подожди, я встану. — Он попытался приподняться на локте, но тут же, обессиленный, упал на доски. — Нет, не могу, мама. Не могу…
Эсэсовцы, шедшие сзади, нетерпеливо подгоняли ее криками.
— Нет, ты совсем не тяжелый, — сказала она и двинулась вперед.
— Ты хотела сказать мне что-то другое, — ответил тихо сын.
— Нет, ничего.
— Ты хотела сказать другое, но ты такая добрая…
— Нет, сынок, я ничего не хотела сказать. — И, помолчав немного, спросила, перебивая грохот колес: Очень больно?
— Нет, совсем не больно.
Измученная, она хотела остановиться, она уже не могла сдержать напор тяжелой тележки. Она чувствовала, что ей обязательно надо остановиться хоть на минуту, чтобы передохнуть, но уклон заставлял ее бежать. Только у подножья холма тележка остановилась.
— Уже близко, — сказала она.
— Да, мама.
— Тебе не больно, сынок?
— Нет.
Она молча тащила тележку по темным улицам. Эсэсовцы шли сзади и, встречая патруль, всякий раз со смехом что-то объясняли солдатам.
— А вы-то зачем их провожаете? — спросил какой-то солдат.
— Зачем! Да чтобы никто не задержал их! — ответил эсэсовец и крикнул женщине:
— Далеко еще до больницы?
— Нет, близко.
Она тяжело шагала, наклонившись вперед. Натянутая лямка, охватывавшая худые старческие плечи, иногда вдруг опадала, становилась снова гибкой, и тело матери на мгновение переставало чувствовать тяжесть. Но в ту же секунду до ее сознания доходило, что тележка останавливается, и тогда, охваченная безумным порывом, полная самозабвения, она бросалась вперед, чтобы снова почувствовать тяжесть, отдать до конца свои гаснущие силы. «Уже недалеко, уже близко», — твердила она и, подняв голову, мерила взглядом расстояние.
— Как темно, — сказала она сыну, не поворачивая головы.
— Но ты ведь найдешь, — ответил он неожиданно громко.
— Конечно, сынок.
Больница была погружена в темноту.
Осторожно прислонив тележку, мать пошла на ощупь отыскивать вход. Она помнила, что он где-то здесь, она не могла ошибиться. В воздухе стоял запах больницы, тошнотворный, пугающий. Мать быстрыми шагами прошла дорожку, которая вела от здания до калитки, где остались эсэсовцы, и вдруг почувствовала, что это темное здание, черные окна, неподвижность и безмолвие внушают ей ужас. Она поднялась по ступенькам и стала искать во мраке дверь. Шарила беспокойно, поспешно, ей казалось, что каждая утраченная минута — это та, единственная и неотвратимая.
— Есть здесь кто-нибудь? — крикнула она в отчаянии.
Распахнулась дверь, открыв вход в ярко освещенную комнату, на крыльце стало светлее. Женщина в белом, появившаяся на пороге, испуганно отшатнулась и хриплым голосом спросила:
— Что вы тут делаете?
— Там сын мой.
Женщина в белом все еще не понимала.
— Как вы сюда попали? Ведь уже комендантский час.
— Сына моего ранили.
— Куда?
— Не знаю.
— Где он? — женщина в белом повысила голос.
— Там, возле ворот, на тележке.
— На какой тележке?
— Я привезла его.
Сестра повернулась и быстро пошла к дверям в глубине комнаты. Снова наступила тишина. Матери казалось, что темнота, подстерегавшая ее сзади, и свет, лившийся из комнаты, поддерживают и усиливают это беспокойное молчание. «Ведь поздно будет, — подумала она. — Почему же она не возвращается? Почему все это тянется так долго?»
Сестра вернулась, за ней шел высокий лысый человек, тоже одетый в белое. «Ведь я же где-то видела его, только где?»
— Что случилось? — спросил он.
— Там мой сын, — ответила женщина.
— Что с ним?
— Его ранили.
— Кто?
— Немцы.
— Куда?
— Не знаю. Я ничего не знаю, — повторяла она, как бы оправдываясь. — Он лежит там, на тележке.
— Пусть войдет сюда.
— Он не может.
— Откуда вы знаете?
— Я привезла его. Он не может идти.
— Пойдемте, — сказал врач и повернулся к сестре.
— Там немцы, — сказала женщина.
— Ну и что с того?
Врач быстро шел впереди. В темноте, объявшей улицу, он разглядел тележку и человека, лежавшего на ней. Неподалеку виднелись две фигуры, молчаливые и неподвижные. Теперь врач понял все. Он обошел тележку и наклонился над раненым. Машинально взял его руку, нащупал пульс.
— Что с вами?
— Меня ранили.
— Куда?
— Не знаю.
— А где болит? — врач осторожно уложил руку раненого вдоль тела.
— Не знаю, пан доктор. Тут у меня болит. — Он указал рукой на живот. — Тут мне больно, — повторил раненый.
— Не вижу. — Врач вдруг отдернул руку. «Они прострелили ему кишечник». Липкая жидкость быстро высыхала на сжатых пальцах. — Ну, ничего, ничего, — проговорил врач.
— Я знаю, пан доктор, все будет хорошо.
Раненый повернул голову к матери. Он говорил шепотом, врач слушал его слова спокойно, как вариацию хорошо знакомой темы, и сказал стоящей рядом сестре:
— Нужно принести носилки.
Эсэсовцы тем временем подошли ближе, один из них спросил:
— Врач?
— Да.
— Еврей?
— Нет.
— Тогда нельзя, — сказал эсэсовец и ткнул рукой в сторону раненого. — Это же еврей.
— Ну и что же?
— Нельзя.
— Но я врач.
— Сказано — нельзя! — повысил голос эсэсовец. — Что, в вашем городе нет еврейской больницы?
— Я знаю свои обязанности.
— Хватит! — прервал его немец.
— Ведь он же… — Врач не окончил фразы. Он не сводил глаз с неподвижно лежавшего человека.
— Пошла! — крикнул эсэсовец. — Где ваша жидовская больница?
— Я отвезу его, — сказала мать. — Вернитесь лучше, пан доктор. — Она поправила руку сына, лежащую вдоль туловища, потом накинула на себя лямку и дернула тележку. — Вернитесь…
И снова она молча тащила тележку по темным улицам. Раненый молчал. Сзади шли немцы.
— Мне теперь совсем не тяжело, — сказала мать, не оборачиваясь. Сын не отвечал. — Ты не слышишь меня? — тревожно спросила она.
— Да, мама.
— Я сказала, что мне не тяжело.
— Да.
— Надо было сразу ехать в еврейскую больницу.
— Да.
— Но сюда было ближе.
— Да.
— Но ведь я потеряла немного времени, правда?
— Ты шла очень быстро.
— Лежи спокойно, скоро все пройдет,
— Мне не больно,
Она шла сквозь густую тьму, стараясь рассмотреть дома, стоявшие справа и слева, — в темноте все они были похожи друг на друга и пропадали один за другим во мраке, таинственные и молчаливые.
— Далеко эта ваша больница? — крикнул немец.
— Нет.
И, подавшись вперед, она из последних сил натянула лямку.
— Долго нам еще с вами возиться? — раздраженно крикнул эсэсовец.
Женщина не отвечала.
— Не слышишь?
— Это тут, рядом.
Она остановилась, сняла лямку и осторожно опустила дышло. Раненый сполз, неподвижные его ноги уткнулись в мостовую. Женщина толкнула калитку, потом вернулась к тележке и втащила ее во двор. Ноги раненого волочились по гравию.
— Помни, возвращаться нельзя! — крикнул немец. — Комендантский час!
Она услышала удаляющиеся шаги. Напрягая последние силы, она прошла от калитки до здания. Колеса вязли в песке; женщина упрямо тянула за собой свой груз.
— Да как вы сюда попали? — испуганным шепотом спросил врач. Он наклонился над раненым, прикоснулся к сердцу, пощупал пульс. Они стояли у двери в густой темноте. Врач кого-то ждал. Женщине казалось, что все это длится бесконечно долго. Появились две санитарки с носилками. И наконец она услышала голос врача:
— В операционную, быстро.
В ярко освещенной комнате с окнами, затемненными черной бумагой, она увидела людей, одетых в белое. Они вели себя так, словно давно ждали ее. Раненый лежал на носилках, стоявших на полу. Врач наклонился над ним, взглянул на одежду, негнущуюся и матово поблескивающую в свете электрической лампочки пятнами жира и грязи. Под пиджаком на животе расползлось темное пятно. Носилки окрасились кровью.
— У него две раны, — сказал врач, не сводя глаз с раненого.
— Я сниму пиджак, — вмешалась мать и наклонилась над носилками. — Он запачкается.
— Не трогайте! — строго проговорил врач. И, обращаясь к сестре, приказал:
— Разрежьте!
Сестра взяла ножницы, лежавшие на белом столике.
— Нет! — крикнула мать.
— Нет, — тихо отозвался раненый.
— Режьте, — сурово повторил врач.
— У меня нет другого, — прошептал раненый.
Сестра приподняла одной рукой голову раненого, а другой, со щелкающими ножницами, неторопливо прошлась вдоль пиджака, разрезая его вместе с рубахой.
— У меня нет другого, — шептал сын.
— Починим, — равнодушно сказала сестра Она стащила с него пиджак вместе с рубахой. Обнажился большой, сильный торс.
— Правда? — спросила мать, не сводя глаз с сестры.
Врач, который все это время держал руку раненого, щупая пульс, вдруг отпустил ее и медленно придвинул к обнаженному телу. Это осторожное движение не оставляло уже ни малейшей надежды. Врач встал и, ни на кого не глядя, сказал'
— Уже не надо, сестра.
Сестра взглянула на мертвого, потом перевела взор на мать. Высохшее лицо матери в свете электрической лампочки казалось комочком потрескавшейся земли.
(1954?)