…Последний раз Малецкий видел Лильенов у Фели Пташицкой. Больше всех изменился профессор. Он угас, постарел, был небрит, небрежно одет. Неряшливость еще сильнее подчеркивала его семитский облик. Теперь профессор очень походил на своего умершего отца, в старости типичного еврея. Пани Лильен тоже сильно сдала, стала еще тише и невзрачнее, чем прежде. Только Ирена держалась молодцом, пытаясь найти комичную сторону в нынешнем их положении: со временем, мол, все это образуется. Но ее нервная, тревожная веселость была даже хуже, чем угнетенный вид родителей. Все трое не очень-то знали, что им дальше делать. Пташицкая жила на Саской Кемпе, в доме матери, и при всем желании никак не могла держать у себя Ирену более одной-двух недель. На родственников пани Лильен обрушились непредвиденные неприятности. Профессор пока жил у одного из своих учеников, но это тоже было временно. Из слов профессора явствовало, что многие из тех, на чью помощь он рассчитывал, не оправдали его надежд. Это, по-видимому, было для Лильена горше всего. Им вдруг овладели неуверенность и бессилие. В этот солнечный осенний день, сидя в мастерской Пташицкой за чаем, который подавали в изящных английских фаянсовых чашках, все трое производили безнадежно грустное и жалкое впечатление потерпевших крушение людей, которым негде притулиться.
Спустя несколько недель Малецкий получил от Ирены письмо из Кракова. У Яна в тот период начались серьезные волнения личного плана, к тому же надо было снова ехать в монастырь цистерцианцев, и, не ответив сразу на письмо Ирены, потом он и вовсе не написал ей. Позднее пришло от нее еще одно письмо, короткое, очень грустное и вообще никак не свойственное ей по тону. Он хотел было ответить, однако новые переживания настолько отдалили его от Ирены, что он просто не знал, о чем ей писать. Чувствовал, что она несчастна, одинока, что живется ей худо, но сам-то он как раз был счастлив, начинал, вопреки всем бедствиям войны, вроде бы новую жизнь, а ведь известно, какая пропасть разверзается меж людьми счастливыми и людьми страдающими. Много всяческих обстоятельств, и важных и мелких, могут разделять людей, но ничто не разделяет их столь резко, как различие судеб.
Так и в душе Малецкого, когда женитьба на Анне стала вопросом решенным, образ Ирены отошел в глубокую тень, и ничто не могло привлечь Яна к ней — ни сочувствие, ни остатки былой дружбы и симпатии. Впрочем, Ирена больше не писала ему. Какое-то время от нее получала вести Феля Пташицкая, потом и эта связь оборвалась. Малецкий еще раз-другой посетил своих цистерцианцев. Каждый раз, проездом останавливаясь в Кракове, он вспоминал об Ирене, но ограничивался лишь благими намерениями разыскать ее. Летом сорок второго года, когда немцы, ликвидируя гетто, организовали на территории всей Польши массовое уничтожение евреев, прошел слух о гибели профессора Лильена. Версий на этот счет передавали много, но проверить их правдивость было трудно.
Только весной следующего года Малецкий встретил Ирену при совершенно неожиданных обстоятельствах. Случилось это во вторник на Страстной неделе.
Мрачной была для Варшавы та Страстная неделя. Как раз накануне встречи Малецкого с Иреной Лильен, в понедельник, 19 апреля, часть оставшихся в гетто евреев, подвергшись новым репрессиям, оказала сопротивление. Рано утром, когда отряды СС вторглись в гетто, на Ставках и на Лешне раздались первые залпы. Немцы, не ожидавшие отпора, отступили. Завязалось сражение.
Весть об этом первом за века массовом сопротивлении евреев распространилась в городе не сразу. По Варшаве поползли самые разнообразные слухи. В первые часы было доподлинно известно лишь то, что немцы намерены окончательно ликвидировать гетто и уничтожить всех евреев, уцелевших в прошлогодних расправах.
Кварталы вокруг гетто заполнились людьми. Там быстрее всего сориентировались в обстановке. Из окон домов по ту сторону стен время от времени раздавались выстрелы. Немцы стянули к гетто жандармерию. Грохот выстрелов нарастал с каждым часом. Оборона, поначалу хаотичная, случайная, быстро перешла в бой по всем правилам. Во многих местах затарахтели пулеметы. Взрывались гранаты.
Уличное движение еще не было нарушено, часто стычки происходили на глазах толпы зевак под громыханье проезжающих трамваев. Меж тем из кварталов гетто, где сопротивления не было, вывозили оставшихся евреев. В тот первый день мало кто предполагал, что ликвидация гетто затянется на долгие недели. Что много дней предстоит евреям сражаться и еще больше дней суждено полыхать в гетто пожарам. В то время как в городе царили весна и пасхальное настроение, в самом сердце Варшавы, которую не покорил четырехлетний террор, занялось одинокое восстание евреев — самое трагическое восстание из всех, какие поднимали в ту пору в защиту жизни и свободы.
Малецкий жил на окраине Белян — отдаленного района в северной части города. В понедельник вечером, возвращаясь с работы домой, он впервые стал свидетелем боев. В трамвае, проходившем вдоль стен гетто, едва миновали площадь Красинских, народ заволновался. Все столпились у окон, но оттуда ничего не было видно. Мимо тянулись глухие серые торцовые стены высоких домов, кое-где прорезанные узкими, как бойницы, окошками. Вдруг на Бонифратерской, прямо напротив больницы Св. Иоанна, трамвай резко затормозил. Одновременно сверху посыпались градом ружейные выстрелы. С улицы очередью отвечал пулемет.
В трамвае поднялся переполох. Люди отпрянули от окон, кто-то присел на корточки, другие протискивались к выходу. Между тем выстрелы из узких, щелевидных, окошек еврейских домов участились. Пулемет, установленный посредине проезжей части, на пересечении Бонифратерской и Конвикторской, отвечал яростной трескотней. По узкой полоске мостовой, меж трамвайными путями и стенами гетто, промчалась карета «скорой помощи».
На другой день идущие в сторону Жолибожа трамваи доходили только до площади Красинских. Управившись ранее обычного с делами фирмы, в которой он работал, Малецкий возвращался домой около двух пополудни. Незадолго до того приостановили трамвайное движение, и Медовая улица была забита пустыми вагонами. Людской поток тек по тротуарам.
После длившейся всю ночь перестрелки утром наступила короткая пауза. Теперь же стрельба возобновилась, еще более ожесточенная, чем накануне. На площадь Красинских никакой транспорт уже не пропускали. Зато на выходящих к площади улицах Длугой и Новинярской скопилась встревоженная, шумная, возбужденная толпа. Как все значительные события в Варшаве, это для постороннего наблюдателя было в какой-то степени зрелищем. Варшавяне охочи до сражений — ив роли участников, и в роли зрителей.
Множество молодых людей и завитых нарядных девиц сбежалось с соседних улиц Старого Мяста. Самые любопытные проталкивались в глубь Новинярской, откуда хорошо видны были стены гетто. Евреев в общем-то мало кто жалел. Просто народ радовался, что ненавистным немцам снова причинили беспокойство. В глазах варшавского обывателя сам факт борьбы победоносных оккупантов с горсткой евреев выставлял немцев на посмешище.
Бой становился все более ожесточенным. В глубине площади Красинских, перед Домом правосудия, толпились жандармы и эсэсовцы. На Бонифратерскую никого не пускали.
Когда Малецкий очутился в конце улицы Медовой, мимо проехал огромный грузовик с солдатами в полном боевом снаряжении. Из толпы послышался смех. Ружейные выстрелы не затихали. Это стреляли евреи. Немцы отвечали длинными очередями из станковых пулеметов и автоматов.
У Малецкого были дела в одном из кварталов по соседству с местом сражения, поэтому он присоединился к толпе, двигавшейся по Новинярской. Начало этой узкой и сильно пострадавшей за время войны улицы отделял от стен гетто ряд домов между Новинярской и параллельной ей Бонифратерской. Почти сразу же за перекрестком Новинярской и Свентоерской эти дома кончались и открывался большой, весь в выбоинах пустырь, возникший там, где землю расчистили от руин разбомбленных и сгоревших во время осады Варшавы зданий.
У выхода Новинярской на этот пустырь толпа стала густеть. Тротуар и мостовая были запружены людьми. Дальше отваживались идти лишь немногие. Со стороны еврейских домов беспрестанно доносились выстрелы. В паузах, когда стрельба утихала, от толпы отделялись по нескольку человек и, держась поближе к стенам домов, бежали дальше.
Когда Малецкий дошел до участка, подвергавшегося обстрелу повстанцев, огонь как раз прекратился, и люди, кто поспешая домой или по делам, а кто движимый любопытством, лавиной ринулись вперед. Пустырь казался теперь обширнее обычного. На самой его середине стояли две карусели, не вполне еще смонтированные — их, видимо, готовили к предстоящим праздникам. Под прикрытием причудливых пестрых декораций сгрудились солдаты в касках, некоторые взобрались на эстраду. Став на одно колено, они целили в сторону гетто. У стен гетто было пусто, а над ними высились молчаливые громады домов. Дома эти, с узкими окошками и ломаной линией крыш, врезающейся в хмурое небо, напоминали громадную крепость.
Было тихо, и люди, осмелев, задерживались, осматривали гетто. Вдруг оттуда снова грянули выстрелы. В дальнем конце Бонифратерской, вероятно, около больницы Св. Иоанна, послышался глухой взрыв, потом второй, третий. Видимо, евреи бросали гранаты.
Люди кинулись к ближайшим подворотням. В воздухе засвистели пули. Один из бегущих, коренастый человечек в соломенной шляпе, вскрикнул и упал на тротуар. Стреляли и солдаты у карусели. В это время несколько мощных залпов сотрясли площадь. Полоса серебристых снарядов била в одно из верхних окошек обороняющегося дома. Это заговорила маленькая противотанковая пушка.
Когда началась суматоха, Малецкий находился далеко от каких-либо ворот. Инстинктивно попятившись, он укрылся в дверной нише ближайшего магазина. Вход в магазин был заколочен досками, но довольно глубокая ниша могла в какой-то мере служить укрытием.
Улица опустела. Двое широкоплечих рабочих парней поднимали лежавшего на тротуаре мужчину. Один из них, помоложе, подобрал соломенную шляпу. Стоявший у стены солдат торопил их. Потом, размахивая руками, стал что-то кричать женщине, которая осталась на улице совсем одна. Она неподвижно стояла на краю тротуара и, словно бы не сознавая, какая опасность ей угрожает, вглядывалась в темные стены напротив.
— Уходите, не стойте там! — крикнул Малецкий.
Она даже не обернулась. Только когда подбежал солдат и с криком дернул ее, она попятилась, испуганно втянув голову в плечи робким движением застигнутого врасплох человека. Солдат раздраженно, грубо подтолкнул ее ружейным прикладом в сторону ворот. И тут заметил Малецкого, прятавшегося в нише магазина.
— Weg! Weg![52] — заорал он.
Малецкий выскочил из ниши и поспешил за бегущей впереди женщиной. Выстрелы сыпались теперь со всех сторон. Установленная на пустыре противотанковая пушка пускала один снаряд за другим. Со звоном падали на тротуар оконные стекла Снова послышались глухие взрывы гранат.
Женщина и Малецкий добежали до ворот почти одновременно. Ворота оказались закрыты. Прежде чем их открыли, Малецкий успел присмотреться к своей спутнице — все так же испуганно сжавшись, она теперь стояла к нему в профиль. В первую минуту он даже задохнулся от удивления.
— Ирена!
Она посмотрела на него темными, неузнающими глазами.
— Ирена! — повторил он.
В ту же минуту молодая, перепуганная дворничиха отворила ворота
— Быстрей, быстрей! — торопила она.
Малецкий схватил Ирену за руку и затащил в подворотню. Там было полно народу, он протиснулся сквозь толпу во двор. Ирена — послушная, безвольная — позволяла вести себя, и он увел ее вглубь, туда, где не было людей.
Кругом все было старое, грязное, обшарпанное. На месте одного из флигелей высилась голая, вся в пятнах, стена — след военных разрушений. Посредине громоздились уложенные горкой кирпичи, а рядом виднелся взрыхленный, вероятно для посадки овощей, жалкий клочок серой бесплодной земли.
Когда они остановились у крутых, ведущих в подвал ступенек, Малецкий выпустил руку Ирены и внимательно к ней пригляделся.
Она была по-прежнему красива, но как же изменилась! Похудела, черты лица заострились, истончились, миндалевидные глаза стали словно бы еще больше, но утратили свой особый, теплый цвет, смотрели отчужденно, почти сурово. Одета Ирена была очень элегантно. На ней был светло-голубой, еще перед войной привезенный из Англии, шерстяной костюм и незнакомая Малецкому шляпа, которая очень шла ей. Но то ли потому, что он давно не видел ее, то ли она и вправду сильно изменилась, семитское в ее облике, как показалось Малецкому, выступило еще заметнее.
— Это ты? — только и сказала Ирена, даже не удивившись.
Она разглядывала его, но как-то рассеянно, не переставая, очевидно, прислушиваться к доносящейся с улицы стрельбе.
Малецкий быстро оправился после первого изумления, спросил:
— Откуда ты взялась тут? Что делаешь? Ты в Варшаве?
— Да, — ответила она буднично, словно расстались они совсем недавно.
Голос у нее был прежний, низкий и звучный, разве что несколько утратил вибрацию, стал глуховатым.
— И давно?
Ирена пожала плечами.
— А бог его знает. Я уж и не помню точно. Мне кажется, вроде бы очень давно.
— И не дала знать о себе?
Она внимательно и чуть насмешливо взглянула на него.
— А зачем?
Малецкий смутился. Этот простой вопрос застал его врасплох, так не вязался с прежним его представлением об Ирене. Не зная, что ответить, он замолк. А Ирена вся обратилась в слух. Напряженно, с тревогой и страхом вслушиваясь в звуки улицы, она, казалось, вовсе позабыла о своем спутнике. Молчание затягивалось, и Малецкому становилось не по себе. Он явно чувствовал возникающее между ними отчуждение. Понимая, в какой ситуации находится Ирена, он очень хотел бы преодолеть это отчуждение, но не знал, каким образом
В подворотне вдруг зашумели. Часть толпы поспешно отступила во двор. Какой-то мальчишка в изодранных штанах и ветхой рубашке пулей вылетел из ворот и, впопыхах толкнув Малецкого, возбужденно крикнул у входа в подвал:
— Мама, у нас в воротах пушку поставили! Будут стрелять из наших ворот! — и, откинув назад спадавшую на лоб льняную прядку, помчался обратно к воротам
Из подвала выглянула изможденная, бледная женщина.
— Рысек, Рысек, — позвала она мальчишку. Но того уже и след простыл. Женщина, охая, с трудом взбиралась по крутым ступенькам. И тут начала вдруг бить противотанковая пушка. Оглушительный грохот сотряс стены. С верхнего этажа посыпалась штукатурка.
— О Боже! — Женщина схватилась за сердце.
Маленькая пушка палила не умолкая. Все вокруг дрожало и ходило ходуном. Выстрелов из гетто даже не было слышно. Зато в оглушительное это грохотанье вплетались хриплые звуки граммофона с соседнего двора. Исполняли сентиментальное предвоенное танго. Люди по двое, по трое покидали подворотню.
— О Боже! — с тяжким вздохом повторила женщина из подвала. — За какие грехи должен человек так страдать?
Ирена, которая сильно побледнела и задрожала, когда усилилась стрельба, вскинулась, услышав эту жалобу.
— Те, кто там, больше страдают! — сказала она враждебно.
Глаза ее сверкнули, губы сжались. Никогда раньше Малецкий не замечал в ней такой злой, горькой запальчивости.
Женщина подняла на Ирену усталые, поблекшие глаза.
— Больше? А откуда вы знаете, сколько я перестрадала?
— Там люди гибнут, — отрезала Ирена таким же враждебным тоном.
— Перестань… — шепнул Малецкий. Но Ирена, явно уже не владея собой, резко к нему обернулась.
— Почему это перестать? Там гибнут люди, сотни людей, а здесь к ним относятся, как к собакам… хуже чем к собакам…
Она повысила голос, все более распаляясь. Малецкий схватил ее за руку и оттащил в сторону — ко входу в какое-то парадное.
— Опомнись! Накликать беду хочешь? Смотри, на нас уже оглядываются.
В самом деле, несколько человек, из тех, что отошли от ворот, с любопытством смотрели в их сторону. Ирена обернулась. Поймав на себе их взгляды, она тотчас утихомирилась.
— Бумаги у меня в порядке, — шепнула она боязливо и с тревогой заглянула в глаза Малецкому.
Ему стало ужасно неловко, ничего подобного он не испытывал за все время их знакомства. Он почувствовал мучительный стыд и унижение при мысли о ее судьбе, а также о своей беспомощности и привилегированном положении.
— О чем ты говоришь? — возмутился он не слишком искренно. — Кто сейчас станет смотреть твои бумаги? Непонятно, когда мы сможем выбраться отсюда, вот что плохо. Ты где живешь?
— Нигде.
Малецкий вздрогнул
— Как это нигде?
— Очень просто.
— Ты же говорила, что давно в Варшаве?
— Давно, и что с того? Туда, где я жила, я не могу вернуться. Ну, да ладно, — она презрительно скривила губы. — Это не важно.
— Как это не важно? Послушай, а твой отец?
Она быстро глянула на него.
— Он погиб.
— Значит, это правда? — прошептал Малецкий. — Ходили тут разные слухи…
— Правда.
Он минуту молчал. Наконец, пересилив себя, спросил:
— А мама?
— Тоже погибла.
Он ждал такого ответа, но лишь услышав, осознал всю его трагичность.
— Это ужасно! — только и смог он сказать.
И тут же почувствовал, как никчемны его слова. Но Ирена — она стояла, опустив голову, и концом коричневого зонтика чертила на разбитом асфальте невидимые линии — вроде бы ничего иного и не ждала от него. Страдание, очевидно, так глубоко проникло в ее душу, что она уже не нуждалась ни в сочувствии, ни в сердечности.
Малецкий рассеянно наблюдал за движениями Ирениного зонтика. Острее, чем когда-либо, он переживал ту сумятицу чувств, которая, помимо его воли, стихийно и неотвратимо накатывала на него всякий раз, когда ему приходилось сталкиваться с участившимися в последнее время трагедиями евреев. Чувства эти отличались от тех, которые вызывали в нем страдания соотечественников, а также людей любой другой национальности. В этих была особая мрачность и мучительная сложность, а когда они достигали апогея, к ним примешивалось крайне болезненное и унижающее сознание некой неопределенной всеобщей ответственности за безмерную жестокость и злодейства, с какими, с молчаливого согласия всего мира, вот уже несколько лет расправлялись с евреями. И это ощущение, неподвластное доводам рассудка, было, пожалуй, самым горьким его переживанием за годы войны. В иные периоды — например, в конце прошлого лета, когда немцы приступили к массовому истреблению евреев и в варшавском гетто многие дни и ночи не прекращалась стрельба, — это ощущение вины необычайно обострялось. Он носил его в себе как рану, откуда, казалось, сочилось гноем все зло мира. Однако при этом он сознавал, что в нем куда больше тревоги и страха, чем истинной любви к этим безоружным, со всех сторон осаждаемым людям, единственным в мире, кого судьба отторгла от попираемого, но все же существующего человеческого братства.
Встреча с Иреной усилила в Малецком смятение, нараставшее со вчерашнего вечера. Он почувствовал себя очень несчастным, ибо, как типичный интеллигент, принадлежал к породе людей, которые ничто-же сумняшеся противопоставляют людским страданиям и бедам свои душевные терзания.
Тем временем противотанковая пушка смолкла. Из граммофона на соседнем дворе разливался мужской тенор. Округлые звонкие итальянские слова звучали между стен громко и отчетливо. В глубине площади настойчиво трещали пулеметы. Люди, укрывшиеся было во дворе, снова возвращались в подворотню. Мальчуган, которого мать, все еще стоявшая у подвальных ступенек, называла Рысеком, прибежал оттуда с новостью:
— Мама! Немцы расшибают еврейские дома! Во-о-от такие дырищи, — показал он руками, — уже понаделали!
— Иди домой, Рысек, — шепнула женщина.
Он тряхнул непослушными льняными вихрами.
— Счас приду! — и, круто повернувшись на пятке, помчался обратно.
— Погляжу, нельзя ли уже выйти на улицу? — сказал Малецкий и отошел от Ирены посмотреть, что делается за воротами.
Он увидел стоящую перед домом пушку и около нее нескольких немецких солдат. В глубине площади не умолкая строчил пулемет. Ворота были приоткрыты, и кучка людей упрашивала высокого, плечистого солдата, чтобы он позволил им выйти. Тот сперва не соглашался. Потом отошел в сторону и махнул рукой. Тотчас десятка полтора человек бросились к выходу.
Малецкий поспешил к Ирене.
— Послушай, мы можем выйти, только поскорей, а то сейчас…
И осекся, взглянув на Ирену. Она была бледна, лицо исказилось. Стояла, держась рукою за стену.
— Что с тобой? — испугался он. — Тебе дурно?
— Нет, — возразила она.
Однако лицо ее бледнело все сильнее. Оглядевшись вокруг, Малецкий быстро подошел к хозяйке подвала.
— Можно попросить у вас немного воды? Женщине дурно.
Та взглянула на Ирену. Мгновение колебалась. Потом кивнула.
— Пойдемте.
Малецкий сошел за нею вниз и остановился в дверях. На него резко пахнуло нищетой. В подвале помещалась кухня: низкая, закопченная, пронизанная сыростью. Мебели почти не было. На деревянной кровати у стены лежал, прикрытый отрепьями красного некогда одеяла, тощий старик. У самого входа сидел на табуретке темноволосый парень и чистил картошку. Делал он это на диво сноровисто. С быстротой автомата орудовал коротким ножичком, точным движением бросал очищенные картофелины в стоявшую на полу миску с водой. Лица его не было видно. Низко склоненная голова была в тени.
Женщина, зачерпнув воды из ведра, подала кружку Малецкому. Тот поблагодарил и быстро вернулся наверх, к Ирене.
— Попей немного, — он протянул ей воду. Она сперва не хотела, потом дала себя уговорить. Однако глотнув раз, другой отстранила кружку.
— Не могу, — шепнула она с отвращением. Впрочем, постепенно она приходила в себя. Только слегка еще дрожала и все опиралась о стену.
— Как ты?
Она кивнула: лучше. В эту минуту из подвала выглянула женщина.
— Может, ей посидеть хочется? — спросила она. — Пожалуйста, к нам можно.
Он вопросительно взглянул на Ирену. Она против ожидания согласилась. Он проводил ее вниз. Женщина вытерла тряпкой деревянный табурет.
— Садитесь, — она пододвинула табурет поближе к двери.
Малецкий встал рядом. Противотанковая пушка снова начала обстрел. Лежавший у стены мужчина застонал.
Но женщина не обращала на него внимания. Она стояла посреди кухни, уронив руки, худая, маленькая, до предела измученная. Хотя платьишко на ней было жалкое, ветхое, выглядела она опрятно. Гладко зачесанные волосы были уже седые, кожа на висках пожелтевшая, как пергамент.
Малецкий кивнул на кровать.
— Это ваш муж? Он болен?
— Болен, — ответила она. — Но это не муж, это отец мужа.
— А муж?
— Еще в сентябре погиб.
Ирена теперь только огляделась. Женщина перехватила ее взгляд.
— Нас немцы из Познаньского воеводства выгнали, — объяснила она. — В Могилине у нас домик был, муж у меня там садовничал…
Она замолкла и тоже оглядела подвал.
— А теперь вот, все прахом пошло!
Малецкий, который уже несколько минут присматривался, как парень чистит картошку, наконец не выдержал и сказал:
— Ну и ловко же вы ее чистите!
Парень вздрогнул, прервал работу и поднял голову.
Лицо его, прежде, видимо, довольно красивое и приятное, а теперь отекшее, с кирпичными, отливающими синевой пятнами на щеках, казалось маской. Парень был острижен наголо, глаза под воспаленными веками были мертвые, неподвижные, тусклые. Этот остекленелый, нечеловеческий взгляд произвел на Малецкого гнетущее впечатление. У него отлегло от сердца, когда паренек, не произнеся ни слова, опять нагнулся и, вынув из корзинки картофелину, принялся ловко очищать ее своими красными, тоже слегка отекшими руками.
В комнате воцарилось молчание. Мужчина у стены, постанывая, пытался высвободить руки из-под отрепьев одеяла. Тенор во дворе выпевал новую арию. Вдалеке раздавались одиночные выстрелы.
— Это мой старший, — сказала вдруг женщина, — из Освенцима вернулся.
Никто на ее слова не отозвался. Женщина устало глядела на парня, который сохранял полное равнодушие, будто не о нем шла речь.
— Два года там просидел. На улице его схватили.
Она вдруг захлопотала, принялась переставлять побитые горшки и кастрюли. Впрочем, огонь в плите не горел, холод в подвале был еще более пронизывающий, чем во дворе. Солнце, похоже, никогда сюда не заглядывало.
Малецкий взглянул на Ирену. Она уже окончательно пришла в себя, была только чуть бледнее обычного. Сидела неестественно выпрямившись и темными своими глазами внимательно, хотя и безучастно, смотрела на женщину. Та перестала наконец суетиться, повернулась и подошла к сыну.
— Хватит чистить, Казик, — мягко сказала она. — На сегодня достаточно.
Тут со стороны ворот донесся резкий, гортанный крик солдата. Парень вздрогнул, отошел от окна и инстинктивно съежился. Его покрасневшие глаза испуганно покосились на Малецкого и Ирену. Только при виде матери он немного успокоился, но продолжал стоять, вжавшись в угол, неуверенно поглядывая на чужих.
— Пошли! — Малецкий склонился к Ирене. Она тяжело поднялась и равнодушно, с оттенком презрения, поблагодарила за гостеприимство. Малецкого это задело.
— Ирена! — сказал он с упреком, когда они были уже наверху. — Как ты могла таким тоном проститься с этими несчастными?
Она посмотрела на него с той же холодной насмешкой, что и при встрече.
— Тебе не понравился мой тон?
— Не понравился.
Твердость его ответа нисколько ее не смутила.
— Что поделаешь, какой есть, такой есть.
— Ирена!
— Чему ты удивляешься? — отозвалась она уже раздраженно. — Эта женщина еще не самая несчастная. Ей не приходится умирать от страха, что сыновей ее в любой момент могут застрелить только за то, что они такие, а не другие. Они при ней, понимаешь? Ей можно жить. А нам?
— Нам? — в первую минуту он не понял.
— Нам, евреям, — ответила она.
Послышалась пулеметная очередь. На этот раз очень близко. Зато пушка била теперь из других ворот.
— Раньше ты не говорила; мы! — тихо сказал Малецкий.
— Не говорила. Но меня научили. Вы научили.
— Мы?
— Вы, поляки, немцы…
— Ты нас объединяешь?
— Так вы же арийцы!
— Ирена!
— Вы научили меня этому. Только недавно я поняла, что все на свете всегда ненавидели нас и ненавидят.
— Преувеличение! — буркнул он.
— Вовсе нет! А если и не ненавидят, то в лучшем случае с трудом терпят. Не говори мне, что у нас есть друзья, это только так кажется, а на самом деле нас никто не любит. Даже помогаете вы нам иначе, чем другим людям…
— Иначе?
— Да, тут вам приходится вынуждать себя к самопожертвованию, к сочувствию, к тому, что человечно, справедливо, — к добру. О, уверяю тебя, если б я была способна так не любить евреев, как вы их не любите, то не стала бы говорить «мы» и «вы». Но я не способна на такое чувство и должна быть одной из них — еврейкой! А кем же мне еще быть, скажи?
— Собой, — сказал он без особого убеждения.
Она ответила не сразу. Опустив голову, стояла довольно долго, снова чертя зонтиком по земле невидимые знаки. Потом вдруг подняла на Малецкого свои прекрасные восточные глаза и сказала мягким, похожим на прежний голосом:
— Я и есть я. Но барышни Лильен из Смута больше не существует. Мне приказано было забыть о ней, вот я и забыла.
В воротах началось движение. Пользуясь новым перерывом в стрельбе, люди выбегали на улицу.
— Пошли! — сказал Малецкий.
Немецкий солдат, патрулирующий в воротах, торопил выходивших. Мгновение спустя Малецкий и Ирена были уже на улице.
Ирена этого района не знала и в нерешительности остановилась. Малецкий повел ее в сторону Францисканской улицы. Немногочисленные прохожие тоже устремились туда, держась поближе к домам. Где-то вдали слышались одиночные выстрелы. Посредине мостовой медленно ехала открытая военная машина. Стоя на ее ступеньке, молодой офицер громко отдавал команду солдатам, выстроившимся у карусели…
Итак, наступила Страстная пятница. Пятый день длилось сопротивление повстанцев. Пожары перекинулись вглубь, охватили дальние кварталы гетто. Средь огня и дыма безостановочно хлопали выстрелы, слышался сухой треск автоматных и пулеметных очередей. Начались облавы на евреев в городе. В разное время и из разных мест кое-кому из них удалось выбраться за стены гетто, и теперь усиленные патрули немецкой жандармерии, а также синей[53] и украинской полиции ловили беглецов на улицах. Установлены были посты и у выходов из подземных каналов, поскольку именно таким путем евреи чаще всего пытались прорваться на свободу. Их убивали тут же, на месте. Весь день в разных районах Варшавы время от времени слышалась короткая стрельба. На улицах тогда поднимался переполох, прохожие прятались в ближайшие подворотни. Случалось, через опустевшую площадь либо по внезапно обезлюдевшей улице бежал, пригнувшись, одинокий человек. Вскоре ружейный залп настигал его, он падал. К лежавшему подъезжали на велосипедах жандармы, подбегали украинские полицейские в зеленых мундирах. Живых добивали. Минуту спустя на улице возобновлялось обычное движение.
У костелов толпились люди, по случаю Страстной пятницы спешившие навестить могилы. Стояла прекраснейшая из весен…
…Солнце заливало высокое светлое крыльцо. Пахла зацветающая сирень, а чистый воздух полнился веселым птичьим щебетом. За бульваром внизу текла Висла, тоже в солнечном сиянии, вся как бы покрытая жидким, искрящимся золотом. Варшава высилась над нею голубоватой громадой подернутых дымкой домов и сверканьем стройных костельных башен. Тяжко, неподвижно нависла над городом черная туча пожаров. Посредине Вислы плыла маленькая красная байдарка.
…Ирена так обессилела, что подкосились ноги, — пришлось опереться о балконные перила. Внизу, у подъезда, маленький Пётровский лежал на спине, раскинув ручки и закрыв глаза. Стефанек Осипович озабоченно склонился над ним.
— Ты чего лежишь, лучше встань…
— Нет! — твердо ответил Вацек.
— А чего ты?
— Я Иисус.
— Ты Иисус?
— А ты ангел! Нагнись, я же на кресте вишу.
С лестничной площадки донесся тонюсенький голосок высунувшейся из окна, похожей на розовый цветочек, Терески:
— Мальчики, вы что делаете?
— Я Иисус! — откликнулся снизу Вацек, приоткрыв один глаз. — Иди к нам!
Опершись ручонками о жесть карниза, Тереска наклонилась так низко, что темная прядка волос упала ей на глаза. Она хотела откинуть волосы, но тут ладошка ее соскользнула с жести, девочка потеряла равновесие и полетела вниз. Она крикнула коротко, душераздирающе.
Первой во двор выбежала Пётровская. Увидев лежавшую на земле девочку, она схватилась за голову.
— Матерь Божья! — крикнула она трубным голосом. — Что тут случилось? Господи Иисусе!
Вацек, вскочив на ноги, орал как оглашенный. А маленький Осипович так оцепенел со страху, что совсем лишился дара речи.
— Тереска убилась, Тереска убилась! — отчаянно выл Вацек, топоча и затыкая уши пальцами.
Пётровский, который тоже поспешил во двор, подошел к неподвижно лежавшей на песке девочке и хотел нагнуться к ней. Но Пётровская оттолкнула его.
— Вон отсюда, мерзавец! — рявкнула она. — Ребенок — это святое!
Он пожал плечами и отошел в сторону. Тем временем почти все жильцы, всполошенные воплями Вацека, начали сбегаться вниз. Сперва появились супруги Осиповичи, потом Владек; спустя минуту во двор сошел и Замойский в домашней куртке и шлепанцах. Из окон соседнего дома тоже стали выглядывать люди. Двое мальчишек — один с самокатом, другой с деревянным ружьем — прибежали с улицы на место происшествия. Пробились поближе.
— Глянь-ка! — толкнул мальчишка с самокатом своего товарища. — Убилась.
Тот, потрясенный, кивнул головой. Глаза десятилетнего парнишки лихорадочно горели. Высунув язык, чтобы лучше разглядеть, он левой рукой почесывал исцарапанную ногу.
— Ну-ка, чтобы духа вашего тут не было! — возмутилась Пётровская. — Вас только не хватало!
Они отбежали и стали чуть в сторонке. Владек с Осиповичем, опустившись на колени, перевернули Тереску на спину. Бледная, как полотно, неподвижная, с закрытыми глазами, она и в самом деле казалась мертвой.
— Ну как? — на цыпочках подошел к ним Замойский.
Осипович приложил ухо к сердцу Терески. Минуту слушал.
— Жива! Кажется, ничего страшного. Просто в обмороке.
— Надо за доктором послать, — посоветовал Замойский.
Пётровская втиснулась меж ними.
— Ну что? Жива? Жива?
И тут она заметила Ирену, которая стояла на балконе, обеими руками схватившись за перила. Набрякшее лицо Пётровской вспыхнуло огнем.
— Жидовка! — крикнула она, подняв руку. — Это из-за нее несчастье!
Взгляды всех обратились в сторону балкона. Замойский побледнел и закусил губу. Тревожный шорох пробежал среди собравшихся. Только Пётровский стоял в стороне, едва заметно усмехаясь.
— Пани Пётровская… — шепнул Осипович.
— Жидовка! — с ненавистью завопила та.
Только теперь Ирена скрылась в комнате. Но ее исчезновение еще больше взбесило Пётровскую. Растолкав стоявших поблизости, шелестя шелком тесного своего платья, она как фурия бросилась на лестницу и в момент оказалась на втором этаже.
— Откройте! — принялась она дубасить в дверь кулаками. — Откройте немедленно!
Минуту Ирена стояла посреди комнаты, заткнув уши руками. Она дрожала, вся кровь, казалось, отхлынула от ее лица. Инстинктивно оглянулась, ища, куда бы спрятаться. В дверь стучали все громче, все настырнее.
— Откройте! — истерически хрипела Пётровская. Дальше выносить этот крик Ирена была не в состоянии. Вся дрожа, с побелевшими губами, она выбежала в прихожую.
Пётровская выглядела страшно: красная, растерзанная, с пеной на губах.
— Что вы, что вы? — пролепетала Ирена
— А то! — истошно взвизгнула Пётровская и, схватив Ирену за руку, потащила ее вниз по лестнице. Только на первом этаже Ирена попыталась было вырваться. Но Пётровская с силой дернула ее и вытолкнула во двор, к толпе.
Ирена отсутствующим взглядом оглядела стоявших. Тереску держал на руках Осипович. Все были смущены, прятали от нее глаза. Последним она увидела Пётровского. Сунув руки в карманы, он смотрел на нее, слегка откинувшись назад и прищурив глаза, с наглой, издевательской усмешкой.
Петровская тяжело дышала.
— А ну! — махнула она рукой в сторону Ирены. — Двигай отсюда! Чтобы духу твоего здесь не было!
По другую сторону проволочной сетки забора столпились жильцы соседнего дома.
— Глянь! — толкнул товарища мальчишка с самокатом. — Еврейку поймали.
Тот кивнул головой. Он все почесывал свою ногу. Остальные молчали. Даже Вацек перестал реветь.
— Пани Пётровская, нельзя же так… — шепнула пани Осипович, держа за руку все еще немого Стефанека.
Та обернулась к ней и дерзко подбоченилась.
— Чего это нельзя? — вызывающе ответила она — Может, она откажется, что не жидовка, мол? Пусть-ка откажется! Ну-ка, — двинулась она на стоявшую неподвижно Ирену. — Только посмей отказаться!
Ирене почудилось, что та хочет ее ударить.
— Не смейте ко мне прикасаться! — выдохнула она. Пётровская презрительно рассмеялась.
— Да кто станет тебя трогать? — Она огляделась вокруг и, чувствуя свое превосходство, повелительно крикнула:
— Ну, пошевеливайся! В гетто свое возвращайся, там найди себе Сруля! Ну!..
— Пани Пётровская… — снова начала было жена Осиповича.
Но та вскипела злобой.
— Ну! Ясно тебе? Вон отсюда!
В этот момент Тереска шевельнулась на руках тощего Осиповича. Открыла глаза.
— Где мамочка? — сказала она шепотом.
— Приедет, — склонился он к ней, — сейчас мамочка приедет.
— А Влодек?
— И Влодек приедет.
Ирена стояла все так же не двигаясь среди избегавших смотреть на нее людей, сердце ее, как живой кусок плоти, пульсировало в горле. И вдруг она почувствовала, как на нее нахлынула слепая, бурлящая ненависть. Она гордо выпрямилась.
— Хорошо, я уйду! — сказала она неестественно громко и, уверенная теперь в своем превосходстве, глянула в глаза Пётровской. — Но твой щенок пусть поломает себе руки и ноги…
Пётровская побледнела, открыла рот, но растерялась и не нашлась, что сказать. Только прижала к себе Вацека и заслонила ему лицо руками.
Ирена взглянула на окружавшие ее смущенные, ставшие вдруг испуганными лица. И почувствовала радость — обжигающую, злобную.
— А вы все, чтоб вы сдохли, как собаки! — выплеснула она из себя мстительно, не сознавая, какие произносит слова. — Чтобы вас огнем выжгли, как нас! Чтобы всех вас перестреляли, перебили…
Она вдруг повернулась и в наступившей вдруг мертвой тишине медленно пошла к выходу. Отворила калитку, перешла наискосок улицу и направилась дальше по тротуару ровным, спокойным шагом. И только свернув в боковую улочку, когда никто из дома уже не мог ее видеть, пошла быстрее. Потом побежала.
Вскоре она была уже на трамвайной остановке, там вскочила в отъезжавший вагон. Он был почти пуст. Мало кто в столь поздний час, да еще в Страстную пятницу, ехал в город. Вдалеке грохотала канонада, и кровавое зарево пылало над гетто средь клубов черного дыма.
(1945)