Фридрих Торберг Возвращение Голема Перевод с немецкого Евгении Фрадкиной

Рассказывают, что Голос был рабби Иегуде Лёву из Праги, прозванному «Высокий рабби Лёв», сыну рабби Бецалеля из Вормса, тому, кто создал из глины и пробудил к жизни Голема, и Голос этот повелел ему отобрать у Голема Божественное дыхание. Рабби Лёв исполнил веление, и отнес безжизненный чурбан на чердак синагоги Альтнойшуль, и положил его там, и укрыл старыми талесами и растрепанными книгами. Свершив это, он строго-настрого запретил всем будущим поколениям и на все будущие времена переступать порог чердака, где лежит Голем. И было это на исходе шестнадцатого столетия.

А еще рассказывают, что однажды рабби Иехезкель Ландау из Праги, сын Иегуды бен-Цви Сегаля Ландау, почитаемый за свою великую ученость и известный во всех землях под именем «Пражский рав», нарушил запрет рабби Лёва и ночной порою переступил порог чердака Альтнойшуль. Совершив это, он спустился вниз, содрогаясь от страха и ужаса, и немедленно подтвердил запрет. И было это спустя двести лет.

И еще рассказывают, что под началом того, кто называл себя «фюрер» и кого другие приветствовали словом «хайль», немцы захватили почти всю Европу, включая Богемию с ее столицей Прагой, и повсюду ловили евреев, и сжигали их молельные дома, и грабили их имущество, и убили их шесть миллионов. И было это еще через сто пятьдесят лет, в наше время.

Но так уж повелось с давних пор — в городе Праге жизнь течет по-особому, а в его еврейской общине — тем более, и немцы тоже это знали, когда захватили город и установили в нем свое владычество. Один из самых высоких армейских чинов — настолько высокий, что его называли «рейхсфюрер СС» и «рейхспротектор Богемии и Моравии» — давно придумал план: собрать в одном месте все, что свидетельствовало бы о зловредных, постыдных, чреватых опасностью для человечества делах евреев, чем должно быть доказано, что их необходимо, наконец, уничтожить и что немцы, взявши на себя эту задачу, оказывают человечеству услугу. Прага показалась ему — и не без основания — особенно подходящей для этого плана. Здесь будут собраны все вещественные доказательства, какие можно найти в занятых немцами землях, и затем будут выставлены на всеобщее обозрение. Все их якобы религиозные книги и свитки, которые в действительности не содержали ничего, кроме ловко замаскированных советов, как следует обманывать ничего не подозревающих иноверцев; вся их утварь и особые сосуды, якобы предназначенные для отправления религиозного культа, а в действительности служившие для того, чтобы убивать невинных христианских младенцев и на их крови замешивать тесто для мацы; все их таинственные письмена и документы, подтверждающие всемирную власть евреев, и прочие доказательства, окончательно разоблачающие их злокозненную роль.

Чтобы выполнить эту важную задачу тщательно и высокопрофессионально, пришлось, правда, обеспечить себе известную помощь и с еврейской стороны. Ни рейхспротектор, ни его уполномоченные не сомневались в том, что в Праге найдется достаточно евреев для этой работы. Одни согласятся делать ее добровольно и сознательно — то есть зная о цели предприятия; другие добровольно, но неосознанно, то есть пребывая в заблуждении касательно этой цели; иные — из личной выгоды, а остальных нужно будет заставить посулами или угрозами, смотря по обстоятельствам. Итак — четыре группы. А поскольку откомандированные для выполнения этого специального задания офицеры вермахта или одетые в другую форму члены национал-социалистической партии и даже кое-кто из беспартийных гражданских лиц — все были людьми порядка и превыше всего ценили систему в работе, то они снабдили каждую группу номером, шифром и условным знаком, дабы получить исчерпывающее описание мобилизованного ими еврейского персонала (так корректно это значилось в официальных бумагах) и иметь подробную характеристику на каждого члена группы.

Правда, что касается отношения к четырем группам и оценки их пригодности, то на этот счет существовали некоторые незначительные разногласия, каких едва ли вообще можно избежать. Уполномоченный руководитель научной части, университетский профессор из Баварии по имени Франц Ксавер Фордеггер, склонялся к предпочтению второй группы. Он ожидал наибольшей готовности, и тем самым наибольшей результативности, от евреев, которые в своем заблуждении верили, будто отдел по систематизации еврейской истории, для краткости именуемый Историческим, действительно занимался лишь историческими разысканиями. Поэтому следует предполагать, что хоть они и отнесутся к этим разысканиям не без некоторой настороженности, однако можно рассчитывать и на известную поддержку, поскольку у евреев будет надежда — вдруг удастся сделать что-то хорошее и предотвратить нечто плохое.

Итак, к этой группе Фордеггер — по чисто деловым соображениям — относился несколько лучше и хотел по возможности оставить ее при ее заблуждении, ибо оно должно было благотворно сказаться на усердии евреев, способствуя целям Исторического отдела, а в конечном итоге — целям рейхспротектора, рейха и фюрера. И обращаться с ними следует хорошо, разумеется, в рамках возможного. В глубине души профессор Фордеггер был миролюбивый малый, предпочитал избегать конфликтов и жалоб и лишь время от времени должен был демонстрировать твердость, дабы отвести от себя опасность прослыть мягкотелым. Он делал это без всякого удовольствия, и ему было очень не по себе, когда, будучи приписанным одно время к комендатуре в Опатове, он был вынужден собственноручно ликвидировать нескольких евреев, выстрелив им в затылок, и тем самым доказать, что он не слабак и не нюня. Направление в Прагу — им он был обязан своей кратковременной деятельности на кафедре востоковедения Мюнхенского университета — вполне отвечало его желанию, и он был намерен оказаться достойным поставленной задачи.

Его прусского коллегу, тоже обладателя академической степени, ответственного за руководство предприятием, доктора Эриха Вильгельма Качорского из Франкфурта-на-Одере, по праву можно было назвать антиподом Фордеггера — и не только по роду обязанностей. Натура решительная и начальственная, обладатель партийного билета с гораздо меньшим номером, бывший судебный асессор, а ныне штурмбаннфюрер, он считался с Фордеггером лишь как с научной величиной, отнюдь не как с национал-социалистом, и давал ему понять это при каждом удобном случае. Качорский, разумеется, был совершенно противоположного мнения о группе № 2 — он отдавал предпочтение первой группе. Добросовестно ознакомившись с политическим и социальным расслоением еврейства Богемии, он выяснил, что в столкновениях между населявшими Богемию национальностями, еще обострившимися вследствие так называемой «эмансипации», большая часть еврейства Праги издавна выступала на стороне немцев, и что евреи — как ни смехотворно это звучит — чувствовали себя немцами. Некоторые, безусловно, продолжали думать так и сегодня, и в них Качорский видел самых полезных помощников. Он считал (и, согласимся, доказал этим, что проник острым взором в потаенные, не поддающиеся логическому осмыслению глубины еврейской души), что евреи воспримут свое сотрудничество как честь. А высказанные недостаточно информированной стороной сомнения: существуют ли вообще такие евреи? — он отмел раз и навсегда, так что этот вопрос просто исчез с повестки дня.

Что касается группы, заинтересованной только в собственной выгоде, тут сомнений вообще высказано не было. К тому времени был уже накоплен немалый опыт общения с народностями покоренных стран — чехами, поляками, украинцами и прочими. Угроза голода или угроза смерти вызывала везде одинаковую, в известной степени естественную, реакцию, следовательно, относительно контингента группы № 3 можно не волноваться. В конце концов, и евреи — только люди, заметил Фордеггер, чем заслужил порицающий взгляд Качорского; Фордеггер, впрочем, расценил его как презрительный. Беспокойство могла доставить только группа № 4, которая ко времени описываемого здесь совещания практически не существовала. Она, однако, была самой важной, поскольку состояла, пусть пока только на бумаге, из людей действительно сведущих, которых необходимо принудить к сотрудничеству. Но принуждать не пришлось. Бывший адвокат Бернард Тауссиг, как и (согласно сведениям, сообщенным им самим) «писатель и приват-доцент» Отто Фишл, два выдающихся знатока рассматриваемой материи, охотно взяли на себя запланированные для них функции, явно побуждаемые к этому ментальностью, свойственной группе № 2. Все другие, о ком могла идти речь как об экспертах — Исторический отдел располагал внушительным списком, — вовремя удрали. То обстоятельство, что Тауссиг и Фишл остались в Праге, объяснялось их возрастом: обоим было далеко за шестьдесят, и они чувствовали себя не в состоянии перенести испытания бегства; даже перемена места была им не по силам. Или просто у них не было к тому желания.

Типичным представителем группы № 1 мог считаться сорокалетний Макс Веллемин. Пока было возможно, Веллемин подвизался на оперной сцене в немецких провинциальных театрах страны и — он это особо подчеркивал — отличился как исполнитель Вагнера. Далее он подчеркивал, что покинул еврейскую религиозную общину еще в ранней юности, отвращенный ее корыстолюбием и лживостью, что он чувствует себя связанным с немецкой культурой, только ей всем обязан, и что он глубоко удручен невозможностью и ныне осуществлять свой немецкий идеал. Он даже давал понять, что, хотя легко мог бы — благодаря высокому росту и светлым волосам — обеспечить себе безопасность, видит в своей деятельности в рамках Исторического отдела счастливый перст судьбы, более того, награду, ибо таким образом может оказаться полезным немецкому народу. Качорский, которому он все это изложил, молча кивнул, протянул руку и, когда Веллемин хотел схватить ее и пожать, два раза задумчиво погладил пробор, прежде чем отдал ему распоряжения. Веллемин все время стоял перед ним по стойке «смирно».

Веллемин был не только типичным, но и единственным членом группы № 1,о существовании которой ему, впрочем, осталось неизвестно. Он заметил только, что такие люди, как Тауссиг и Фишл, свели общение с ним лишь к самому необходимому, но ему это не мешало — хотя бы потому, что неприязнь была обоюдной, а также потому, что он мог без ущерба для себя держаться людей из третьей группы, которые к таким вещам относилась равнодушно.

К тому времени, когда началась систематическая работа, еврейский персонал насчитывал двенадцать человек, не считая членов других групп, которые, как например, совет еврейских старейшин, кадастровое ведомство, управление музеем и кладбищем, функционировали и раньше и в случае надобности направлялись в распоряжение Исторического отдела.

На подсобных работах было занято два человека — пожилые особы женского пола по имени Винтерниц и Эйслер, в чьи обязанности входило поддержание чистоты и порядка в служебных помещениях, а также Иосиф Кнопельмахер, слабоумный парень, который однажды, когда в отдел прибыли тяжелые фолианты, помог их расставить. Ему сразу же стали давать поручения, требующие физической силы и выносливости, использовали в качестве посыльного, подручного, носильщика и вообще для всего, что никто другой не выражал охоты делать.

Прошло несколько месяцев, пока присланные в Прагу материалы были хотя бы приблизительно учтены и описаны: свитки Торы с серебряными «коронами» над голубыми и пурпурными бархатными покрывалами и драгоценными наконечниками на массивных деревянных ручках; «короны», увешанные колокольчиками, в большинстве своем похожие на корону рода, в чьих владениях была построена синагога (давать подобные сведения входило в обязанность Тауссига и Фишла, и они выполняли ее со всем тщанием); богато украшенные серебряные указки, которыми чтецы скользили по строчкам развернутого свитка; искусной работы светильники всевозможной величины, синагогальные субботние семисвечники, ханукальные — для восьми свечей с отстоящим подсвечником для девятой, «служебной», свечи, от которой зажигают собственно праздничные свечи, каждый день на одну больше, пока не будут гореть все восемь, потому что на восемь дней — так не без пафоса объяснил бывший учитель Торы Ионас Бонди — хватило маленького запаса масла, предназначенного для одного дня, масла, найденного в те достославные дни, когда полководец Иегуда ха-Маккаби вновь освятил оскверненный Храм; золотые и серебряные кубки, из которых пили вино при освящении субботы, и те, что ставили в начале празднования Песаха для посланца Мессии пророка Илии, если он явится к вечерней трапезе; серебряные и золотые чаши, тарелки для пасхального седера и пуримного застолья, шкатулки для благовоний и пряностей, кувшины и миски для омовения, бокалы из серебра, стекла и хрусталя, узорные металлические копилки для сбора пожертвований.

Необозримо было собрание этих вещей, невообразимо богатство их украшений и орнаментов, разнообразие их родовых и священнических гербов, выполненных искусными мастерами, неисчислимо количество книг, свитков и грамот, а новые транспорты все прибывали. Речь шла о материальных ценностях, стоимость которых полагалось сообщать рейхспротектору наиточнейшим образом, а с другой стороны, как, впрочем, всегда, когда имеешь дело с евреями, следовало учитывать возможность фальсификации и обмана — и тут требовалась еще большая тщательность и, соответственно, вдвое больше времени. О самой работе, то есть оценке предметов с точки зрения их полезности для целей Исторического отдела, пока нечего было и думать. Естественно — иначе и быть не могло — в тех условиях и при столь длительном времени этой все еще предварительной работы, откомандированные немцы и их еврейский персонал привыкли друг к другу, и отношения между ними принимали порой оттенок почти дружеских, во всяком случае, отнюдь не формальных. Если бы непосвященный увидел, как горд бывал университетский профессор Фордеггер, получив подтверждение еврея Фишла в том, что правильно прочел и даже правильно понял ивритское слово, или как его ассистент, любознательный студент-теолог Ремигиус Хейниш, освобожденный вследствие искривления позвоночника от военной службы, справлялся у еврея Бонди о смысле и основании того или иного правила кошерности, — этому непосвященному вряд ли пришла в голову мысль, что перед ним представители расы господ общаются с недочеловеками, всецело отданными на их произвол. Обеих уборщиц называли «фрау Винтерниц» и «фрау Эйслер», а не «ты» или «Сара» — этим вошедшим в обиход именем всех евреек пользовался только Качорский. Адъютант Качорского, унтер-офицер войск СС Хорст Рюбельт, в любое время года обутый в сапоги для верховой езды, хотя тоже считал имя Сара подобающей формой обращения, воздерживался прибегать к нему из соображений субординации. Правда, Кнопельмахера все называли на «ты» и, кто более, кто менее зло, насмехались над ним, но он не обижался, напротив, только ухмылялся в ответ, а иногда даже хлопал от удовольствия в ладоши и смеялся вместе со всеми. Одного он остерегался — чтобы его не заставили говорить, потому что он знал мало слов, и его речь вскоре переходила в гортанное бормотанье, а это, все видели, было ему крайне мучительно. Его туповатое лицо заливала тогда малиновая краска, и иногда он даже принимался в гневе топать огромными ножищами и убегал. Вообще же он был нрава спокойного, отличался ничем не пробиваемым равнодушием и готов был выполнить всякую, самую черную и тяжелую работу, что, в свою очередь, вознаграждалось маленькими послаблениями да добавками к еде. Фрау Эйслер и фрау Винтерниц тоже перепадало иногда немножко фруктов, бывало, что им подсовывали плитку шоколада, которую они, в отличие от Кнопельмахера, не съедали тут же, а всегда брали домой. У обеих были дети.

Но дело далеко не ограничивалось расшифровкой или переводом отдельных ивритских слов и объяснением предписаний кошерности. Слишком многое надлежало изучить в старом Еврейском городе и слишком многое следовало услышать о его истории. На одном из очередных совещаний о Старой Праге адъютант Хорст Рюбельт высказался в том смысле, что правильнее было бы говорить о «пражском гетто», которое ни в коем случае не следует идентифицировать с Прагой, — но тут Качорский прервал его вопросом, ценит ли он чехов так высоко, что хочет защитить их от еврейской идентификации, однако от этого вопроса Рюбельт не без ловкости спасся, указав на исторически подтвержденный факт немецкого прошлого и немецкого характера Праги, в восстановление которого они все, по приказу фюрера, имеют счастье вносить свой вклад. Еврейский город в Праге был, в конце концов, еще в средние века центром еврейской жизни, духовной или религиозной — назовем ее как угодно («еврейских идейно-коммерческих спекуляций», — предложил Качорский), здесь истоки известных мистических учений («кабалистических», — дополнил студент-теолог Хейниш), во всяком случае, стоит ознакомиться со связанными с этими течениями легендами и их воздействием на современность; не в последнюю очередь именно по этой причине Исторический отдел был создан в Праге. Столь же интересно и к тому же для целей пропаганды выгодно было бы вскрыть уходящие корнями в прошлое связи между властями и мировым еврейством. В данном случае их можно продемонстрировать на примере дома Габсбургов — и по сегодняшний день к этой династии нельзя относиться с доверием, — Габсбургов уже в XVI веке финансировали евреи. Так, на последнем заседании, где заслушивали информацию еврейского персонала, Тауссиг без всякого внешнего побуждения и с плохо скрываемой гордостью упомянул о некоем Якобе Шмилесе, который «верно служил трем немецким королям», за что был возведен Фердинандом II в дворянское звание под именем «Благородный из Трейенберга». Шмилес, Благородный из Трейенберга. «Достаточно красноречиво», — как саркастически заметил на этот раз не Качорский, а Фордеггер.

Столь же полезные с познавательной точки зрения наблюдения были сообщены и из области религиозной — «так называемой религиозной, — уточнил Рюбельт, — поскольку у евреев не так легко отделить деньги от религии». Что касается этой темы, то здесь особенно отличился Хейниш. Узнав от учителя Торы Бонди, что на одном из самых старых надгробных камней на Еврейском кладбище выбито имя умершего в 1439 году поэта Авигдора Кара, он докопался, что сочиненная Каром «Ламентация» в память большого погрома 1389 года до последнего времени читалась в пражских синагогах как «покаянная молитва» — небезынтересное свидетельство того, что Бог мести наложил на евреев обязанность хранить и передавать из поколения в поколение обет ненависти.

Следует отметить тот приятный факт, что во время этих «бесед за круглым столом» между членами Исторического отдела царило самое трогательное согласие. Не так единодушно проходили обсуждения, когда речь шла об определенных мифах и легендах, которые преподносились еврейским персоналом особенно вдохновенно. Их главным действующим лицом почти всегда был вымышленный — совершенно ясно, с какой целью — Голем рабби Лёва; россказнями о его «сверхъестественной силе» и «чудесных подвигах» — Качорский со свидетельствовавшей о его уме сдержанностью называл их «жалким трюкачеством» — сразу же был пленен дегенеративный король Рудольф II Габсбург. Фордеггер, Хейниш и им подобные не стеснялись считать эти россказни занимательными, по мнению Качорского, однако, «чересчур занимательными». Историю о том, как Голем, этот глиняный колосс, снимал сапоги своему создателю, потерял равновесие, навалился на рабби и едва не раздавил его, — эту историю Качорский еще находил довольно смешной. Но когда Тауссиг, желая показать не только неуклюжесть Голема, рассказал историю о том, как тот носил воду (однажды, когда рабби Лёва не было дома, Голем, не получив другого приказа, продолжал носить воду, ведро за ведром, пока дом не оказался под водой), — и когда и эта история вызвала одобрительный смех, а Фишл добавил, что с тех пор среди пражских евреев бытует присловье «как Голем-водонос», если хотят сказать о бестолковом человеке, — тогда Качорский вмешался и резким тоном прервал говорившего. Должен ли он напомнить, да позволительно будет ему спросить, что евреи просто украли старую немецкую легенду об ученике чародея?[37] И является ли сей прискорбный факт достойным поводом для смеха? Он обращается к истинным немцам. Вообще, эти истории действуют разлагающе, и то обстоятельство, что они продолжают передаваться со всеми подробностями, отнюдь не следует считать таким уж невинным. Более того, мы имеем здесь дело с одним из самых опасных — ибо он искусно замаскирован! — истоков еврейской жестоковыйности и способности к сопротивлению. И его удивляет, что столь опытные члены партии этого не замечают. Он, со своей стороны, уже давно разглядел таящуюся здесь опасность и взвесил надлежащие меры пресечения, которые ждут лишь одобрения вышестоящих инстанций, чтобы в подходящий момент мы начали претворять их в жизнь.

Впоследствии оказалось, что этим выступлением Качорский в первый и последний раз намекнул на ту акцию, которую он самовольно, не ожидая одобрения свыше, приказал провести и которая, как известно, провалилась при столь странных, необъяснимых и до сегодняшнего дня невыясненных обстоятельствах, чем вызвала прямо противоположные последствия и к старым легендам, связанным с Големом и Альтнойшуль, прибавила еще и новую.

Пока же среди сотрудников Исторического отдела преобладала тенденция «вживания в материал», то есть стремление узнать больше того, что можно вывести из сухой статистики и прочих официальных документов. Ибо о чем говорит тот факт, что Альтнойшуль, возникновение которой некоторые хроники относят к X веку или к еще более раннему времени, была построена только в правление короля Пржемысла Отакара II, то есть в XII веке (и тем не менее оставалась, после синагоги в Вормсе, самой старой еврейской молельней в Европе)? И как объяснить, что Еврейское кладбище в гетто, до которого существовали, по крайней мере, два других, более старых, и которое по одним данным относилось к X веку, а по другим даже к VIII, может быть датировано с определенностью лишь с начала XV века? То были исторические или, если соглашаться с Качорским, псевдоисторические факты; в лучшем случае они оставались сведениями, но не давали ключа к необходимому для их оценки пониманию. Чтобы получить более чем умозрительное представление о еврейской Старой Праге и о задаче, которую им предстояло выполнить, нужно было — и против этого даже Качорский не нашел что возразить — еще и увидеть все собственными глазами, а потому осмотры памятников проводились регулярно под руководством выделенного для этой цели еврейского персонала. Увиденное и услышанное произвело впечатление не только на такие восприимчивые души, как Фордеггер и Хейниш, но на всех сотрудников Исторического отдела, даже тех, кто ранее и потом со всей определенностью утверждал, что все это их абсолютно не интересовало (позднее это звучало уже не так убедительно). Только Качорский и здесь сохранил ясность мысли и при первом осмотре Еврейского кладбища высказался в высшей степени презрительно по поводу беспорядочного нагромождения могильных камней, этого серого хаоса и, как следствие — полного отсутствия святости и благочестия. «Если это называется местом последнего успокоения, — буквально так он выразился, — тогда я не знаю, что называется хлевом. И кто так обращается с мертвыми, от того и в жизни не приходится ждать ничего порядочного».

Его коллеги подтвердили свое согласие кивком и невнятным бормотанием. Еврейский персонал, испуганный, застыл в молчании. Только на обратном пути, когда Фордеггер будто между прочим, но явно для идущего рядом с ним Тауссига процедил: «Качорский прав, разве нельзя было устроить все иначе?». Тауссиг решился разъяснить ему — Качорскому он возразить не рискнул, — что теснота и беспорядок на кладбище объясняются вовсе не недостатком любви к порядку и не отсутствием уважения к мертвым, а недостатком места; так как евреям никогда не разрешали расширять кладбище и приходилось — ведь время-то шло — опускать один гроб на другой, отчего надгробия оказались стоящими вплотную друг к другу.

— У вас для всего находится объяснение, — сказал Веллемин, который шел сбоку.

— Нет, господин Веллемин, — отвечал Таусиг, — не для всего.

Еще худшую оценку получила у Качорского синагога Альтнойшуль. Откровенное раздражение вызвала у него необходимость спуститься по ступеням и, как и всем, пригнуться при входе, хотя в том не было надобности — просто в полумраке подземного помещения новичок непроизвольно держался с осторожностью. Когда же включили освещение, оно оказалось таким тусклым, что от него, пожалуй, сделалось еще темнее. С брезгливой гримасой, Качорский прежде всего обратил внимание присутствующих на грязно-серый цвет стен: «Ну и грязь в этом вашем Божьем доме. Нельзя было, что ли, прибрать здесь как-нибудь?»

— Ваш вопрос ко мне? — хотел удостовериться Тауссиг: слова Качорского явно относились к нему.

— Конечно, к вам. Может быть, вы думаете, что я разговариваю сам с собой? Так в чем же дело?

— Существует принятое объяснение, почему стены этой синагоги действительно нельзя чистить. На них кровь мучеников, принявших здесь смерть. Как вы должны знать, в течение столетий Еврейский город страдал не только от частых пожаров, но и от погромов, и от резни. И многие люди, что искали спасения в Альтнойшуль, были убиты здесь, внизу. Их кровь, как считается, забрызгала стены, и ее не положено смывать.

Наступила напряженная тишина. Ее нарушил голос Качорского, он прозвучал особенно резко:

— Вы сказали «мученики»? Вы сказали «люди»?

— Это не всеми принятое объяснение, — вставил Фишл, будто хотел уличить Тауссига во лжи; на самом деле он только хотел разрядить грозную атмосферу, и это ему удалось. Он изложил другую легенду, и почти все с интересом ее выслушали.

В 929 году, когда еврейская община Праги постановила построить новую синагогу, во время земляных работ наткнулись на остатки стен ранее стоявшей на этом месте молельни, и среди них нашли неповрежденные светлые тесаные камни. На основании этой и других находок, прежде всего записей на древнем пергаментном свитке, вскоре было установлено, что эти камни — из стен Иерусалимского Храма. В то время в Праге гостили два мудрых человека из Святой Земли, у которых спросили совета, как поступить. Оба мудреца решили: нужно употребить старые камни для нового строительства, стены выкрасить в черный цвет, в знак траура по разрушенному Храму — тогда Всевышний прострет Свою руку над старо-новой синагогой и убережет ее от разрушения огнем и водой.

В этом месте рассказа Тауссиг указал на иное толкование названия «Альтнойшуль»: оно, дескать, происходит не от идишских слов альт — «старый» и ной — «новый», а от ивритского «аль тнай», что значит «при условии»: мудрецы из Святой Земли разрешили строительство синагоги только при условии, что в день прихода Мессии здание будет снесено и камни разрушенного Храма будут возвращены в Иерусалим. Фишл, со своей стороны, считал эту легенду исторически недостоверной, а 929 год — слишком ранней датой строительства синагоги.

Тем не менее, оказавшись в затруднительном положении под градом вопросов Тауссига и других экспертов из еврейского персонала, он не смог окончательно исключить достоверность варианта, который поставил под сомнение. Диспут принимал временами весьма острый характер и сопровождался оживленной жестикуляцией. Учитель Торы Бонди убеждал скептика Фишля: необязательно верить в существование легендарной основательницы города Либуши и ее пророчества, чтобы считать возможным, что на месте сегодняшней Праги уже в VIII веке жила еврейская община. Ведь на Рейне евреи поселились значительно раньше, в некоторых местах, например в Кельне, даже раньше, чем немцы.

— Ну, с меня довольно.

Это Качорский. Он произнес эти слова, не повышая голоса, и, тем не менее, так, что нельзя было не услышать. Воцарилась тревожная, полная страха тишина.

— Наши господа евреи ведут себя так, будто нас здесь нет вовсе. Я этого не потерплю.

— Еврейская школа, — поддакнул адъютант Рюбельт, брезгливо скривив тонкие губы (для него важно было называться адъютантом, чтобы подчеркнуть разницу между собой и каким-то там ассистентом Фордеггера). — До сих пор не могу понять, почему эта развалина называется шуль[38].

Фишл снова попытался спасти положение:

— Я хотел бы заметить, если мне будет дозволено, что все синагоги, по существу, не более чем молельные дома и дома, где проводятся занятия, следовательно, школы.

— Вам ничего не позволено, — возразил Качорский еще тише, — вы и так слишком много себе позволили. Пошли.

Пройдя несколько шагов, Фордеггер остановился — не столько, чтобы изобразить из себя ангела-миротворца, сколько из-за того, чтобы не опуститься до слепого исполнения приказов Качорского.

— Интересно, как часто горела Альтнойшуль? — он помолчал, затрудняясь найти сразу доверительную интонацию и подобающие слова. — Наверно, ей частенько доставалось от огня за столько лет, иначе к чему бы вы завели разговор о пожарах, а, Тауссиг? Может быть, их вообще не было? Что вы на это скажете?

— Нет, были, господин профессор. Вы можете прочесть об этом в любой книге по истории. Иногда поджоги, иногда просто пожары. Но Альтнойшуль и впрямь никогда не горела. — Он поднял плечи и, словно извиняясь, добавил: — Может быть, потому, что таково было пророчество мудрецов из Иерусалима.

— Чушь, — сказал Качорский. — Перестаньте молоть чепуху. Это же просто глупо.

В ту минуту, когда вся группа двинулась в обратный путь, Кнопфельмахер, который до того молча тащился сзади, вдруг сделал несколько неуклюжих прыжков, оказался впереди и, размахивая руками, показал на крышу синагоги.

— Там! — закричал он, задыхаясь, как всегда, когда им овладевало волнение. — Там! Наверху! Там!

Со шпиля массивной, устремленной вверх готической надстройки, закрывавшей крышу Альтнойшуль, упорхнули в эту секунду, словно их спугнул крик Кнопфельмахера, два голубя.

— В чем дело? — спросил Качорский. — Чего хочет этот идиот?

Все знали, но никто ему не сказал. Все знали, что во время большого пожара в 1558 году, который произвел страшные опустошения в Еврейском городе, на крыше Альтнойшуль сидели два белых голубя; они сидели там до тех пор, пока огонь окончательно не затух. Только тогда белые голуби поднялись в воздух и исчезли.

— Ну? — Качорский скрестил руки на груди. — Я получу ответ? Ведь хотел же дурак что-то сказать! Может быть, о голубях?

Фишлу, который стоял ближе всех к Качорскому, пришлось дать требуемый ответ. Он коротко пересказал историю о пожаре.

— Чушь, — еще раз отрезал Качорский и толкнул Кнопфельмахера, который все еще глазел на небо, в грудь с такой силой, что тот откатился с тротуара до середины мостовой. Не сказав больше ни слова, он недовольно удалился. Остальные медленно шли следом и молчали.

Случай, казалось, не имел последствий, а может, дальнейшие события просто не сочли таковыми. Списки евреев для депортации в Терезинштадт или в один из польских лагерей уничтожения составлялись в другом месте и под начальством других людей, не из Исторического отдела, а так как всякое ведомство очень чувствительно к своему авторитету и ревниво следит за тем, чтобы никто не вмешивался в его полномочия, то прямые контакты возникали редко и общие акции проводились только по распоряжению еще более высоких инстанций и авторитетов. Следовательно, не в Историческом отделе было решено внести в очередной список на депортацию имена Отто Фишла и Бернарда Тауссига, а Исторический отдел не мог задним числом изменить принятое решение. Правда, Фордеггер предпринял попытку в этом направлении, поскольку считал, что порученная ему работа серьезно пострадает, если он сразу лишится двух квалифицированных помощников (к которым он к тому же привык). Но его попытка была заранее обречена, ведь любой шаг всецело зависел от согласия и поддержки Качорского, а как мало можно на него рассчитывать, Фордеггеру стало абсолютно ясно по реакции шефа на соответствующий намек. Качорский потребовал список, внимательно прочел его и вернул Фордеггеру, заметив, что вмешательство в полномочия других ведомств противоречит как партийной дисциплине, так и принципам поведения национал-социалистов. Не говоря уже о том, что еврейскому персоналу не вредно именно в такой форме напомнить, что их работа для Исторического отдела вовсе не является гарантией сохранения жизни, а лишь отсрочкой, которую им следует оплачивать прилежанием и скромностью. В последнее время некоторые об этом явно забывали, и подобное подтверждение послужит им целительным уроком.

Фордеггер принял резкую отповедь, сделанную ему в присутствии ассистента Хейниша, внешне спокойно, но имел на этот счет собственное мнение и не скрыл его, когда в сопровождении Хейниша ушел в свой кабинет.

— Партийная дисциплина, — прошипел он, — служебные полномочия. Не удивлюсь, если дело не обошлось без участия этого типа, похоже, он с самого начала приложил к нему свои грязные руки.

— Но тогда он не должен был сначала читать весь список, — выразил сомнение студент-теолог Хейниш.

Ему было дано краткое и деловое разъяснение о коварстве прусского характера, который предпочитает скрываться за внешней корректностью, отчего его трудно раскусить. Но с ним, Фордеггером, пусть играть поостережется. Он глубоко вздохнул:

— Что же нам делать? — и так как ассистент ничего не ответил, то Фордеггер после нескольких минут раздумья распорядился позвать учителя Торы Бонди, чтобы открыть ему, что тот должен взять на себя обязанности коллег Тауссига и Фишла, поскольку они, к сожалению, отозваны. Он действительно сказал «к сожалению» и был под таким впечатлением от своих слов, что ему показалось вдвойне неподобающим поведение Бонди, который вздрогнул и вопросительно развел руки.

— Отозваны? Как отозваны? Куда отозваны?

— Попридержите язык, — набросился на него Фордеггер, — и делайте то, что вам говорят. Иначе вы будете следующим.

Бонди побледнел и выскользнул из комнаты.

— Действительно, просто невероятно, что они себе позволяют! — Тяжело дыша, Фордеггер в раздражении швырнул папки на письменный стол и налил себе сливовицы. — Вот что получаешь, когда относишься к ним по-человечески. Хейниш! Пошлите-ка Кнопфельмахера за закуской! И пиво! Понятно?

Когда через несколько минут Кнопфельмахер явился с пивом и закуской, к Фордеггеру уже вернулось свойственное ему добродушное настроение и, не переставая смачно жевать, он даже задал свой обычный шутливый вопрос делает ли он к пуговицам еще и петли[39].

Кнопфельмахер ухмыльнулся, как всегда в таких случаях. Только на этот раз он ухмылялся дольше обычного — был рад, что ему разрешают ухмыляться. Он видел, как внизу фрау Винтерниц шепталась с господином Бонди, потом подошла фрау Эйслер, а потом обе женщины начали плакать, и он тоже заплакал. А теперь он может ухмыляться. Позволено.

Впрочем, следующим был не Бонди. Следующим был — и на сей раз совершенно явно не без участия Качорского, который этого и не скрывал, — Макс Веллемин. Жестоко просчитавшись в том, какими мотивами руководствуется Качорский, Веллемин хотел обратить на себя внимание старательной работой особого сорта — он вручил ему доклад, в котором излагал собственное заключение: металлические инструменты в форме кисти руки с вытянутым указательным пальцем, зарегистрированные как «указки для чтения Торы» и зачастую имеющие остро заточенный конец, применялись для ритуальных убийств, ибо проткнуть сердце жертве таким вот «пальцем», произнося при этом различные заклинания, считалось особенно угодным Богу. Слова этих заклинаний Веллемин тоже сумел привести. Прошло несколько дней, прежде чем Качорский приказал Веллемину явиться и спросил его, не сам ли он все это придумал. Веллемин скромно отрицал; воодушевленный одним замечанием оберштурмбанфюрера, он лишь проштудировал соответствующие источники и натолкнулся на некоторые интересные указания, которые он — приложив немало усилий — подытожил и пришел к вышеизложенным выводам.

— Могли не тратить усилий, — сказал Качорский с каменным лицом, достал из ящика письменного стола книгу и протянул ее Веллемину на раскрытой странице. — Читайте заглавие.

Веллемин прочел; «Почему нельзя доверять набожным евреям. С приложением объяснения предметов их ритуального культа и употребления оных. Для пользы всех, кто вынужден общаться с евреями». Прага 1764. Отпечатано Иоганнесом Зимменауэром.

— Вы знаете эту книгу? — спросил Качорский.

Веллемин молчал.

— Она совпадает со страницы… подождите… сорок девятой по пятьдесят вторую почти дословно с вашими рассуждениями. За кого вы меня принимаете?

На этот вопрос он не стал ждать ответа и, когда Веллемин открыл рот, сказал тем же равнодушным голосом:

— Выйти.

Веллемин успел увидеть, как Качорский поднял телефонную трубку. Еще три дня он являлся на службу, на четвертый его больше не видели.

В один из последующих дней напрасно прождали секретаря Реаха, бывшего служащего ритуального отдела общины, который в бюро Фордеггера занимался каталогизацией. За это время не приходили новые списки на депортацию, поэтому наиболее вероятное объяснение отпадало. Фордеггер не видел причин для особой осторожности и спросил по телефону Качорского, не занят ли Реах сегодня в его отделе. Качорский сказал, что нет, не занят, осведомился о причине вопроса и порекомендовал — он-де не собирается опережать действий высокоуважаемого партайгеноссе — наложить на провинившегося строгое дисциплинарное взыскание.

Оказалось, что этого не требуется. Во второй половине дня пришел посыльный из погребального отдела с известием, что Реаха нашли мертвым в постели.

— Умер? — спросил Фордеггер (он не мог заставить себя произнести, какой другой вид смерти ему представился).

— Мертвым, — повторил посыльный. — Мы просим разрешения похоронить его.

Не только разрешение, но и само захоронение давно перестало быть в то время само собой разумеющейся вещью. Отчасти потому, что на открытое отправление еврейской религиозной службы были наложены строгие ограничения, отчасти потому, что таявшая еврейская община едва ли насчитывала требуемое количество мужчин — ни для того, чтобы донести покойника до могилы, ни для миньяна — соблюсти требуемый религией обряд. Фордеггер устроил так, что в день похорон — ровно через неделю — учитель Торы Бонди и его помощник Флюссер не были заняты срочной работой (формально он их не освободил), а посыльный Кнопфельмахер был отправлен с поручением. Все сошло бы гладко, если бы фрау Эйслер и фрау Винтерниц, «плакальщицы», как любил их называть Фордеггер, намекая на то, что с недавнего времени они непрерывно плакали, не удалились самовольно, чтобы проводить «трагически умершего» (еврейский персонал благоразумно избегал слова «самоубийство») к месту последнего успокоения.

— Как будто не могли реветь здесь, — злился Фордеггер, когда ему было сообщено, Качорским, конечно, о самовольном отсутствии обеих женщин; Качорский зашел в кабинет и не преминул отметить, что Бонди и Флюссера также нет на рабочем месте. Однако он не сделал из этого факта никаких выводов и не намекнул, что они будут сделаны впоследствии, а удовлетворился несколькими пренебрежительными замечаниями в духе своего надменного характера, самое язвительное — в адрес ассистента Хейниша: не собирается ли он в скором времени предоставить себя в распоряжение еврейской общины для миньяна. Хейниш кисло улыбнулся и объяснил Фордеггеру (не упустив случая уважительно отозваться о познаниях Качорского в области еврейских религиозных обычаев), что по еврейскому закону для совершения молитвы требуется присутствие десяти взрослых мужчин, поэтому десятому отводится особо важная роль.

— В большинстве случаев он получает за это еще и деньги, — добавил Качорский и, уже в дверях, снова обратился к Фордеггеру: — Миньян значит на иврите «число», господин профессор востоковедения. Хайль Гитлер!

Неважно, хотел ли он похвастаться случайно вычитанными сведениями или дать понять своему противнику, что иногда можно обойтись и без помощи еврейского персонала — это было довольно элегантным завершением эпизода, и Фордеггер скорее по привычке пригрозил ему вслед, пусть не думает, что можно продолжать над ним издеваться. Казалось, дело закончилось благополучно, и, действительно, в следующем списке на депортацию фамилий Бонди, Флюссера и обеих «плакальщиц» не было. Того, что они окажутся в следующем списке, Фордеггер знать не мог.

— Теперь он оставил привычку устраивать нам скандалы, этот Качорский, — заметил Фордеггер и удовлетворенно улыбнулся в ответ на одобрительный кивок ассистента. — Нельзя разрешить, чтобы тебе садились на голову, так я считаю, Хейниш. Тогда все становится на свои места.

— Вы совершенно правы, господин профессор, — сказал Хейниш.

— Так и будем считать, — отозвался Фордеггер и разрешил себе вместо одной рюмки сливовицы три.

Он пребывал в столь приподнятом настроении, что, столкнувшись с Качорским у выхода, дружески, можно сказать, по-товарищески пригласил его составить ему компанию и прогуляться вместе вечером по гетто.

— В такую теплую ночь хорошо бы осмотреть Еврейское кладбище. Очень романтично!

Качорский категорически отказался. Он не знает, что в этом хорошего. Фордеггер отреагировал — как всегда, когда ему не удавалось то, что он задумал с лучшими намерениями, — немедленно и с горячностью: может быть, партайгеноссе верит в привидения, к тому же еврейские?

Он не понимает вопроса, ответил Качорский так же невозмутимо.

— Я просто подумал, — Фордеггер тоже пытался говорить сдержанно, но это стоило ему усилий, — кладбище ночью, есть в этом что-то романтическое. А раз романтика, значит, и привидения. Есть люди, которые боятся привидений. Даже если это только еврейские привидения.

— Ах, так, — протянул Качорский. — Понимаю. Вы боитесь и хотите, чтобы кто-нибудь с вами пошел. Тогда возьмите в провожающие одного из своих евреев. Это ведь очень просто.

Он повернулся и оставил его стоять.

— Очень просто, очень просто, — передразнил его Фордеггер в бессильной злобе, — одного из ваших евреев. — Провокационный смысл этих слов до него не дошел. Он был раздосадован только тем, что Качорский сумел переиначить его, Фордеггера, дружеское предложение и выставить его в смешном виде. Задуманная прогулка по Еврейскому городу потеряла для него всякую привлекательность, а тем более посещение Еврейского кладбища. До наступления темноты оставался еще добрый час, до ужина и того больше. Фордеггер раздумывал, поискать ли ему компании и развлечения в отеле, как он это обычно делал (он жил в одном из лучших отелей, реквизированных для партии), или после всех неприятностей предпочесть небольшую прогулку, не обязательно по Еврейскому городу, никто не может его заставить гулять по Еврейскому городу. Правда, никто не может и удержать его, еще чего не хватало, пусть только попробует этот гнусный тип Качорский, он его отбреет как следует. Жаль, что из-за спора с ним он упустил возможность обеспечить себе общество Хейниша. Именно тот был бы самым подходящим спутником в данную минуту.

Фордеггер дошел до набережной Влтавы и после короткого колебания решил пройтись по Малой Стране. Там не так, как на этом берегу, там много кафе, где можно посидеть на воздухе и пропустить рюмочку сливовицы. Или две. А еще лучше — пиво, в какой-нибудь пивной со столиками в саду. С волками выть, а с чехами пиво пить. С другой стороны, нехорошо мешать напитки. Значит, все-таки сливовица. Нет, сначала сливовица, потом кружку пива, так будет правильно. И для простоты заказать сразу и то и другое.

Сливовица была прозрачная и крепкая, пиво — темное и густое. Баварское пиво вкуснее, но во время последнего отпуска он убедился, к сожалению, что оно уже не то. Не сравнить с пивом «У Святого Томаша». Пивная «У Святого Томаша», как и многие другие пражские пивные, изготовляла свое собственное пиво, знаменитое черное пиво. «Основана в 1492 году», оповещали стершиеся буквы на каменной ограде сада. Да, когда-то в Праге вывески были только на немецком языке. 1492. Кажется, в том же году открыли Америку? И эти американцы хотят теперь нас прикончить. Когда у нас уже тогда были здесь немецкие вывески. И густое черное пиво. Кельнер, еще кружку. Нет, не сливовицу, больше не надо. Только пиво.

Фордеггер не был пьян. Он чувствовал приятную легкость. Жаль, что нет здесь Хейниша, тот бы разделил его хорошее настроение, и что нет Качорского, пусть бы позавидовал; но и в одиночестве он чувствовал себя хорошо и приятно. И, странное дело, его не удивило, когда он узнал в неуклюжем парне, который, кряхтя, протащил только что мимо него два ящика, полные позванивающих бутылок, еврея Кнопфельмахера. Нисколечко это его не удивило. Он нашел вполне естественным, что Кнопфельмахер хочет после работы немножко подработать. Он находил, что со стороны владельца пивной очень человечно нанять еврея подсобным рабочим, что, конечно, было рисковано для обеих сторон. Правда, у патруля вряд ли возникнет подозрение, что еврей работает в пивной. И вид у него не такой уж еврейский.

Теперь он выгрузил ящики где-то в полутемной задней комнате и шел обратно, опять мимо столика Фордеггера.

— Кнопфельмахер! Поди-ка сюда!

Сначала казалось, что пораженный Кнопфельмахер, застыв на месте, собирается удрать: он напрягся всем своим мощным, массивным телом — выпятил грудь, согнул в локтях огромные, багровые руки с растопыренными пальцами — вид у него был почти устрашающий и одновременно комический, когда он сразу съежился и покорно пошел к столику.

— Здорово испугался, Кнопфельмахер?

Кнопфельмахер уставился в лицо Фордеггера, как собака, старающаяся угадать желание и настроение хозяина.

— Чем ты тут занимаешься? Может быть, делаешь свои пуговицы? А заодно и петли?

Громовой хохот, сопровождавший этот вопрос, не оставил у Кнопфельмахера сомнений — он может изобразить свою обычную ухмылку.

— Признавайся, — Фордеггер хлопнул ладонью по столу. — Тебе причитается пиво — за страх, что ты натерпелся.

Кнопфельмахер не сдвинулся с места. Только когда Фордеггер повторил: «Признавайся!», он замотал головой.

— Не положено.

— Раз я тебя приглашаю, значит, положено. Даже Святой Томаш не может воспротивиться.

— Не имею права. — Три слова дались Кнопфельмахеру с трудом, вена на голой шее вздулась, лицо налилось краской. — Не имею права. Еврей.

— А… вот в чем дело. — Фордеггер на несколько секунд задумался. — Послушай, Кнопфельмахер, на эти четверть часа ты не еврей. Ты меня понял?

Кнопфельмахер кивнул.

— Тогда садись.

Кнопфельмахер продолжал стоять, на лице его была та же глупая улыбка.

— Еврей.

— Я сказал: ты не еврей. Приказ фюрера.

Кнопфельмахеру понравилась игра. Теперь он не просто ухмылялся, он смеялся, в горле у него булькало, и он повторял:

— Еврей.

— Черт побери! — Но потом Фордеггер передумал, разочарованно вздохнул и только угрожающе поднял палец, погрозил упрямцу, который мгновенно застыл. — Ладно. Пей свое пиво стоя. Или тебе и пиво пить запрещается?

Игра началась снова. Кнопфельмахер, который опять растянул рот в ухмылке, кивнул, потом кивнул еще раз, а когда Фордеггер начал смеяться, тоже радостно захохотал. Фордеггер, недолго думая, схватил у проходившего мимо кельнера две кружки пива, передал одну Кнопфельмахеру, который взял ее и держал на отлете.

— Твое здоровье! — сказал Фордеггер, поднял кружку, сдул пышную пену на синий фартук Кнопфельмахера и засмеялся. И Кнопфельмахер тоже засмеялся. Он выпил свою кружку одновременно с Фордеггером и снова неловко отставил ее.

— Вот и выпили. Теперь ты снова еврей, Кнопфельмахер. — Фордеггер поднялся не без усилий, но не качаясь. — А сейчас ты проводишь меня домой.

Кнопфельмахер стоял не шевелясь.

— Может, мне сначала помолиться об этом Святому Томашу?

— Еврей, — сказал Кнопфельмахер и потряс головой.

— Да, — но мой! — Фордеггер похлопал его по плечу почти нежно, жестом собственника. — Ты из моего еврейского персонала, чтоб ты знал. Ты в моем распоряжении. Твой долг — проводить меня домой, если я требую. — Он вытянулся во весь рост, будто он не отдавал приказ, а должен был получить его. — Кнопфельмахер! Выполняй свой долг.

Кнопфельмахер кивнул, показал, несколько раз быстро взмахнув руками, на помещение, что находилось позади веранды, в глубине почти темного сада, и исчез.

Через несколько минут, за которые Фордеггер успел расплатиться за выпивку, он появился снова, без фартука, но и без пиджака. Пиджак он нес, перекинув через руку, может быть, потому что вечер был душный. И Фордеггер расстегнул воротник и две верхние пуговицы формы. Нельзя было отрицать, что теперь он все-таки немного покачивался. И не пошел к ближайшему мосту через Влтаву, а направил шаги в сторону аллеи на Малой Стране. Кнопфельмахер шел сбоку, держась на полшага сзади.

Перед одним из дворцов, барочный фасад которого казался в сумерках молочно-белым, Фордеггер остановился:

— Красиво, — заявил он одобрительно, — чертовски красиво, ничего не скажешь.

— Красиво, — послушно повторил за ним голос Кнопфельмахера и напомнил ему, что он находится в сопровождении; в сопровождении еврея, совсем как издевательски посоветовал ему Качорский.

— Качорский сволочь. — С этими словами Фордеггер поплелся дальше. Он пытался восстановить в памяти сцену с Качорским, видимо, это ему удалось, потому что уже через несколько минут он опять остановился:

— Ты боишься привидений, Кнопфельмахер?

Как поступить с этим вопросом, Кнопфельмахер не знал. Лицо его оставалось пустым.

— Еврейских привидений. А? — пояснил Фордеггер и, когда и это не помогло, добавил, заговорщицки понизив голос — Пойдешь со мной ночью на Еврейское кладбище? К рабби Лёву?

Теперь Кнопфельмахер, кажется, начал понимать. А так как этот вопрос, чтобы дойти до его сознания, должен был спуститься на три ступеньки вниз, то и ответ взбирался на три ступеньки вверх. Первая — он уставился на Фордеггера, выпучив глаза и широко раскрыв рот, из которого вырвались не слова, а лишь тяжелое хриплое дыхание, да по огромному телу прошла дрожь. Затем он выпрямился, выпятил грудь, растопырил пальцы согнутых в локтях рук — почти тот же жест, что и раньше, на веранде пивной; но теперь он выглядел более угрожающим, казалось даже, будто Кнопфельмахер не убежать хотел, а наброситься на Фордегтера, который и вправду отступил и невольно потянулся к кобуре пистолета. Но Кнопфельмахер уже нагнулся за соскользнувшим наземь пиджаком, а когда опять перекинул его через руку, на лице его была всегдашняя улыбка человека, готового ревностно выполнить любое приказание.

— Да, да, — сказал он послушно. — На кладбище. Да, пожалуйста.

— Чтобы ты меня там убил? — на мгновение Фордеггеру стало не по себе, потом он прыснул со смеху, чтобы прогнать страх. — Ну я и испугался, Кнопфельмахер! А от испуга хорошо выпить еще пивка.

— Да, да, — согласился Кнопфельмахер и заключил, судя по дружескому тону, что снова начинается игра. — На кладбище.

— На кладбище. Пива.

— Пива?

— Да. Где тут можно быстренько пропустить кружку?

Кнопфельмахер закивал головой, сообщая таким образом, что знает местонахождение желаемого заведения. Он поднял указательный палец — на его языке это означало, что он почтительно берет руководство на себя, — и повернул направо к Влтаве. Фордеггеру, которого, по правде говоря, больше привлекали переулочки, поднимавшиеся к Градчанам, оставалось только бросить туда грустный прощальный взгляд. Топая рядом со своим провожатым, он несколько раз останавливался, собираясь все-таки повернуть обратно. Тем временем туман и сумерки застлали город таким плотным покрывалом, что крыши и башни едва проглядывали в полутьме. Фордеггер мог сказать себе, что он, пожалуй, ничего особенного не потерял. Он так себе и сказал.

— Ничего там нет особенного, — сказал он, окончательно отвернулся от Малой Страны и ускорил шаг, догоняя Кнопфельмахера.

— Теперь я еще должен бегать за евреем, — это была вторая фраза, которую он произнес — ворчливо, но отнюдь не в дурном расположении духа разговаривая сам с собой. — Сволочь Качорский.

На старинном здании ресторанчика, неподалеку от Карлова моста, что вел на Малую Страну, можно было разобрать, так же как над «Святым Томашом», немецкую надпись: «Три букета». Фордеггер отметил это с удовлетворением, но низкий сводчатый подвал с толстыми стенами и грубо выбитыми нишами направил его мысли (по какой-то смутной ассоциации) опять в сторону Качорского, и от этих мыслей он никак не мог отвязаться. Почему, сам не знал. То ли потому, что в кабачки с немецкими вывесками надо было спускаться, как в Альтнойшуль, или были тому причиной сходящиеся под острым углом крестообразные ребра готического свода, к которым здесь, в отличие от синагоги, не было добавлено пятое ребро?

— Кнопфельмахер, — сказал Фордеггер после того, как дважды заказал пиво и один раз сливовицу, — Прага — немецкий город, ты ведь это знаешь.

Кнопфельмахер этого не знал, но так как он привык по тону вопроса угадывать, какого ответа от него ждут, усердно закивал.

— Следовательно, мы находимся здесь в немецкой пивной. Можешь увидеть хотя бы по тому, что здесь потолок в форме креста… посмотри вверх, ты, обезьяна.

Кнопфельмахер посмотрел вверх и кивнул, что, однако, совершенно непредвиденно отвлекло Фордеггера и до такой степени спутало его мысли, что он забыл изложить следующий пункт своих рассуждений, а именно, пожаловаться, что немецкие пивные находятся в городе Праге в подземелье.

— А ты знаешь, Кнопфельмахер, почему у вас в Альтнойшуль в крестовине свода пять выступов?

Кнопфельмахер, как от него и ждали, мотнул головой; он мотнул бы головой и в том случае, если б понял вопрос и знал на него ответ.

— Ты этого не знаешь. Ты глупая обезьяна, ты просто идиот. Слушай, я тебе объясню: в крестовине пять выступов, чтобы она не выглядела как крест. Потому что евреи в еврейской синагоге не хотят иметь крест. Я знаю это от Тауссига. Тауссиг — высокообразованный человек и не врет. Просто подлость, что его у меня забрали. Всё эта сволочь Качорский. Я лично ничего не имею против евреев. Среди них есть и приличные. Например, Тауссиг, и ты тоже. Меня это устраивает. Мне наплевать, хотят они крест или нет. Пусть славится Иисус Христос. Хайль Гитлер! Будем здоровы! — Он поднял рюмку, но, обессилев от длинной речи и так и не отпив, поставил ее обратно на стол.

Кнопфельмахер напряженно слушал, и то, что он понимал из слов Фордеггера, ясно отпечатывалось на его лице: при упоминании Тауссига на нем появилось плачущее выражение, от имени Качорского он скривился от отвращения, а когда услышал похвалу себе, расплылся в благодарной ухмылке. Только при объяснении про пятый выступ лицо его осталось пустым.

Вообще-то Фордеггеру повезло, что он находился не в немецкой, а в чешской пивной, где никто, кроме Кнопфельмахера, не обратил внимания на его высказывания.

Несколько минут он сидел молча, потом кликнул кельнера, собираясь расплатиться. Но так уж получилось, что в планах его не было никакой твердости, и вместо того чтобы попросить счет, он заказал еще два пива и одну сливовицу. Когда Фордеггер вышел из пивной, над городом лежала ночь, но, несмотря на затемнение, густой тьмы не было, потому что небо сияло звездами, и луна в нем стояла почти полная. От звездной ночи в полнолуние темный город Прага казался очарованным и волшебным: на Карловом мосту вздымались черные тени статуй и крестов, королей и святых — здесь один, и там один, а вот там их сразу трое или четверо; обратившись друг к другу, они застыли в торжественных позах, а всех выше, на каменном постаменте, — покровитель всех мостов и всех богемцев Святой Непомук с предостерегающе поднятым пальцем. И совсем близко к берегу, что на Малой Стране, — Распятый на кресте и трижды повторенные благодарственные слова еврейскими буквами: фигура, воздвигнутая в знак покаяния одним евреем, который поначалу бесчестил Спасителя, — память о давно прошедших временах мракобесия и произвола.

— Ты можешь прочесть, Кнопфельмахер?

Фордеггер остановился и показал на надпись с правой и левой стороны распятия; он знает только немецкий перевод: «Свят, Свят, Свят Господь, предводитель воинств» — это ему сказал Тауссиг; пятый выступ — далеко не все, что он усвоил из этой специальной области, он не такой болван, как этот Кнопфельмахер, который стоит с опущенной головой и даже не пытается прочесть высеченную в металле надпись.

Кодойш, кодойш, кодойш, Адонай цвоойс, — говорит Кнопфельмахер, не поднимая головы. Школьный древнееврейский с трудом сходит с губ, он никогда не произносил так много слов без остановки и никогда не говорил так громко и четко.

— Вот это да… Я удивлен. — Фордеггер смотрит на него, недоверчиво прищурив глаза. — Ну прямо настоящий ученый!

Теперь Кнопфельмахер должен бы поднять глаза и кивнуть, а он все еще стоит неподвижно. Нет, все-таки переменил позу. Тыльной стороной правой руки он проводит по лбу. Медленно и неловко, слева направо, может быть, хочет отереть вдруг выступивший пот, может быть, смахнуть дурной сон, в темноте нельзя сказать с точностью. Лишь теперь он поднимает голову и ухмыляется. И это другая ухмылка, не та, что обычно, это почти улыбка, она осветила его тупое плоское лицо, которое он на секунду обратил вверх, к звездному небу и луне, словно действительно оттуда послано ему было вдохновение и пришел тот ответ, что наполняет его такой гордостью, — вдохновение, отрада и изнеможение.

Фордеггер ничего не заметил.

— Пошли, — сказал он не очень уверенно. — Поздно. Я хочу домой. Ты знаешь, где я живу?

Кнопфельмахер кивает и идет вперед. Он не знает, где живет Фордеггер, он не знает даже, что существует отель «Амбассадор». Для него Фордеггер живет в помещении Исторического отдела, в еврейской ратуше, а она совсем недалеко, и туда он направляет шаги. Фордеггер следует за ним, хотя и не может отделаться от чувства, что с направлением не все в порядке, но чувство это смутное, неуверенное — как все сейчас: его голос, шаги и темные силуэты домов — все неопределенно, зыбко. Только шаги Кнопфельмахера уверенные. В конце концов, можно дойти до отеля «Амбассадор» и через Еврейский город, почему нет… Я не спешу, нечего ему так бежать.

— Не беги так, Кнопфельмахер! Слышишь?

Нет, Кнопфельмахер не слышит, он шагает себе вперед, даже спотыкается, но это, наверно, из-за неуклюжей походки или, может быть, из-за бледного дрожащего света луны, который так странно искажает все движения и очертания; вот он, спотыкаясь, завернул за угол, и потому мне надо поскорее… Глупо. Наперерез мне кто-то идет, я в него чуть не врезался. А ведь идет совсем медленно, да еще в пальто… странно, пальто истрепанное, болтается на нем, и воротник поднят, когда летняя ночь такая теплая… но я ведь его знаю! Тауссиг! Боже мой, Тауссиг! Вы-то как сюда попали? Я думал, что вы…

— Вам угодно?.. — Из высоко поднятого воротника к нему в лунном свете повернулось чужое лицо. Он спросил по-чешски, этот худой человек, а по-чешски это звучит немножко смешно, так что можно, по крайней мере, рассмеяться. «Рачте». «Рачте, рачте, — повторяет Фордеггер, отталкивая худого в сторону. — Нет, нет, ничего…» — и пускается в погоню за Кнопфельмахером, дистанция между ними увеличилась, теперь не так-то легко его догнать.

— Остановись, Кнопфельмахер! Я не успеваю за тобой!

На этот раз Кнопфельмахер услышал и замедлил шаги. Но не остановился. Однако Фордеггер и так его догнал.

— С чего ты вдруг так заспешил? А?

Кнопфельмахер улыбается. Фордеггер все еще не замечает, что это та же улыбка, возникшая тогда на мосту, — ясная, просветленная улыбка, а если б и заметил, то не сумел бы ее объяснить. Может быть, до Кнопфельмахера дошло, что не всегда надо выполнять приказы, или не сразу, или не точно — как бы то ни было, он доволен, а теперь даже остановился, и Фордеггер нисколько на него не сердится.

— Пойди сюда! И чтобы больше не удирал! Если уж меня провожает еврей, то я хочу, чтобы он шел рядом. Этой сволочи Качорскому мы не доставим такого удовольствия, мы друг друга не потеряем, чтоб ты знал.

Кнопфельмахер мотает головой и пускается в путь. Вскоре он опять немного обгоняет Фордеггера, и на этот раз тот должен приложить немало сил, чтобы его догнать. Он решил не звать его и продолжает говорить, будто ничего не случилось:

— Такого удовольствия мы ему не доставим… не откажемся прогуляться по Еврейскому кладбищу, нет уж, извините! Мы таки туда пойдем!

Кнопфельмахер трясет головой. Это замечательная игра.

— Так что же? Ты доволен?

Кнопфельмахер кивает.

— Что я разрешаю провожать меня?

Кнопфельмахер трясет головой.

— Ты не хочешь проводить меня на кладбище?

— Нет, — говорит Кнопфельмахер, — Альтнойшуль.

— Но я хочу на кладбище!

— Альтнойшуль.

— Тогда вот что: сначала на кладбище, а потом к Альтнойшуль. Ладно?

— Нет, — говорит Кнопфельмахер, — сначала Альтнойшуль.

Если бы все происходило, как всегда, Фордеггер закричал бы: «Черт возьми!» и спросил, кто здесь хозяин. И если бы все происходило, как всегда, Кнопфельмахер бы понял, что игра кончилась, втянул бы голову в квадратные плечи и послушно кивнул. Но все происходило не так, как всегда.

Просветление, нисшедшее на Кнопфельмахера, не покинуло его, он весь в его власти, он не возражает на робкое «сначала на кладбище» и не повторяет «Альтнойшуль», даже не говорит «нет» — он широко шагает впереди Фордеггера, а тот не протестует: в конце концов, Альтнойшуль в той же стороне, что и кладбище, он доволен, что не очень отстает от Кнопфельмахера и не теряет его из виду — пусть себе бежит впереди, я его опять догоню, черт возьми.

— Черт возьми, куда же он делся. Теперь я его все ж таки потерял. Теперь он свернул на Майзльгассе и пропал. Нет, вон он идет. Теперь он от меня немного дальше. Ничего, я его догоню. Сначала будет синагога Майзля, а потом, с правой стороны, ратуша, за ней Альтнойшуль, а налево дорога к кладбищу… там я его догоню. Конечно, он мог бы помедлить, например, там, перед синагогой Майзля, и осенить себя крестом, если у него есть хоть капля совести и есть для него Бог на небе, но у евреев же нет креста, у них есть только пятый выступ, хайль Гитлер…

— Хайль Гитлер!

— Вот оно что… нет, на это я не попадусь. Сначала с Тауссигом… тогда я попался, потому что было темно, и люди в темноте так странно выглядят, но на этот раз — нет. Пусть делает, что хочет.

— Хайль Гитлер! — снова повторяет Качорский бодрым голосом. — Попытайтесь все же поднять руку, партайгеноссе.

— Я должен догнать Кнопфельмахера. Где Кнопфельмахер?

— Хорошо погуляли?

— Да, хорошо прогулялся.

— По Еврейскому кварталу?

Хотелось бы знать, какое ему дело. А я возьму и не скажу.

— Нет, не по Еврейскому кварталу.

— Вот именно. Иначе я должен был вас там видеть.

— Что значит «вот именно»? Почему «должен был»?

— Нет, это я просто так. Вас кто-нибудь провожал?

Он хочет у меня выведать. Но он ничего не узнает, эта сволочь Качорский. Если б я только знал, куда пропал Кнопфельмахер.

— Я был один.

— Один на Еврейском кладбище? Среди ночи? Значит, не побоялись привидений?

— Я еще не был на Еврейском кладбище. Я только иду туда.

— Вот как! Могу я составить вам компанию?

Фордеггер сощурился, откинул голову и несколько раз повернул ее — вправо-влево, да так резко, что хрустнули шейные позвонки. Что бы это значило, спрашивает он себя и моментально трезвеет. Несколько часов назад я вежливо пригласил его и получил отказ — пришлось проглотить его, будто я школьник, а теперь он, можно сказать, не дает мне пройти, навязывает свое общество. Почему это вдруг так для него важно?

— Почему это для вас так важно?

— Что важно?

— Идти вместе со мной.

Вот он уже двинулся и на самом деле схватил меня за руку… подталкивает влево — он думает, что делает это незаметно, но я заметил.

— Вам не надо поддерживать меня. Я спокойно могу идти сам.

— Дружескую помощь всегда принимают с радостью.

— Что я принимаю с радостью, а что нет, это вы, будьте любезны, предоставьте решать мне. Я уж сам буду решать, куда мне хочется идти.

Так. Отшил. Но еще не избавился.

— Я думал, вы хотите на кладбище?

Я хотел? Может быть, я передумал и пойду сначала к Альтнойшуль. Нет, я не передумал, и я не пойду к Альтнойшуль, чтобы он там, чего доброго, не схватил бедного Кнопфельмахера, тот-то вовсе ни при чем.

— Да, правильно. Но я не просил вас сопровождать меня.

— Нет, просили. Вспомните.

— Я вспомнил только, что вы отказались от моего предложения. Даже весьма неучтиво.

— Почему вы так злопамятны, партайгеноссе Фордеггер? Но теперь я вежлив. Это что — шутка? А? А между тем мы уже прошли полдороги.

Здесь все теснится впритык: синагога Майзля и ратуша, справа Альтнойшуль, а музей и кладбище слева. Кнопфельмахера я не вижу, а у Альтнойшуль в лунном свете различимы только верхушка и слабый свет в проемах окон, но, может быть, мне это только кажется, они так низко над мостовой, может быть, это отражается луч карманного фонарика, кто-то проходит мимо. Но не Кнопфельмахер, тот давно прошел… а вот свет исчез.

— Я помню еще кое-что, партайгеноссе Качорский.

— А именно?

— Что вы мне посоветовали взять в провожатые еврея.

— Ну и что?

— А то, что теперь я могу считать вас моим еврейским провожатым.

— Нет, этого вы считать не можете, — говорит Качорский, и голос его, в котором прежнее издевательство звучало почти дружески, вдруг становится ледяным; таким голосом он ответил, когда выходили из Альтнойшуль, на примирительное замечание Фишла: «Вы ничего не можете себе позволить, вы и так слишком много себе позволили», — об этом вспомнилось сейчас Фордеггеру, а также о том, что вскоре имя Фишла оказалось в списках на депортацию, и имя Тауссига тоже, и что об обоих больше никто ничего не слышал. И не услышит. Об этом Фордеггер тоже подумал. Это был опасный голос.

Теперь они стоят перед самой стеной кладбища, надгробные камни разглядеть нельзя, только луна виднеется сквозь ветви деревьев, она озаряет зеленоватым свечением квартал мертвецов. Могилы молчат, а к нему подкрадывается другое воспоминание — почему именно сейчас ему припомнился Тауссиг и рассказанная им история? почему именно сейчас? — об эпидемии, уносившей детей Еврейского города, только детей, они умирали один за другим, их смертям конца не было, пока однажды в полночь не пришел на кладбище рабби Лёв. Он увидел, как из могил встали мертвые дети, увидел, как они протянули друг другу холодные руки, как закружились в хороводе и как скинули рубашечки, чтоб удобней было танцевать. И тогда рабби Лёв схватил одну рубашечку и возвратил ее ребенку лишь после того, как тот поведал ему, откуда пошла страшная болезнь, и показал дом, где творились нечестивые дела, а грех этот был причиной несчастья. А едва забрезжил рассвет, рабби Лёв вошел в тот дом, и изгнал из него грешников, и страшная болезнь ушла.

Надо же, чтобы ему вспомнилось это именно сейчас, когда он стоит с Качорским перед кладбищенской стеной. И что рассказал эту историю именно Тауссиг, о котором больше никто никогда не услышит.

— Ну что же? — спрашивает ледяной голос Качорского. — Войдем мы туда?

Фордеггер не отвечает.

— Все-таки боитесь привидений?

— Нет, — отвечает Фордеггер, — боюсь вас.

И делает шаг в сторону Качорского. Его лицо исказилось — то ли неверный зеленый свет луны тому причиной, то ли замеченное им движение руки Качорского. Он отступил в сторону и потянулся к пистолету. Оба выстрела раздались одновременно, и оба тела одновременно рухнули на мостовую.

В ту минуту три штурмовика во главе с унтер-офицером Рюбельтом возвращались из Альтнойшуль, чтобы доложить Качорскому, что приказ выполнен. Как было договорено, они направлялись на встречу с шефом к синагоге Майзля. Не найдя его там, они тем поспешнее бросились на звук раздавшихся выстрелов, но доложить о выполнении приказа уже не смогли.

В то время еще никто не знал, что дело, о выполнении которого они не успели доложить, окончилось не так, как было запланировано. А когда это было замечено, то главной заботой оказалось скрыть ночное происшествие у кладбищенской стены.

Вскоре, однако, события стали развиваться совсем уж стремительно, и порядок, державшийся на насилии и потребовавший еще одной жертвы, был уничтожен.

…Рассказывают, что когда немцы под началом того, кто называл себя «фюрером» и кого приветствовали возгласом «хайль», держали под своей властью Прагу, они намеревались — таков был заранее составленный план — сжечь Альтнойшуль, чтобы семисотлетняя легенда о ее неуязвимости не служила более утешением евреям и не придавала им стойкости. Так как план этот не получил окончательного одобрения высших инстанций, его решили осуществить тайно, и теплой летней ночью патруль штурмовиков получил приказ изменить маршрут, пройти мимо синагоги и бросить через предварительно открытые изнутри люки на крыше — крыша синагоги приходилась почти вровень с землей, — на заваленный тряпьем и досками чердак, зажженные факелы. Приказ был выполнен, но огонь не разгорелся. Вследствие других — непредвиденных — событий, случившихся той же ночью, установить причину неудачи оказалось возможным только на следующее утро: факелы нашли затоптанными. Ясно отпечатавшиеся следы были, однако, такими необыкновенно большими, что вскоре распространился слух: Голем, который лежал на чердаке Альтнойшуль под старыми талесами и вышедшими из употребления растрепанными книгами, воскрес и затоптал огромными своими ножищами горящие факелы. Слух этот дошел и до немцев, в результате чего был арестован один из последних оставшихся в живых членов так называемого «еврейского персонала» — неуклюжий слабоумный парень по фамилии Кнопфельмахер, на которого пало их подозрение. Его привели для допроса в Альтнойшуль и допрашивали там долго и основательно, но не смогли добиться ничего, кроме ухмылки, и эта ухмылка, поначалу бессмысленная, чем дольше его допрашивали, тем более становилась похожей на улыбку и выглядела так, словно снизошло на парня великое просветление, и потом превратилась в хохот, так что даже когда они начали топтать его сапогами, он продолжал смеяться. А некоторые рассказывают, что и когда его уже перестали топтать и отступились от недвижимого тела, этот хохот все еще отдавался от стен Альтнойшуль, которые не положено было очищать, ибо они хранили на себе кровь мучеников, пролитую за многие столетия.

(1968)

Загрузка...