— Еврейский вопрос довольно деликатен, — сказал Отто Абец, подавая знак прислуге принести еще шампанского. — Но его следует решить как можно скорее. Вы согласны?
Арлетти приняла тонкий бокал-флейту, который ей Предложили.
— Решить? И как именно? — спросила она сухим тоном без малейших эмоций.
Абец, посол нацистской Германии во Франции, по случаю торжественного приема в немецком посольстве надел парадную форму. У него за спиной была выложена из белых и алых роз огромная свастика. На улице стояла жара, но внутри помещения воздух освежали вырезанные изо льда лебеди, на которых размещались вазочки с икрой и прочие яства. Ледяные скульптуры обдувались мастерски спрятанными вентиляторами, и прохладный воздух вместе с ароматами блюд разносился по всему заполненному людьми залу.
Посол Абец обладал неприятно белесыми глазами навыкате, которые вкупе с заносчивым и холодным выражением лица производили не самое приятное впечатление на собеседника.
— Не может быть, чтобы вы не обратили внимания, — заметил он. — Французский кинематограф практически захвачен евреями. Они владеют киностудиями, режиссируют фильмы и вообще руководят всем процессом.
— Ты сама знаешь, что это правда, Арлетти, — добавила Коко Шанель. Она не могла позволить себе пропустить этот прием. В немецком посольстве сегодня собралось много представителей французского высшего общества: аристократы, работники индустрии развлечений, художники и финансисты. — Евреи правят балом.
— Вы намерены отправить наших лучших кино-продюсеров в концентрационные лагеря? — спросила Арлетти.
Чувственные губы посла изогнулись в довольной улыбке.
— Мы не потерпим нынешнего положения вещей. Меры, которые мы предлагаем, оживят французскую киноиндустрию с помощью создания новой, арийской кинокомпании. Она получит название «Континенталь» и будет подчиняться непосредственно рейхсминистру Йозефу Геббельсу, выпуская по нескольку фильмов в год для внутреннего проката.
— Вот так, значит, сухо отреагировала Арлетти.
— Именно так. Мы, немцы, именно так и решаем вопросы, как вы успели заметить. — Поодаль раздался взрыв мужского смеха. — К тому же мы хотим отойти от депрессивных, я бы даже сказал, мерзких и аморальных тем, которые последнее время выбирают французские режиссеры. — Он улыбнулся, продемонстрировав крупные зубы. — Станем снимать и показывать то, что публике нравится больше всего: легкие комедии, фарсы и мюзиклы.
— Последние пятнадцать лет я только тем и занималась, что играла в легких комедиях, фарсах и мюзиклах. — В голосе Арлетти появились жесткие нотки. — И не намерена к ним возвращаться.
— Мы сейчас готовим предложение, которое вы, мадемуазель Арлетти, надеюсь, найдете интересным. Пять фильмов для «Континенталя», с гарантированно высоким бюджетом и профессиональным управлением. Ваш гонорар за участие составит два с половиной миллиона франков.
Повисла тишина. Шанель жадно следила за выражением лица Арлетти, но оно скорее напоминало маску. Два с половиной миллиона франков составляли неслыханную сумму, но Арлетти считала себя умной женщиной, поэтому оценивала все предложение целиком. Нацистам ни к чему циничная и независимая Арлетти из фильма «День начинается», им нужна послушная, жеманная и кокетливая Арлетти, чтобы бездумными комедиями отвлекать зрителей от жестокостей немецкой оккупации. Они намерены купить ту Арлетти, которая не представляет опасности, не близка и не понятна зрителям, не проявляет свободу в выражении своей сексуальности. Они хотели сделать ее такой, какой она не была. После пяти фильмов подобного толка публика забудет страстную и дикую кошку из серьезных фильмов, и актриса навсегда превратится в домашнюю зверюшку, лишенную когтей и зубов.
Вот какую судьбу они готовили для французского кинематографа: он станет глянцевым, податливым, обходящим острые вопросы. Однако Арлетти не позволила мыслям отразиться на лице.
— Я подумаю, — ответила она.
— Только не тяните с ответом. — Улыбка посла исчезла. — Время не стоит на месте. — Его глаза скользнули по тонкой фигуре актрисы, облаченной в мятнозеленое вечернее шелковое платье. — И вечной молодости тоже не существует.
В его словах, помимо завуалированного оскорбления актрисы, отпраздновавшей в мае сорок второй день рождения, была еще и угроза. Если Арлетти не согласится на пряник в виде щедрого предложения, ее ждет кнут: ей больше не дадут сниматься. Нацисты брали киноиндустрию в свои руки. Теперь там нельзя будет и шагу ступить без их одобрения, а те, кто его не получит, лишатся работы. В лучшем случае.
Струнный оркестр играл мелодии из Моцарта и Гайдна, потом перешел к вальсам Штрауса. Несколько пар — судя по элегантным нарядам, подставные танцоры — скользнули в центр площадки. Остальные гости повернулись к ним, чтобы полюбоваться танцем.
Арлетти воспользовалась этим предлогом, чтобы принести извинения и покинуть собеседников. Шанель последовала за ней и взяла ее под руку.
— Ты могла бы проявить чуть больше заинтересованности. Они ведь собираются сделать тебя настоящей богачкой.
— Знаю я, кем они хотят меня сделать.
— Ты им нравишься.
— Зато они мне не нравятся. «Мерзкие и аморальные темы»! Каково?
Маленькое, похожее на обезьянью мордочку лицо Шанель оживилось.
— Дорогая, ты же не станешь отрицать, что некоторые твои роли были пошловаты.
— Я такая, как есть. Я пошловатая, мерзкая и аморальная, и я француженка до мозга костей.
— Ты хоть представляешь, насколько тебе повезло? У тебя будет все: деньги, положение, лучшие роли. — Коко обвела руками толпу. — Взгляни на этих людей. Все они приняли предложения нацистов.
— Скорее я вижу стадо гусей с трубками для кормления в горле.
— Ты и меня считаешь одной из них? Я кажусь тебе жалкой?
Шанель была в костюме в севильском стиле: сплошь горох, рюши и кружева. С тех пор, как Франко при поддержке Гитлера одержал победу над республиканцами в Испании, в круг нацистской элиты пришла мода на испанские мотивы. Коко приблизила подчеркнутые яркой помадой губы прямо к уху Арлетти.
— А еще ты получишь нечто гораздо более ценное: безопасность. Потому что мы сейчас находимся внутри волшебного круга, за пределами которого бушует ураган. Не советую покидать круг, иначе ураган порвет тебя на части. Кстати, не вижу здесь твоей подруги-герцогини.
— Если ты думаешь, что Антуанетта хотя бы переступит порог подобного места, ты ее совершенно не знаешь.
Крайне глупо с ее стороны оскорблять немцев в военное время.
— Она будет оскорблять их в любое время, уверяю тебя.
— Вы все еще близки?
— Она моя лучшая подруга;
Темные глаза Шанель с расширенными то ли от восторга, то ли по иной причине зрачками, ощупывали Арлетти.
— Мне нравится представлять ваши шалости. Это пробуждает во мне особенные чувственные переживания.
— Так ты вуайеристка.
— О, я люблю наблюдать за спектаклем с самых лучших мест. Она моя любимая клиентка, а ты моя любимая актриса.
— Как мило, — сухо заметила Арлетти.
Она смогла уйти только после окончания приема, в два часа ночи. К тому времени большая часть гостей была уже неприлично пьяна, женщины потеряли лоск, а мужчины отбросили хорошие манеры. Ледяные лебеди превратились в бесформенных чудовищ, а деликатесы на них — в неаппетитное месиво.
Немцы предоставили ей «мерседес» с шофером, который и отвез ее в отель «Ланкастер», где она на тот момент остановилась. Сверкающий посольский автомобиль со свастикой проезжал через все посты без остановок. Комендантского часа для него не существовало. Арлетти смотрела в окно на прекрасный безжизненный город, очертания которого серебрил свет полной луны.
Отель был скромным, но удобным, и находился на Елисейских Полях. Стук высоких каблуков Арлетти эхом разнесся по мраморному полу пустого фойе. Когда она подошла к стойке администратора, чтобы забрать свой ключ, престарелый ночной портье крепко спал. Увидев, что крючок для ее ключа пуст, она сразу поняла, кто ее ждет наверху.
Антуанетта д’Аркур сидела на балконе с сигаретой в одной руке и бокалом бренди — похоже, не первым — в другой.
— Что ты здесь делаешь? — спросила Арлетти.
— Смотрю на свою страну, — хрипловато ответила подруга, взмахнув рукой в небо.
— Ты имеешь в виду луну?
— Я туда эмигрировала, когда у меня отняли Францию. Я видела, как ты подъехала. Отличная немецкая машина. Ты повеселилась на немецком мероприятии?
— Тебе тоже следовало поехать, — заметила Арлетти, снимая шаль. — На твое отсутствие обратили внимание.
— Женщины моей семьи вышивали гобелен из Байе[23]. — Антуанетта шумно отхлебнула бренди. — Мы уже были герцогами д’Аркур, когда эти мерзкие гунны ели желуди в лесу.
— Ты уже говорила. Но с того времени кое-что изменилось.
— Зато я осталась прежней. — Бутылка с напитком оказалась рядом с Антуанеттой, и она щедро плеснула в бокал янтарной жидкости, протянув его подруге: — Вот, продезинфицируй организм.
Арлетти обратила внимание на потемневшую опиумную трубку, лежавшую возле бутылки, но промолчала. Сев в кресло рядом с подругой, она приняла бокал у нее из рук.
— Немцы хотят, чтобы я снялась для них в пяти фильмах. Полмиллиона за фильм и абсолютное подчинение их руководству.
— Взяв тридцать сребреников, Иуда повесился, и у него вывалились кишки[24].
— Здесь немного иная ситуация.
— Как скажешь.
— Я не говорю, что собираюсь согласиться. Арлетти (Сделала глоток из бокала. — Не грусти. Когда-то ты любила жизнь, Антуанетта.
— Я люблю не жизнь, а тебя.
— Ты больше не смеешься.
— В музыкальной шкатулке сломалась пружина.
Арлетти вдохнула пряный аромат напитка.
— На приеме была Шанель. По ее мнению, надо примкнуть к волшебному кругу, иначе мы просто погибнем.
— Шанель — коллаборационистка. Она дождется пули, вот увидишь.
Отказавшись от дальнейших споров, Арлетти допила бренди.
— Я пойду в кровать.
Она вернулась в комнату, разделась, смыла косметику и забралась под одеяло. Спустя какое-то время к ней, не раздеваясь, присоединилась Антуанетта. Арлетти поняла, что подруга плакала. В тот вечер они не прикасались друг к другу. К большому облегчению Арлетти, герцогиня не желала любви. Она вскоре уснула, и всхлипы сменились храпом.
В три часа ночи Оливия услышала скрип ступеней и выскочила из дверей студии. К ней поднималась Мари-Франс. Девушка молилась, чтобы Фабрис вернулся вместе с матерью, но та пришла одна. Измученная и усталая, женщина поначалу не могла произнести ни слова, только сидела на предложенном стуле и тяжело дышала. Оливия налила ей стакан воды.
— Я не видела его, — наконец выдохнула Мари-Франс. — Меня не пустили к нему, хоть я и прождала там несколько часов. А потом жандармы сказали, что его забрали в гестапо.
— Гестапо! — У Оливии сжалось сердце, ноги подкосились, и она рухнула на стул рядом с Мари-Франс. — Это из-за его статей?
Та кивнула.
— Они устроили рейд и застали печатный станок за работой. Один из друзей их предал. — Обычно круглое, с пухлыми щечками лицо Мари-Франс теперь осунулось и побледнело. — А у Фабриса нашли на руках следы чернил.
— О боже! — Оливия в ужасе прикрыла рот руками
У матери больше не осталось слов. Девушка потянулась и обвила ее руками, и некоторое время женщины так и просидели обнявшись.
— Они поймут, что он неопасен, — заявила Оливия, отчаянно мечтая, чтобы так и вышло. — Увидят, что он просто молод и не замышлял никакого зла.
— Так мне и сказал сержант в полиции. Завтра пойду в гестапо и попробую за него похлопотать.
— А я ведь его предупреждала.
— Я тоже, — устало кивнула Мари-Франс. Она прижала ладони к глазам. — Мне надо поспать, Оливия. Сейчас еще комендантский час. Я и сюда добралась только потому, что меня проводил один из жандармов. Можно мне лечь на полу?
— Не говорите глупостей. Мы поместимся на кровати.
И они легли рядом, в темноте думая каждая о своем. С тех пор, как немцы вошли в Париж, Монмартр опустел, и ночную тишину нарушал лишь редкий лай собак, брошенных бежавшими хозяевами. Сейчас стояла полная луна, и псы заунывно выли. Оливии казалось, что они оплакивают потерянные души.
Выспаться обеим женщинам не удалось. В половину пятого они поднялись, молчаливые и опустошенные, и стали собираться. Оливия направлялась на работу, а Мари-Франс — в гестапо. Девушка приготовила на спиртовой горелке суррогатный кофе из жареных желудей, поскольку настоящий кофе давно исчез с прилавков вместе с сахаром и молоком.
Ровно в пять утра они вышли из квартиры и поспешили на остановку, чтобы занять очередь на трамвай. Утренний свет казался жестким и как-то особенно ярко выделял свастику на флагах, которые теперь висели на каждом углу оккупированного города, точно символы неизбежных потерь.
С Мари-Франс Оливия рассталась на улице. Опухшие веки бедной женщины теперь окружали черные тени, а губы за одну ночь высохли и потрескались. Казалось, она умирает на глазах, но девушке нечем было ее утешить.
Оливия внезапно осознала, что вплоть до сегодняшнего дня не относилась к своему французскому приключению с должной серьезностью. Они вместе с Фабрисом играли в совместную жизнь и любовь, но теперь время игр прошло: его судьба висит на волоске, а она беременна. В этот миг Оливию навсегда покинули юность и легкость вместе с мечтами, которым она когда-то позволила себя увлечь. Реальность мощной волной ворвалась в тихую и безопасную заводь.
Пока Оливия стояла в переполненном трамвае, внутри нее холодной змеей сжимался ужас. Ей было страшно представить чувства Мари-Франс. Они обе понимали, что не стоит ждать милосердия и сострадания от гестапо, и все же именно на это девушка сейчас уповала и об этом молилась. Им ведь нужна всего лишь капля жалости, лишь кроха понимания порывов молодого образованного мужчины с уязвленным чувством гордости. Потом она вспомнила, о чем писал Фабрис в своих листовках, как призывал патриотов Франции к оружию, как убеждал их сопротивляться нацистскому режиму всеми доступными способами. И тогда ей стало совсем плохо.
Она подумала о смеющихся губах Геринга, о его круглом веселом лице, напоминающем карнавальную маску. Достаточно ли она нравится ему, чтобы он вступился за Фабриса? Оливия помнила его слова о концентрационных лагерях. Если ей удастся пробудить в рейхсмаршале хотя бы искру интереса к себе, она сможет попытаться спасти Фабриса.
Однако в «Ритце» ее ожидало горькое разочарование: Геринг накануне вылетел в Германию. Когда она вошла в императорский номер, то обнаружила там рабочих, которые устанавливали огромную ванну и проводили дополнительные телефонные линии. Здесь ей нечего было делать. Тогда она решила поговорить с месье Озелло, но потом отмела и эту мысль. Оставался один человек, который обладал достаточными полномочиями, чтобы ей помочь.
Мадам Мари-Луизе Ритц было семьдесят с небольшим, она овдовела в 1918-м. После смерти мужа отель перешел к ней. Она всегда ходила в строгом черном платье, шляпке и перчатках. Ее маленькая хрупкая фигура, появлявшаяся в ресторанах и гостиных, излучала силу. Мадам Ритц пользовалась неизменным уважением у служащих, хотя ее считали строгой, даже жесткой, и неудовольствие хозяйки было худшим из несчастий, которое могло постичь работника отеля. Оливия ни разу не слышала, чтобы мадам Ритц с кем-либо разговаривала. Она передавала распоряжения, вызывая месье Озелло в свою квартиру на верхнем этаже здания, под мансардной крышей, а тот уже принимал их к исполнению.
Правда, со дня появления в отеле нацистов мадам Ритц никто не видел. Теперь она предпочитала проводить время у себя. Ее мнения о гостях, которые платили смехотворные двадцать пять франков в день и жили как короли, никто не знал. Хозяйку уговорили не закрывать отель, но она больше не появлялась в его залах и коридорах, как прежде, окидывая происходящее внимательным взглядом.
С колотящимся сердцем Оливия торопливо поднималась на четвертый этаж. Подойдя к дверям квартиры мадам Ритц, она постучала. В ответ послышался визгливый собачий лай, и когда дверь открылась, в коридор вылетели маленькие ощетинившиеся собачки, норовя ухватить Оливию за ногу. Девушка отскочила.
— Что вам угодно? — спросила женщина с мрачным лицом в форме горничной.
— Я должна увидеть мадам Ритц, — выпалила Оливия.
Женщина смерила ее презрительным взглядом.
— Если у вас возникли сложности с работой, обращайтесь к месье Озелло, — бросила она и начала закрывать дверь.
— Нет, у меня вопрос личного характера. Прошу вас! — взмолилась девушка. — Вопрос очень важный и срочный.
Женщина заколебалась.
— Кто там, Эмили? — донесся ворчливый голос из глубин квартиры.
— Одна из горничных, говорит, что срочно.
— Ну тогда впусти ее.
Оливии неохотно позволили войти, а собаки продолжали вертеться вокруг нее. По сравнению с позолотой и бархатом интерьеров отеля квартира оказалась удивительно домашней и уютной. Там было полно изящной мебели, везде стояли коллекции немецких и восточных фарфоровых статуэток. Множество окон выходили на террасу, в которой было столько горшечных растений, что их листва почти полностью закрывала вид. В жарком воздухе витал густой аромат зелени и овощей.
Сама мадам Ритц сидела за маленьким столом и что-то писала. Пока Оливия шла к ней, пожилая дама надела на ручку колпачок и велела собачкам успокоиться. К огромному облегчению девушки, те сразу прекратили покушаться на ее ноги. Один песик запрыгнул хозяйке на колени, а второй юркнул под стул, откуда продолжал скалить зубы на Оливию, будто крохотный дракон.
— Ты та самая американка. — Мадам Ритц не спрашивала, а утверждала.
Оливия кивнула, удивленная тем, что старушка, которая раньше не удостаивала ее даже взглядом, отлично знает не только о ее существовании, но и о настоящем происхождении.
— Да, мадам.
— Ну? — коротко спросила мадам Ритц.
И Оливия стала рассказывать. Слова сами текли из нее, хотя она изо всех сил старалась держать себя в руках перед этой строгой женщиной в черном, с проницательными глазами. Долго объясняться не пришлось.
— Чего же ты хочешь от меня? — поинтересовалась хозяйка.
— Я прошу вас обратиться к немецким властям, мадам. Фабрис не просто мой жених, он сын Мари-Франс Дарнелл, а Мари-Франс работает у вас уже двадцать лет. Сейчас она пошла в гестапо, и…
— Я знаю, где сейчас Мари-Франс.
— Действия Фабриса совершенно безвредны…
— Мне известно и о действиях Фабриса, — перебила ее женщина. — И сомневаюсь, что гестапо сочтет их безвредными. — Она говорила с характерным горловым эльзасским акцентом. — Нацисты расстреливают и за меньшие прегрешения.
— Но вы можете попросить за него?
Одна из собак, отреагировав на повышенный тон, зарычала. Мадам Ритц опустила морщинистую руку с единственным перстнем, украшенным сияющим рубином, и успокоила питомицу, потрепав по холке.
— Я уже просила за него. Признаться, мое ходатайство имело отношение больше не к спасению вашего глупого молодого друга, а к защите вас с Мари-Франс от ареста и потери работы.
Оливия была потрясена.
— Какое мне дело до работы! Я готова отдать что угодно, лишь бы спасти Фабриса!
— Весьма глупо, — резко оборвала ее мадам Ритц, — заявлять работодателю, что тебе нет дела до работы.
Оливия перевела дух.
— Простите. Я очень благодарна за это место. И стараюсь изо всех сил, мадам Ритц.
Седая голова склонилась, соглашаясь с этим фактом.
— Твоя страна вскоре может тоже вступить в войну с Германией. Тебе не удастся долго прятаться за шведским паспортом. Надо было давно уехать из Парижа.
— Я люблю Фабриса.
Мадам Ритц долго и внимательно всматривалась в лицо Оливии, поглаживая мохнатую спинку собаки.
— Эх, молодежь… — произнесла она наконец. — Вы играете в жизнь, прыгая с обрыва в бездну. А как только ломаете кости и видите кровь, сразу зовете на помощь и ждете, что вас возьмут на ручки и утешат.
— Мы оба вели себя глупо. Даю вам слово, что с этого момента мы будем относиться ко всему крайне серьезно.
— Ты рассчитываешь, что возлюбленный выйдет из этой передряги невредимым? Боюсь, что такой исход вряд ли возможен, и тебе стоит подготовиться.
— Мадам Ритц!
— Повторяю, я уже сказала и сделала все, что могла. Пора тебе подумать о собственной безопасности, Оливия.
Когда хозяйка назвала ее по имени, девушка поняла, что разговор окончен. Мадам Ритц спустила собачку с колен на пол, и та вместе с товаркой, сидевшей под стулом, снова стала тявкать и подбираться к ногам гостьи. Оливии не оставалось ничего другого, кроме как поблагодарить работодательницу и удалиться. Чем ближе девушка подходила к дверям, тем смелее становились собаки. В конце концов они буквально выгнали ее за дверь, которая тут же захлопнулась.
С плачем спускаясь по ступенькам, Оливия столкнулась с месье Озелло, который поднимался к мадам Ритц. Он положил ей руку на плечо.
— Она знает обо всем, что происходит в этом отеле, — тихо сказал он. — И делает все, что в ее силах. А вам сейчас лучше вернуться к работе.
Оливия кивнула и попыталась проглотить огромный холодный комок, застрявший в горле.