Глава шестая

Это был ужасный день. В обед почти все работники отеля набились в столовую старшего персонала, где было радио. Собственными ушами они слышали, как из Лондона британский премьер-министр объявил, что истек срок ультиматума, который он поставил немцам. И поскольку ультиматум остался без ответа, Великобритания объявляет Германии войну.

Однако тут гости, оставленные без внимания, начали требовать еды, напитков и обслуживания, поэтому всем пришлось вернуться к работе. Вторая половина дня пролетела как в страшном сне. Все знали, что срок французского ультиматума истекает в пять часов вечера и после этого Франция присоединится к Англии в войне против Германии. Работники отеля, прибывшие по меньшей мере из десяти разных стран, вернулись к своим обязанностям с помрачневшими лицами. Время от времени они собирались небольшими группками, чтобы шепотом обменяться парой фраз и снова разбежаться по делам.

Оливия теперь работала на полную ставку, но по-прежнему подчинялась Хайке, которая в тот день выглядела еще более хмурой, чем обычно. Некоторые сотрудники отеля, в основном французы, стали высказывать угрозы в ее адрес, потому что она была одной из последних немцев, оставшихся работать в «Ритце». Всего за несколько недель большинство германских подданных тихо исчезли из отеля и вернулись на другой берег Рейна, чтобы укрыться от войны, которая теперь казалась неизбежной.

И, как ни странно, застала парижан врасплох. Все боялись войны, но не хотели о ней думать, как дети о чудовище под кроватью. И вдруг она очутилась на пороге, готовая со всей жестокостью и неотвратимостью ворваться в реальный мир.

Старшее поколение, еще помнившее предыдущую войну с Германией, ходило мрачнее тучи. Молодежь кипела энтузиазмом, как перед началом футбольного матча. Вот только настоящие бои не имели ничего общего с игрой, и Оливия об этом знала.

Она гадала, о чем сейчас думает Хайке, которая весь день хранила зловещее молчание. За всю смену она ни разу не отчитала Оливию и не указала ей на недочеты. Девушка не решалась заговорить с Хайке сама, но ей было жаль эту крупную мужеподобную женщину, которую никто не любил и которая явно была несчастна. Что ей теперь делать?

Когда они заканчивали уборку номера, освободившегося после позднего отъезда гостей, к ним зашел прыщавый консьерж Виктор. Уперев кулаки в бока, он принялся насвистывать «Марсельезу», а потом недобро ухмыльнулся, глядя на Хайке.

— Уже пять часов, — объявил он. — И у нас с вами война.

Хайке замерла.

— Значит, вы скоро вспомните, как нас бояться, — тихо ответила она.

— Тебя я уж точно бояться не буду, — огрызнулся Виктор. — Уродливая нацистская сучка.

Хайке с поразительной скоростью подлетела к нему и отвесила оплеуху такой силы, что у парня чуть голова не слетела с плеч. Его отбросило к стене, и вдруг, хотя Виктору было никак не меньше восемнадцати, он прижал руку к щеке, разрыдался и выбежал из номера.

Хайке с пылающим яростью взором развернулась к Оливии. На мгновение той показалось, что ее ждет то же угощение, которое минуту назад получил Виктор. Но Хайке всего лишь подняла простыню, которую выпустила из рук.

— Берись за другой край, — велела она Оливии.

Та подчинилась, и они продолжили работу.

— Ему не следовало так с тобой разговаривать, — наконец пробормотала девушка.

— Научится, — также тихо ответила Хайке. — Вы все научитесь.

Спустя десять минут после инцидента в номер вошел месье Озелло. Он взглянул на Хайке с высоты своего немалого роста и резко бросил:

— Мадемуазель Шваб, вы свободны. Вынужден просить вас незамедлительно покинуть наш отель.

Хайке не ответила, демонстративно заканчивая расправлять шелковый полог над кроватью. Под молчаливым взглядом целой толпы наблюдателей, собравшихся возле входа в номер, она разгладила шелковое покрывало. А затем протолкнулась к выходу в коридор. Никто не произнес ни слова, лишь Виктор с опухшими красными глазами плюнул в немку, когда она проходила мимо.

— Возвращайтесь к своим обязанностям, — велел месье Озелло, и служащие, шушукаясь, разбрелись по местам.

Озелло повернулся к Оливии:

— А вы сегодня задержитесь, если придется, чтобы выполнить обязанности Шваб.

— Да, месье Озелло.

И она продолжила работать в одиночестве. Огромный отель погрузился в непривычную тишину, как будто события дня потрясли не только работников «Ритца», но и его гостей. Даже Вандомская площадь казалась непривычно безлюдной. Наполеон на колонне горделиво купался в лучах вечернего солнца в почти полном одиночестве, будто всматриваясь в приближающуюся войну бронзовыми глазами.

Вернулся торжествующий Виктор:

— На рю Камбон Хайке дожидались двое жандармов! Они ее увели.

— Что с ней теперь будет?

— Ее посадят.

— Но она ничего не сделала!

Виктор рассматривал свое лицо в старинном императорском зеркале, осторожно дотрагиваясь до красного отпечатка ладони Хайке на щеке.

— И это ты называешь «ничего»? В Париже сейчас собирают всех немцев, чтобы отправить их в лагеря для военнопленных на Пиренеях. Там они узнают, что такое голод и холод поверь моему слову! — И он широко улыбнулся Оливии. — Да не волнуйся ты так! Война через год уже закончится. У нас армия вдвое больше, чем у немцев!

Оливия подумала о Фабрисе. Чувственная любовь, которая сначала была для нее так непривычна, теперь стала неотъемлемой частью их жизни. Когда они познакомились, Оливия была почти девственницей, если можно так выразиться, ведь опыта у нее почти не было. С Фабрисом она окунулась в новый мир, где обитали незнакомые сущности: ее теплое и темное женское начало и его яркая сияющая мужественность. Ей нравилось стройное сильное тело любовника. Он был изящен во всем, даже в том, как предавался любви, и это наполняло Оливию искрящейся радостью. Она знала, что Фабрис обожает ее, а различия в происхождении и характерах лишь усиливают взаимное притяжение.

Они уже разговаривали о браке. Фабрис в силу своей приверженности к анархии посмеивался над желанием Оливии получить колечко и свидетельство о браке, но был готов уступить ее капризу. Они не предохранялись, и Оливия почти беспечно размышляла о том, как в один прекрасный день может проснуться и понять, что беременна. Ей представлялось, что тогда они распишутся в городской управе, поскольку Фабрис отказывался даже входить в церковь. Так они выскользнут из зачарованной заводи, в которой сейчас оказались, и вольются в великий поток человеческой жизни.

Но этот великий поток сейчас так забурлил, что девушку стало пугать все, что находилось за пределами их тихой заводи. Она боялась, что мощное течение истории- разлучит их, растерзает и утянет на дно, разрушив хрупкое счастье.


* * *

Начало войны также наполнило девушку беспокойством за судьбу ее. старого учителя, Ласло Вайса. Оливия решила зайти к нему по дороге домой и заодно показать мэтру наброски из блокнота, с которым она не расставалась на работе.

Ласло жил на рю Лепик, где располагался овощной рынок. Сама улица, вымощенная камнем, круто забирала вверх и была усеяна капустными листьями и кукурузной ботвой, оставшимися после торгового дня. В дом Ласло, где он занимал квартиру номер семнадцать, вела узкая дверь, зажатая между двумя магазинчиками. Девушка позвонила, и мэтр торопливо спустился к ней. Разглядывая гостью сквозь решетку, он сначала не узнал ее, но потом его глаза засветились от радости.

— Крошка Оливия! Входи! Входи скорее!

Он жил на первом этаже, и там было прохладно. Все пространство мастерской, как и всегда, занимали холсты и небольшие скульптуры. Ласло приготовил гостье чай, а сам стал просматривать ее блокнот.

— Здесь просто наброски на скорую руку, — смущенно пояснила она. — Рисовала людей в отеле. Сейчас ни на что другое у меня не хватает времени.

— Какой у тебя зоркий глаз, — заметил учитель, покачивая головой. — Ты ухватываешь и передаешь саму суть характера всего несколькими штрихами. Во всех твоих эскизах есть жизнь. Это великий дар. Обещай мне, что не бросишь рисовать, Оливия. Что не откажешься от своего таланта.

— Постараюсь, — улыбнулась она.

Оливия не могла не заметить, каким неухоженным выглядит ее старый учитель. Седые волосы свисали на глаза, а борода доставала до обветшавшей рубахи.

— У вас найдутся ножницы? — спросила она.

Мэтр принес ножницы и смирно сидел, пока она, прикрыв ему плечи и грудь полотенцем, аккуратно ровняла волосы и бороду.

— Ты так добра, девочка моя.

— Вы предупреждали меня о том, что война неминуема, и оказались правы. В отеле все твердят, что она закончится за несколько недель и что французская армия разгромит немцев еще до наступления зимы.

— У нас нет никаких шансов разгромить немцев, — тихо возразил старик.

Оливия замерла с ножницами в руке.

— Вы не верите в нашу победу?

— На этот раз нет. У Франции недостает силенок для настоящей битвы. Еще повезет, если продержимся хотя бы месяц.

— Не говорите так, мэтр!

— Пока что немцы к нам не полезут. Объявление войны застало их врасплох, поскольку они готовились к наступлению в следующем году. А сейчас уже начала портиться погода. Они подождут до сезона урожая будущего лета и только потом нападут. — Он говорил с грустной убежденностью. — Экспансию проведут быстро и жестоко. Как и все, что делают немцы.

Оливия знала, что Ласло отличался пессимизмом и часто впадал в меланхолию, но его слова камнем упали ей на сердце.

— Разве наша армия не сильнее немецкой?

— Ты слишком молода, чтобы помнить прошлую войну, девочка моя. Сила армии измеряется не количеством солдат, а боевым духом. Нацистов обуревает безумная жажда уничтожения, а мы слабы и боязливы. Сотня овец не выстоит против пяти волков. Беги отсюда, Оливия. Езжай домой.

— Я влюблена, мэтр, — возразила она с улыбкой. — Помните, я говорила вам, что все идет должным образом. Мы с Фабрисом скоро поженимся.

Учитель взволнованно потрепал ее по руке:

Мазл тов[11]. Вот только замужество не остановит нацистов, дорогая. И эта война будет не похожа на другие, которые гремели где-то далеко. Теперь бомбы начнут падать на беззащитные города, на женщин и детей. — Вайс сжал ее ладонь. — Мне страшно за тебя, девочка моя. Я старик, мне уже нечего бояться. Но ты еще молода. Возвращайся домой и занимайся живописью в Миннесоте!

— И оставить Фабриса? — Она закончила стрижку; теперь старик выглядел гораздо лучше. Сметая его седые волосы с пола, Оливия твердо добавила: — Я не могу уехать, мэтр. Теперь моя жизнь тут, в Париже.

Вайс тяжело вздохнул и стал вполголоса бормотать что-то на идиш, прикрыв слезящиеся глаза. Когда она предложила приготовить ему ужин, он лишь покачал головой, не прерывая речитатива. Кто знает, может, он молился?

Оливия убрала метлу в шкаф и пошла домой, к Фабрису. Когда она вернулась, на Монмартре уже было тихо. Ни в кафе, ни на улицах не встречалось праздных гуляк. Официанты составляли стулья на ночь, задергивали занавески в витринах. Мимо нее прошел нищий, собиравший объедки; он толкал перед собой смердящую тележку и грустно повторял:

C’est la guerre, Mam’selle, c’est encore la guerre[12]. Полная золотистая луна сияла над разномастными крышами. Оливия преодолела лестницу, ведущую к ее двери, и наконец оказалась дома, где ее уже ждал Фабрис. Она заметила огонек его сигареты в темном дверном проеме: он вышел, чтобы ее встретить. Влюбленные крепко обнялись.

— Какой тяжелый день, — грустно произнесла девушка, прижавшись лицом к плечу Фабриса.

Уже наверху, сидя в кровати, она рассказала ему о Хайке и Ласло. Фабрис провел день в редакции газеты Le Libertaire, где готовили срочный выпуск, посвященный началу войны. У него тоже были новости.

— Наступило время, когда силы слова уже недостаточно. Пора переходить к действиям. Я собираюсь присоединиться к армии.

— Но у тебя слабые легкие, Фабрис…

— Мне найдут занятие. На фронте сейчас дорога каждая пара рук.

В тот вечер они так и не включили лампу: луна, заглядывающая в окна, давала достаточно света. Чисто выбритый Фабрис казался Оливии похожим на молодого бога, обреченного судьбой на страдания. Она понимала, что спорить бесполезно. Миллионы молодых мужчин по всей Франции сейчас принимали такое же решение.

Оливия встала и разделась, повесив одежду на стул. Потом, обнаженная, вернулась в кровать, протянув руки к Фабрису:

— Иди ко мне.


* * *

Едва Арлетти увидела Поля, она сразу поняла, какую новость принес брат. Он был тихим мужчиной и никогда не интересовался ее успехами в карьере. Их жизненные пути разошлись еще в юности: она покинула Курбевуа, чтобы стать актрисой, а Поль пошел работать на местную фабрику, чтобы не бросать мать.

— Что случилось? — спросила она внезапно севшим голосом.

— Доктора говорят, у нее был удар, — ответил брат. — Мы ужинали. Вдруг она упала лицом в тарелку. И через час уже умерла.

— Как ты думаешь, она мучилась?

Поль пожал плечами. Арлетти достаточно хорошо знала брата, чтобы без слов понять его жест: почти вся жизнь Мари Батиа состояла из боли и мучений.

Уже сидя в «паккарде» на пути в Курбевуа, Поль мягко положил руку сестре на плечо:

— Здесь нет твоей вины, Леони. Не кори себя.

— Мы ужасно поссорились. — Говорить ей было трудно, в горле стоял ком.

— Знаю. Она рассказывала. Но ссоры не убивают, иначе она умерла бы еще тридцать лет назад. Тебе не в чем себя винить.

Вместо ответа актриса просто покачала головой, стараясь не дать волю слезам и не утратить самообладание.

Перед домом уже собралась толпа, среди которой мелькал даже рыжий священник, ее старый враг. Хотя Поль не винил Арлетти в смерти матери, священник явно придерживался противоположного мнения. Выражение его лица красноречиво об этом говорило. Не приняв протянутой для пожатия руки, он процедил:

— Я всегда знал, чем ты кончишь? — и отвернулся.

Мать лежала в гостиной. Лицо покойницы было нарумянено и казалось неестественно вспухшим.

— Гример в похоронном бюро напихал ей за щеки ваты. Сказал, что так она будет выглядеть счастливее, — тихо пояснил Поль, скептически скривившись.

И действительно, выражение лица Мари не имело ничего общего со счастьем. В обострившихся чертах не читалось прощения, сцепленные на груди пальцы не выражали нежности, а из-за румян она и вовсе казалась раскрасневшейся от гнева. Под пристальным вниманием толпы Арлетти поцеловала холодный лоб матери.

В жизни этой женщины не было ни любви, ни тепла. Почему же она приходила в такую ярость, когда их искала ее дочь? Неужели она хотела, чтобы Арлетти тоже погрязла в нищете и горе? Мари набрасывалась на дочь с упреками за непристойное поведение, за то, что та флиртовала с мужчинами и раздевалась перед камерой. Неужели дело было в вопросах морали? Или это была отчаянная ревность оставшейся не у дел матери к красивой дочери?

Арлетти стояла возле гроба, выслушивая соболезнования людей, которых уже почти не помнила. Тесный темный дом пропах тем же духом, что и сорок лет назад: духом лишений, возведенных в ранг священного мученичества. Висевшее на стене распятие полировали каждый год, пока краска на выступающих частях тела Иисуса не облезла и сквозь нее не начала, словно старые кости, проглядывать древесина. Драпировка на мебели протерлась почти до дыр. На каминной полке не было никаких украшений, только фотография отца, которого несколько десятков лет назад раздавил трамвай. Под этой крышей не терпели даже намека на комфорт или легкомыслие.

Однако, несмотря на жестокий нрав отца, ребенком Арлетти бывала здесь счастлива. Правда, только до его гибели, после которой их существование превратилось из просто бедного в откровенно нищенское. И тогда боль и страх матери обратились на дочь, что разрушило связывавшие их узы.

Перед актрисой мелькали лица с самыми разными выражениями. На одних читался восторг от лицезрения «великой Арлетти», на других — зависть, осуждение или самодовольные ухмылки.

Пожилая женщина, с которой она в юности работала в прачечной, взяла ее за руки.

— Твоя мать сейчас в руках Господних, Леони, — сказала она, не сдерживая слез. — Она в раю. Утешайся этим, моя дорогая.

— Проклятие атеизма заключается в том, — ответила та, высвобождая руки из горячих ладоней, — что я не верю в рай. А радость в том, что в ад я не верю тоже.

— Леони! — оскорбленно воскликнула прачка, вытаращив глаза.

Но Арлетти уже пресытилась соболезнованиями. Она развернулась и вышла в сад, чтобы покурить. На улице толпилась детвора, кто-то вовсю глазел на ворота, кто-то не мог отвести взгляда от сверкающего «паккарда». Актрису трясло. Эта ссора из-за проклятого автомобиля! Почему она тогда ушла от матери? Почему не вернулась, чтобы попросить прощения и помириться?

Вот только она знала, что дело вовсе не в машине и примирения быть не могло.

К ней вышел Поль. Она поделилась с ним сигаретой, и какое-то время они стояли и курили вместе.

— Ты слишком худая, — наконец заметил брат, покосившись на нее.

— Я вешу сорок шесть с половиной килограммов при росте метр семьдесят шесть. Как и всегда.

— А выглядишь как будто меньше.

— Это потому, что мы теперь стали сиротами.

— Да, сиротами, — согласился он, прикрывая сигарету от ветра ладонью. Черное машинное масло навсегда въелось в складки кожи на пальцах и вокруг ногтей. — Знаешь, мама ведь любила тебя.

— Нет, не любила.

— Любила. Она очень боялась тебя потерять.

— Однако говорила мне ужасные вещи.

— Ты ее пугала. Тем, на что решилась.

— Я должна была вырваться отсюда, Поль. Ты же понимаешь.

— Я тебя и не виню. Ничего подобного. Просто говорю, что она хотела удержать нас обоих.

— Только ты остался с ней.

— Я ручная птичка. А ты дикая. — Он бросил сигарету на землю и придавил каблуком. — Значит, снова война?

— Да. Будто прошлой было мало.

— А мне грех жаловаться. Я слишком стар для призыва, но во время войны будет больше заказов для фабрики. Значит, нам всем на год или два еще хватит работы. — Он повернулся к сестре: — Надо вернуться в дом. Нас ждут. Потри глаза, Леони. Хотя бы сделай вид, что плакала, иначе пересудов не оберешься.

Она коротко рассмеялась. Но ей не пришлось тереть глаза, потому что из них и так полились жгучие слезы.

Загрузка...