Коко яростно трясла стоявший рядом телефон.
— Алло? Алло!
На той стороне линии послышался взволнованный голос телефонистки:
— Мадемуазель Шанель?
— Освободи линию, идиотка! — потребовала Коко. — Я пытаюсь дозвониться до Лондона.
— Мне очень жаль, — пробормотала телефонистка. — Только все линии оборваны.
В каком смысле оборваны?
— Связи нет, мадемуазель.
— И нельзя дозвониться до Лондона? — все еще не веря, переспросила Коко.
— Вообще никуда не позвонить. Даже в Париже. Говорят, немцы обрезали все провода. — В голосе девушки послышались слезы. — Войска уже в семидесяти пяти милях от Парижа!
Дрожащей рукой Коко обрушила трубку на телефонный аппарат. Она пошарила в ящике прикроватной тумбочки и достала оттуда серебряную шкатулку с тонкой гравировкой в виде маков. Там лежало все необходимое: три шприца, запасные иглы и ампулы с морфием. Она взяла один из шприцев, но замешкалась, уже занеся иглу над веной. Она не могла обойтись без наркотика и делала обязательные уколы каждый вечер, чтобы спастись от ужасов, которые приносила с собой ночная тьма. Но если колоться даже днем… она закончит как Кокто или Кристиан Берар[13], заходясь криками в палате психиатрического отделения больницы Питье-Сальпетриер.
Невероятным усилием воли Коко отложила шприц и закурила сигарету. Потом вышла на балкон и обеими руками ухватилась за кованую ограду, сжав мундштук сухими губами. Была середина дня, но небо выглядело неприветливо хмурым. Солнце скрылось за темным дымом, тянувшимся от фабричных и заводских районов, где догорали запасы нефти: их уничтожали, чтобы не оставлять приближающимся немецким войскам. Воздух был удушливо плотен от запаха гари. Вандомская площадь стояла пустая, как театральная сцена, ожидающая выхода новой актерской труппы.
Со дня объявления войны прошел целый год. И как же он все изменил!
За это время французскую армию разбили наголову. Причем она потерпела поражение даже не в боях, потому что немцы так и не подошли к укрепленной линии Мажино[14], где планировалось главное противостояние. После трех месяцев ожидания, столь утомительных, что их стали презрительно называть Странной или Сидячей войной, вермахт 10 мая на рассвете нанес удар. Немцы вторглись в Голландию и Бельгию, обойдя линию Мажино и с высот, со стороны Арденнского леса, обрушившись на Францию подобно древним гуннам.
Французская армия, оглушенная воем «юнкерсов» и обойденная с флангов танковыми батальонами, прекрасно отработавшими маневр, сдалась практически без боя.
Сотни тысяч захваченных солдат отправились в лагеря для военнопленных и стали заложниками, чья жизнь зависела от того, насколько их семьи смогут угодить представителям нового порядка. Францию охватило отчаяние. Города опустели, миллионы беженцев потянулись сельскими дорогами на юг. Люди спали в рощах и лесах, осаждали порты и железнодорожные станции, стараясь найти какой-нибудь выход. Рузвельт отказал в помощи, а британцам самим пришлось спасаться бегством, с позором покидая пляжи Дюнкерка на флотилии рыбацких лодок.
Правительство оставило Париж, объявив его открытым городом: это означало, что его отдают врагу без боя. Теперь столицу Франции защищали только груды из мешков с песком вокруг памятников да жалкие укрепления на некоторых улицах.
Жизнь в Париже как будто замерла. На улицах не было машин. Шанель оказалась отрезанной от окружающего мира: ее личного шофера призвали в армию, а сама она не умела водить принадлежащий ей небесно-голубой «роллс-ройс». Она предпочла бы уехать, но телефонная связь оборвалась, а вместе с ней исчезла и возможность связаться с влиятельными друзьями в Лондоне.
Хвала небесам, что «Ритц» еще работал! Старая мадам Ритц, жившая в уединении на четвертом этаже, собиралась закрыть отель, но ее убедили, что немцы, войдя в город и обнаружив «Ритц» пустым, попросту реквизируют его и она навсегда потеряет свое достояние. Куда лучше сдавать номера немецким офицерам, любящим роскошь, ведь таких наверняка найдется немало.
На рукав блузы Коко опустилась темная соринка. Она смахнула ее пальцем, но та размазалась, оставив на белоснежном шелке мерзкое черное пятно. Вскрикнув с досады, Коко присмотрелась и поняла, что это был кусочек сажи, которая теперь сыпалась отовсюду, покрывая город грязной пеленой.
Модельер бросилась в ванную и попыталась отчистить пятно, но оно не поддавалось. Тогда Коко сорвала с себя блузу и швырнула на пол через всю комнату. Краем глаза она заметила свое отражение в зеркале: худая немолодая женщина со спутанными волосами и горящим взглядом, на лице которой застыли страх и злость.
В ее номере царил беспорядок: постель смята, повсюду валяется одежда, на полу разбросаны газеты. Две ее горничные, Жермена и Жанна, уволились еще несколько дней назад и вернулись к себе в деревни. Крысы, бегущие с тонущего корабля! Нет, это невыносимо! Коко снова бросилась к телефону:
— Немедленно пришлите кого-нибудь убрать мой номер! Вы меня слышите? Немедленно!
Мари-Франс поймала Оливию, когда та укладывала кипу грязного белья в тележку для прачечной.
— Тебя ждут в номере мадам Шанель, сейчас же.
Оливия с усилием затолкала дурно пахнущую кипу в кузов тележки.
— У нее же свои горничные.
— Они сбежали, и мадам в ярости. Мне очень жаль, sheri, я знаю, что у тебя и так дел полно, но больше я никому не могу доверить такую деликатную задачу.
Стояла невыносимая жара, и Оливия отерла рукой лоб. За прошлый год штат отеля сократился с нескольких сотен человек до пары десятков. Мужчин призвали в армию, женщины бежали из Парижа. Остались лишь старые и слабые, но нехватка персонала не должна была отразиться на традиционно высоких стандартах обслуживания. Сейчас Оливия считалась лучшей горничной в отеле, но ее это не особенно утешало, да и на зарплате никак не сказывалось. Зато рабочие смены стали длиннее и тяжелее, а обязанностей прибавилось.
— Но у меня еще пять номеров! — попыталась возразить она.
Мари-Франс похлопала девушку по плечу:
— Я найду кого-нибудь тебе в помощь, обещаю. А теперь иди, пока она не закатила скандал.
Усталая и разозленная, Оливия взялась за ручку тележки и покатила ее на второй этаж, к личному номеру мадам Шанель, которую также называли Мадемуазель, поскольку она поклялась никогда не выходить замуж. Оливия постучала и, не получив ответа, открыла дверь.
Ее изумил беспорядок, царящий в этих роскошных комнатах, но еще больше потряс вид самой Шанель, такой же неприбранной и пронзительно одинокой.
Раньше Оливия несколько раз мельком видела знаменитую кутюрье в самых разных уголках отеля, но та всегда была окружена друзьями и клиентами, безукоризненно причесана и одета и являла собой воплощение лоска и элегантности. Сейчас же законодательница мод сидела в одной сорочке и обнимала себя за плечи худыми руками, словно на дворе стояла зима, а не жаркое лето. Несчастная женщина выглядела почти сумасшедшей.
Темные глаза Шанель сверкнули.
— А вы не торопились, голубушка, — бросила она. — Полюбуйтесь, в каком состоянии меня бросили!
Оливия осмотрелась. На креслах и на полу стояли тарелки с засохшими остатками трапез. Везде валялась грязная одежда. Белье на кровати под вышитым балдахином XVIII века было смято и скомкано, на подушке красовалось большое винное пятно, напоминающее цветом кровь.
А потом она заметила слезы, струящиеся по щекам Шанель. Потрясенная девушка подошла и села рядом с ней на бархатную банкетку, обняв женщину за хрупкие плечи.
— Мадам, — мягко произнесла Оливия. — Не надо плакать.
Шанель застыла, откровенно обескураженная подобным поведением горничной. Однако позволила себе принять утешения и пролить еще немного слез, продолжая дрожать. Щеки у Коко впали — из-за нехватки зубов, как догадалась Оливия, — прическа напоминала птичье гнездо, да и пахла соответственно.
— Давайте-ка приведем вас в порядок, — решительно сказала девушка. — Потом вы переоденетесь, и я хорошенько приберусь в вашем номере. Не желаете для начала вымыть голову?
Шанель позволила отвести себя в ванную комнату. Она жила в такой роскоши, от которой у многих захватывало дух: мраморная ванна, краны в виде золоченых лебедей. Девушка собрала все грязные полотенца с пурпурной монограммой Шанель, свалила их в кучу на полу ванной и разыскала чистые. Среди множества бутылочек резного хрусталя с духами и самыми разными средствами для ухода она нашла шампунь. Шанель послушно склонилась над ванной — под кожей на спине проступили очертания каждого позвонка, — и Оливия принялась осторожно мыть ее волосы.
— Они все сбежали, — жаловалась Шанель журчащей воде. — Кокто со своим дружком, мои работники — все! Разбежались как крысы и бросили меня. Я осталась совсем одна.
— Все образуется, — ворковала Оливия. Шанель казалась ей наполовину ребенком, наполовину старухой.
— Немцы уже в Париже?
— Еще нет, но говорят, что будут здесь через пару дней. Они обещали, что городу не грозят ни обстрелы, ни бомбежки.
— Я полагала, что война затянется.
— Мы все так думали, мадам. — Оливия смыла пену с мягких темных волос и обернула голову Мадемуазель полотенцем. — У вас есть фен для волос?
— Там. — Шанель показала на ящик. — Сколько тебе лет?
— Двадцать три, мадам.
— Почему ты все еще в Париже?
— Здесь мой жених.
— Святые угодники, неужели ты настолько глупа? — Голые десны обнажились в ухмылке.
— Я сама решила остаться.
— А если немцы его убьют?
— Он попытался вступить в армию, но его не взяли, поскольку в юности он переболел туберкулезом.
— Значит, ему повезло.
— Я тоже так думаю, а вот он не согласен.
Она нашла фен — новенький блестящий американский агрегат — и принялась сушить кудри Шанель, стараясь уложить их в прическу.
Спустя полчаса Мадемуазель уже успокоилась, переоделась в серый костюм, вставила зубной протез и даже нацепила нитку жемчуга. За это время Оливия привела в порядок ее комнаты. Работы там было на четверых, и девушка успела сделать только самое необходимое: собрать грязную посуду, сменить постельное белье и унести грязные полотенца из ванной. Шанель наблюдала за ней с бархатной банкетки.
Неподвижный взгляд ее темных глаз показался Оливии зловещим.
— А ты хорошенькая, — заметила Шанель. — Как тебя зовут?
— Оливия, мадам.
— Скажи им, чтобы отныне ко мне присылали только тебя. Больше я никого не хочу здесь видеть. Ты меня поняла?
У девушки оборвалось сердце. Только этого ей не хватало: постоянной клиентки с таким вздорным характером и высоким положением, как у Коко Шанель.
— Да, мадам, — нехотя ответила она.
— Тебе что, не нужна эта работа? — Шанель взялась за телефон. — Девочка, которую вы мне прислали, — резко бросила она в трубку. — Та хорошенькая блондинка. Понимаете, о ком я говорю? Нет-нет, она вполне пригодна. У меня нет жалоб, но теперь я хочу, чтобы вы присылали ко мне только ее. Да, каждый день, пока мои девицы не вернутся. Запишите оплату ее услуг на мой счет. — Она положила трубку и показала Оливии на свою чудесную блузу, измазанную сажей: — Смотри! Совершенно испорчена. А ведь она одна из самых моих любимых. Я сама сшила этот кружевной ворот, когда была в твоем возрасте.
— Ее можно отстирать. Я умею обращаться с шелком.
— Есть ли предел твоим талантам? — сухо осведомилась Шанель.
Оливия собрала вещи.
— Пока это все, что я могу для вас сделать, мадам. Мне нужно убрать еще пять номеров.
Шанель что-то пробурчала в ответ, раскрыв газету и уставившись в нее поверх очков. С кончика ее сигареты свисал пепел, готовый вот-вот упасть на пол.
— Можешь вернуться вечером и закончить уборку.
— Но, мадам…
— Я буду ждать.
Пепел упал на лацкан ее пиджака. Шанель стряхнула его, одновременно указав Оливии рукой на дверь, и девушка вышла в коридор, толкая перед собой тележку, битком забитую грязным бельем и тарелками.
Работая в «Ритце», она часто встречала знаменитостей, но эти встречи лишь добавляли ей хлопот.
Завернув за угол, она наткнулась на группу постояльцев, направлявшихся клифту, и пропустила их, прижавшись к стене. Один из них, крупный грузный мужчина в темном костюме, задержался и обратился к ней:
— Ты шведка, да?
Она узнала это лицо с коротко стриженной бородой, принадлежащее шведскому консулу в Париже Раулю Нордлингу, который часто здесь останавливался.
— Я американка, месье Нордлинг.
— Ясно, — кивнул он. — Но твоя семья родом из Швеции, да?
— Верно, месье.
— Ты говоришь по-шведски?
— Да.
— Так что ты тут делаешь, девочка? Надо было плыть первым же кораблем в сторону дома! Если ищешь приключений, ты выбрала не лучшее время и место.
— Я останусь здесь.
Извинившись перед своими спутниками, консул достал из кармана блокнот.
— Тогда придется о тебе позаботиться. Назови-ка свои данные. — Консул спросил ее имя, фамилию, адрес, дату рождения и даже рост. Всю информацию он аккуратно записал в блокнот. — Сфотографируйся и завтра же принеси мне снимок. Через двадцать четыре часа я организую тебе шведский паспорт. Ты знаешь, где наше консульство?
— Да, но у меня уже есть американский паспорт, — улыбнулась Оливия.
Однако консул остался серьезным.
— Никто не знает, что здесь будет дальше, барышня, — сказал он. — Нацисты объявятся в Париже уже на этих выходных. Поэтому лучше слушайся меня.
С этими словами он поспешил присоединиться к своим друзьям, а Оливия вернулась к работе. «Ритц» сохранял прежнее великолепие, изо всех сил стараясь не посрамить величие своей страны. Хотя многие бежали из Парижа, почти все номера были заняты. Большинство постояльцев составляли граждане нейтральных государств или гитлеровских союзников. Здесь оставались и корреспонденты, писавшие о войне, и бесстрашные туристы, жадные до ярких впечатлений и крупных событий. Американцы же, как и сама Оливия, полагались на нейтралитет, объявленный Рузвельтом. Пока США не участвовали в войне, их граждане пребывали в привилегированном положении. Но если это изменится, Оливия могла оказаться в опасной ситуации.
Родители писали ей взволнованные письма, умоляя вернуться домой. Но она была влюблена, а предмет ее страсти даже не думал бежать из родного города, а тем более из страны. Значит, и Оливия останется рядом с ним.
По правде сказать, ее немного пугали силы, надвигающиеся на Париж. До горожан доходили слухи, как «юнкерсы» расстреливали колонны безоружных беженцев, заполонивших все проселочные дороги во Франции, но в остальном захват страны проходил пугающе тихо, как будто понарошку. Все видели фотографии, на которых французские селяне тепло приветствовали солдат вермахта, а офицеры дружелюбно улыбались в окружении гражданских. Кто знает, были снимки постановочными или нет? Может, нацистские солдаты не так уж и страшны, если в ходе наступления играют в футбол с французской детворой?
Люди надеялись, что после прекращения военных действий жизнь войдет в прежнее русло. Не исключено, что под руководством немцев, у которых поезда всегда придерживаются расписания, а дороги содержатся в идеальном состоянии, Франция заживет лучше прежнего. Оливии хотелось бы в это верить.
Однако в совете Нордлинга тоже был смысл: пожалуй, ей не помешает паспорт еще одной нейтральной страны, просто на всякий случай.
Она задержалась в «Ритце» допоздна. Мадам Шанель настояла, чтобы Оливия осталась с ней, сославшись на необходимость тщательной уборки в номере. На самом же деле, как показалось девушке, Коко просто не хотелось оставаться одной. В итоге Оливия пробыла у нее почти до полуночи и была потрясена, увидев, как Шанель делает себе укол морфина, а после бредет к кровати, чтобы практически сразу провалиться в забытье.
Трамваи уже не ходили, поэтому Оливия поехала домой на метро. Вагоны были почти пустыми, и редкие пассажиры старались не встречаться друг с другом взглядами. Оливия достала блокнот и сделала несколько быстрых набросков грустных, испещренных тенями лиц. Последнее время ей приходилось напоминать себе о том, чтобы рисовать. Она почти забыла, каково это — считать себя художницей и быть хозяйкой собственного времени, выражать настроение и мысли с помощью цвета и линии.
Монмартр превратился в квартал-призрак: гостиницы опустели, большинство окон заколотили, а двери заперли за замок, словно это могло помешать фашистам войти и разграбить здание.
Фабрис уже ждал ее в студии. Их жизнь постепенно сложилась к удобству обоих: три ночи в неделю Фабрис проводил у Оливии, а четыре — со своей матерью. Дважды в неделю они все вместе ужинали в доме Мари-Франс. Фабрис называл их уклад семейной жизнью вне оков морали. Сегодня он принес с собой накрытое крышкой блюдо с ужином, приготовленным Мари-Франс, и пребывал в сильном волнении.
— Мне стыдно, что я француз! — то и дело восклицал он, меряя шагами студию, пока Оливия с жадностью поглощала холодный ужин. — Ты читала новости? Наши солдаты бегут как зайцы. Святые небеса! Как можно быть такими малодушными!
— Они просто недостаточно подготовлены, — пробормотала Оливия с набитым ртом.
— Да не в этом дело, — отмахнулся Фабрис. — Франция обнищала морально и духовно. О, какое унижение! Слава богу, что отец до этого не дожил!
Фабрис заламывал руки, а Оливия думала о том, как глубоко его задевала невозможность присоединиться к армии. В тот вечер, когда ему отказали, другу Фабриса пришлось буквально катить его домой на тележке, потому что молодой человек с горя напился в стельку. Оказалось, записи в документах о перенесенном в детстве туберкулезе достаточно, чтобы Фабриса даже не допустили до медицинского осмотра.
Его гордость вот уже несколько месяцев страдала от нанесенной раны. Он мучительно переживал свою беспомощность и вынужденное безделье. Фабрис написал множество статей со страстными призывами ко всем согражданам взять в руки оружие и дать отпор нацистам. В конце концов полиции удалось найти и изъять все экземпляры газеты, а также прикрыть само издательство. Фабрису пришлось замолчать. Теперь же, видя, как французская армия почти без боя уступает врагу, он попросту сходил с ума. Что касается Оливии, она радовалась, что жених не годится для военной службы и не рискует погибнуть или попасть в плен, хотя самому Фабрису она об этом не говорила.
— Говорят, немцы уже в семидесяти пяти милях от Парижа, — сказала она наконец, отодвинув тарелку. — Я встретила Рауля Нордлинга, и он предложил оформить мне шведский паспорт.
— Обязательно соглашайся. А если станет совсем трудно, — он сел напротив, глядя на возлюбленную странно пустыми глазами, — тебе стоит уехать из Франции.
— Я тебя не брошу, Фабрис.
— А я не позволю тебе остаться, когда тут станет опасно.
— Какая прелесть! Можно подумать, я тебя послушаюсь.
— Я говорю серьезно. Ты не знаешь, на что способны нацисты.
Вместо ответа Оливия достала блокнот и принялась листать страницы.
— Смотри, какие наброски я успела сделать сегодня. Это Коко Шанель. Я рисовала ее тайком, пока она не видела. Хорошо получилось, правда?
— Меня не интересует Коко Шанель. Меня интересуешь ты. — Фабрис оттолкнул блокнот. — Я волнуюсь за тебя.
— А я волнуюсь за тебя, — серьезно ответила Оливия, глядя ему в глаза. — Немцы не обрадуются статьям, которые ты о них писал.
— Придется им смириться. С теми статьями я уже ничего не могу поделать.
— Это тебе надо уезжать из Франции, милый. Все твои друзья уже далеко.
Фабрис покачал головой.
— Если ты не поедешь, то останусь и я.
— А если остаешься ты, то и я никуда не поеду.
— Мне стыдно, что ты видишь мое унижение, Оливия.
— Не говори так!
— А еще мне стыдно, что тебе придется унижаться перед нацистами.
— Месье Озелло уже предупредил, что запрещает нам заискивать и лебезить перед оккупантами. Когда они явятся, мы должны обращаться с ними как с обыкновенными гостями.
— Вот только они никакие не гости! Они схватили нас за горло и топчутся по груди Франции!
— Когда-нибудь это закончится. Месье Озелло говорит…
— К черту месье Озелло! — перебил Фабрис. — Вместе с его упадническими настроениями и глупыми рекомендациями.
— Он делает, что может, — возразила Оливия. — Но мне понятны твои чувства, Фабрис.
— Что угодно отдал бы за сигарету!
Они оба бросили курить, частично в поддержку экономики подгнетом войны, а частично из-за взлетевших цен на табак. Сейчас Фабрис сидел, обхватив голову руками, с совершенно разбитым видом. Оливия отчаянно жалела любимого, но могла утешить его только одним способом.
— Милый, — нежно позвала она, взяв Фабриса за руку. — Пойдем в кровать.