15

— Володя, вот двести рублей. Это все, что я могу тебе дать.

— Много, Саша, оставь хоть полсотню.

— Не много. Отвезешь мать обязательно до места. Рублей сто потратишь, не меньше. Остальные на жизнь, пока устроишься, пока подойдет зарплата.

— Но как ты?

— Обойдусь. Бери.

После ссоры, возникшей из-за Балясова, вечером они долго разговаривали о своем будущем. Саша согласилась, что оставаться Кондрашову в колхозе не следует. Ему нечего здесь делать. Если и было бы дело, то вряд ли он сработается с Балясовым. Потому лучше уехать. И не в Первомаевку, куда зовут строить птицеферму, а в город. Там он найдет работу скоро. Будет ли она по душе — трудно судить, но это будет работа. А мать, конечно, надо отвезти к дочери.

— Как ты останешься здесь одна? — который раз спрашивал Кондрашов жену.

— В середине мая конец учебного года, я не могу бросить детей! В этом году у них второй учитель. Буду каждую субботу приезжать в город. В мае перееду совсем. Все правильно, Володя, не терзайся, что завез меня сюда, я сама напросилась. И сама предлагаю тебе уехать.

Это был удивительно мирный вечер за все месяцы жизни в деревне. Кажется, им обоим стало легко, оттого что решилось все, что мучило и Кондрашова и Сашу. Он хотел уехать, даже не сказав ничего ни Балясову, ни бухгалтеру, ни Семену Фомичу. Исчезнуть! Но жена уговорила: надо написать заявление, либо сказать председателю. Ей здесь оставаться работать.

Утром он отправился в правление. Шел, если не как победитель над Балясовым, то все же не как побежденный. Ярко светило солнце, кричали птицы, на дороге уже лежала первая пыль. Где-то за Знаменкой трещали тракторы — шел сев.

К правлению подъехал председательский газик. Вышли Балясов и Семен Фомич. Видно, с поля, подумал Кондрашов. «Вот так, уважаемый шеф, — скажет он председателю, — отдайте мои игрушки, возьмите свои тряпки, как говорят дети, рассорившись в игре. Салют! Счастливо оставаться. Что он ответит?»

Разговор пошел иначе. Лишь Кондрашов вошел в кабинет, Балясов сам обратился к нему.

— Хорошо, что зашли, — он избегал называть Кондрашова по фамилии или имени и отчеству. — Давайте решать.

Он только что вернулся из райцентра, был возбужден и ходил по кабинету, поглядывая далеко не дружелюбно.

— Давайте решать. Строить в этом году ничего не будем. Вам уже известно. Вопрос в инстанциях согласован. И вообще пока нового капитального строительства не предвидится. Я мог бы вам предложить руководство механизацией ферм, но… учитывая… отсутствие технической подготовки и… вряд ли мы найдем в этом вопросе общие взгляды.

Остановился, взглянул на Кондрашова, не решаясь без обиняков показать на дверь:

— Слышал, что в этом плане вы мой идейный противник?

Надо было сказать: катись ты к дьяволу, я пришел заявить об увольнении. И на этом конец. Но Кондрашов решил дослушать.

— Что я хочу отличиться, выскочить вперед других! — он уже не говорил, а кричал срывающимся голосом, готовый каждую минуту сказать последнее слово: «Идите вон!» — Да, мои действия идут вразрез с намерениями некоторых товарищей. Но не забывайте, сегодня за колхоз отвечаю я, а не кто другой. И не позволю, чтобы… Мне говорили о вас в райкоме партии. Лестный отзыв! Может быть, расскажете, за что вас исключили из партии? А? Молчите? Так, так! Видите, как оно все оборачивается. Натворили дел в одном месте, теперь собираетесь здесь внести разногласия в коллектив. Не выйдет! Не позволю, слышите?

— Не кричите, как…

— Хватит с меня!

— Я пришел сказать…

— Вы преступник, вас надо было…

— Что? Что вы сказали? — Кондрашова бичом по лицу стегнули эти слова. — Повторите! — ярость нахлынула неудержимо: — Негодяй вы, чистоплюй, не ваше дело совать нос в мою жизнь!.. Я не хочу работать с вами, меня тошнит эта дурацкая механизация и фальшивая культура производства! Катитесь вы в тартарары…

Кто-то потянул его за рукав. Мельком взглянув, Кондрашов увидел Семена Фомича.

— Успокойся, Владимир Борисович!

— Отстань, Семен Фомич!

Балясов отступил к стене. В глазах был неподдельный страх.

— Как член правления, вы слышали этот факт, Семен Фомич! Надо оформить. Как случайный свидетель, вы…

Семен Фомич покрутил головой:

— Ничего я не слышал, товарищ председатель. Считайте, что меня сегодня в правлении не было. А на будущее для себя сделайте заметку, как обращаться с народом.

Больше Семен Фомич ничего не сказал. Повернулся, вышел вместе с Кондрашовым. В его усах пряталась усмешка.

На следующий день Кондрашов уезжал. Саша договорилась о подводе до райцентра — машины были заняты на севе. Вынесли чемодан, корзинку. Саша казалась радостной и грустной, просила быть осторожным в дороге, если не хватит денег — телеграфировать. С работой не торопиться, не идти куда попало. Советовала побывать у Воронова и Абрамовича, они определенно что-нибудь подыщут. В детсад Майю пока не устраивать, пусть живет дома: Саша все сделает сама, как вернется. Ждать осталось мало, полтора месяца.

Он слушал ее тоже с радостью и грустью. Разве так думалось, когда переезжал в Знаменку? Что поделаешь, жизнь есть жизнь. Тоже просил Сашу быть осторожней, беречь себя. Полтора месяца пройдут незаметно, а там опять вместе. К ее приезду он подготовит квартиру, приведет все в порядок.

Апрельское солнце припекало по-летнему. Дорога, побитая за осень и весну, покрытая в выбоинах жирными слоями грязи, виляла в сторону дальних гор. Покачиваясь на председательском рессорном ходке, Терентьевич, как всегда, неохотно спрашивал:

— Стало быть, в путь-дорожку тронулись?

— Тронулся, — так же неохотно отвечал Кондрашов.

— Жинку в нашем колхозе оставили?

— Оставил.

— Где-то краше дело подвернулось?

— Малость краше.

Мать сидела рядом с Терентьевичем, в передке ходка. Кондрашов лежал на животе, грыз соломинку. В ногах тарахтел чемодан. Не было радости от того, что избавился от неизвестности, от необходимости встречаться, разговаривать, работать вместе с Балясовым, с которым он, несомненно, не мог бы жить так, как с Харитоновым.

— Стало быть, не сошлись с председателем в любви?

— Не сошелся, Терентьевич.

— Пятки к пяткам и дружба врозь…

— Точно.

Серая кобылка Терентьевича лениво перебирала ногами. Так же лениво и подстегивал ее старик. Солнце нагревало спину, и Кондрашову хотелось подремать на сухом, все еще душистом сене. Оно пахло мятой, слабой горечью полыни и землей. Этот запах напоминал о чем-то далеком-далеком, что давно прошло и никогда не вернется, что и определить словами невозможно: о детстве ли, о первой юношеской любви к Маше Сафроновой, о гусях, гнавшихся однажды за Кондрашовым, или о чем-то еще.

С пригорка открылся колхоз имени Первого мая. Две стройные улицы, огороды, сады. Ветряк у фермы, на краю села. Красные и зеленые крыши почти над половиной домов, За Первомаевкой выше, по пологому склону, ползали тракторы — шла посевная. Сюда недавно звали Кондрашова строить ферму. Большую птицефабрику: колхоз богатый, любые дела по плечу. Ладно, пусть строит кто-нибудь другой.

Вспомнил, завтра день его рождения. Первый раз будет встречать именины в дороге, без друзей, без жены.

— Не зря я вам зимой предсказания делал, — проговорил Терентьевич. — Не прижились в колхозе.

— Не ко двору пришелся, — ответил Кондрашов.

— Не ко двору, — согласился старик. — Не родись красивый, а родись счастливый, говорят.

— Слышал.

— Слышать мало, уразуметь надобно.

— Как-нибудь уразумею.

— Придется. Не то жизнь заставит.

Эта фраза, сказанная к слову, без какого-либо философского размышления о жизни, о человеческом бытии, надолго запала в голову. «Придется. Не то заставит». Она появлялась, словно всплывала на поверхность памяти, — на вокзале, когда Кондрашов стоял у кассы за билетами, ночью во время посадки в поезд, перед сном на жесткой койке плацкартного вагона. Он проснулся с ней, словно кто-то вместо «доброго утра» сказал: придется, не то заставит. Она жила весь день, сопровождая Кондрашова на каждом шагу. Фраза уже потеряла свой первоначальный смысл. Она была как афиша, приклеенная на тумбе против окна дома, афиша о старом спектакле, исхлестанная дождем, выгоревшая от солнца, неизвестно почему не заклеенная другой, новой, афишей. Она мало уже о чем говорила, но она была, жила, на ней все еще удавалось разобрать буквы: там-то, то-то, во столько-то часов. Стоило подойти к окну, как она сразу бросалась в глаза, говоря: я здесь, я еще долго буду жить с тобой рядом.

Мать всю дорогу разговаривала с пассажирами в купе. Похоже было, что ей лучше.

Оренбург встретил холодным ветром и снежной крупой. Было серо, стыло, неуютно под неприветливым небом, на мокрых улицах, в рабочем поселке, куда их довезло такси. Но ни новое место, ни скверная погода, ни встреча с сестрой, ее мужем, детьми, не выбили надоедливую фразу: «Придется, не то заставит». Так неожиданно привязывается какая-нибудь мелодия, отрывок песни, пока не исчезает сама собою. Когда муж сестры сказал, что получил путевку в Крым, но не время сейчас ехать, так бы через месяц, хоть в мае, Кондрашов произвольно ответил про себя: «Придется, не то заставит».

Он пробыл у сестры три дня и отправился назад. Слава богу, надоедливая фраза отцепилась, и теперь время от времени он сам вытягивал ее из памяти, переделывая, перекраивая, меняя слова: «Человек заставляет себя сам делать то, что нужно». «Делать то или иное человека заставляет жизнь».

Оренбург остался в памяти мокрым вокзалом с плачущими окнами. Слезы старого вокзала заслонили, унесли в небытие улицы, автобусы, торопливо бегущих людей, сестру с детьми в огромном пятиэтажном доме-инкубаторе, ее мужа, уехавшего на курорт. Потому-то родной город, залитый озорным апрельским солнцем, сухой, заботливо прометенный, показался лучше, чем был в действительности. Солнце, говор людей в автобусе, пока Кондрашов ехал с вокзала до дому, настроили после дороги на лирический лад. Он снова вернулся назад, туда, откуда, глупец, хотел бежать. Ты, город, не виноват, что один из твоих жителей малость подзапутался, не сумел или не захотел жить, как все, отправился куда-то искать то, чего не терял. Вот он вернулся, город, твой блудный сын, прими его!

— И слава богу, что надумал перебираться назад. Давно пора, — встретила его на пороге мать жены.

Пил он чай с молоком, ел домашние булочки с маком и чувствовал себя как выздоравливающий после долгой, тяжелой болезни.

— Майя как? — в короткие промежутки между едой спрашивал Кондрашов. — Скучала обо мне или забыла уже, не вспоминает?

— Ждет тебя! Сказали ей, папка приедет — радехонька. Пусть, говорит, сразу за мной в детский садик приходит… Побыла дома и запросилась в садик, хоть что делай! Ну, пришлось идти, упрашивать. Снова приняли. Хотя мест еще не хватает.

— Отец не болеет?

— Чего ему! В какую-то комиссию выбрали, в партизанскую. Говорит, про подвиги свои в революцию писать книгу будут. Как там у Буденного служили, да как белых гоняли. Говорю ему: не твоего ума дело книжки составлять, забыл ведь все, наврешь больше, чем правды было. А он: чем же мне еще заниматься на пенсии, как не книжки писать? Сашу ждет. Говорит: приедет Александра, в помощники, мол, ее приспособит, для писаний своих.

— Была она?

— В субботу приезжала. Ночевала. Скоро совсем переберется. Сказала сестре, чтобы к празднику квартиру искала. Так за Майей сам сходишь, или привести, пусть дома тебя увидит?

— Схожу, — пообещал Кондрашов. — Сбегаю сейчас в больницу, председатель там наш лежит, Харитонов Михаил Елизарович, — пояснил для значимости. — Саша ходила к нему, не знаешь?

— Говорила, слышала я. А ходить — не помню. Собиралась, да что-то помешало. Будто бы на другой раз отложила.

Он не обратил внимания на сбивчивую речь матери. Что-то помешало — значит, были другие дела. Более важные. Он сам сходит, это еще лучше. Расскажет о колхозе, о Балясове. И о себе, конечно.

Он отправился сразу после чая. Подумал, что являться с пустыми руками не совсем удобно, зашел в магазин, долго ходил по отделам, пока набил целлофановый кулек фруктами, печеньем. Единственный человек — Михаил Елизарович, — к которому Кондрашов шел с радостью. Перед отъездом из колхоза он слышал, что Харитонову сделали операцию, прошла она благополучно, и теперь если не совсем здоров, то на пути к выписке. Говорили, пролежит до мая. Май вот уже, рукой подать.

В приемной больницы девушка в белой косынке долго смотрела списки, потом достала книгу — толстую, с обтрепанными углами, водила пальцем по фамилиям, пока нашла, сказала:

— Выписан. Неделю назад.

— Уехал в колхоз или… — заговорил Кондрашов.

— Откуда мне знать!

— Я давно не видел его.

— Поищите, найдете!

— Не знаю адреса!

Она еще раз раскрыла книгу, нашла фамилию, провела пальцем по графе. Остановила палец, сказала:

— Здесь написано: Октябрьская двадцать три.

Он знал эту улицу на окраине города. Вышел, остановил такси. Сел рядом с шофером, вспомнил, что на Октябрьской живут родственники Харитонова, кажется, сестра жены. Или брат. Или сестра самого Харитонова. Значит, там, у своих.

Домик с палисадником смотрел в улицу приветливо. На стук в калитку вышла девочка лет семи. Похоже, она не поняла, кого ищет дядя: позвала мать. Та выслушала, молча кивнула, пригласила в дом. Ввела в прихожую, поставила табуретку. И слишком обыденно, не то устало, сказала:

— Дак помер Миша… теперь уже что, все теперь… Рак желудка был. Весь колхоз приезжал на похороны…

Оглушенный, придавленный ее словами, Кондрашов молча смотрел на ее припухшее лицо, на прядь волос, выбившуюся из-под платка.

— Схоронили, — добавила женщина.

Помер… Умер Михаил Елизарович! Как же так? Весна, солнце, все живут, что-то делают, а Харитонов умер! Да, теперь уже все, сказала эта женщина, уже все, все… Как все?

— Жену его, может, позвать?

Что? Жену? Ах, Михаила Елизаровича жену! Нет — он слабо качнул головой, — не надо. Как же все так получилось?.. Огромные груди женщины под кофтой вздрагивали. Кондрашов встал, попрощался и вышел.

— В трест, — сказал, глядя в ветровое стекло.

Шофер недоуменно посмотрел на него.

— В этот, как его… новый трест по рисоводству, — пояснил Кондрашов. — На проспекте Космонавтов.

— Главрис, что ли?

— Не знаю, как он правильно называется.

— Поищем, — пообещал шофер.

Светило солнце. Шеренгами вдоль улицы стояли дома. Шли люди. На перекрестках деловито мигали светофоры. А Харитонова уже не было.

Шел апрель. Вот-вот распустится листва на деревьях. Сначала на тополях. Потом на акациях. И после уже на дубах, на карагачах. В Знаменке отсеялись, пожалуй, закончили посадку овощей. Готовятся к сенокосу. А Харитонова нет. И не будет его. Совсем. Только память. Как же так?..

Загрузка...