16

— Понимаешь… пусто кругом! Живу как в чужой стране, — пьяно говорил Кондрашов. — Все с виду есть: земля, воздух, люди, да не мое оно — как-то рядом, сбоку…

Подперев ладонями подбородок, Ильяс смотрел на бледное лицо своего друга. Вспоминал, как на четвертом курсе института бегала за Кондрашовым Светлана Томина. Не бегала — убивалась! Красивый он был парень. И сейчас красив. Что-то жило в нем цепкое, смелое, твердое. Удивительно, что такой человек может раскиснуть. А раскис.

— Этот Балясов…

— Брось о Балясове, — сердито перебил Ильяс. — И не в нем дело. Он встретился тебе, когда ты сам по себе уже попер не туда, куда надо. Не могу поверить, чтобы так дошел. Не люблю, когда распускают слюни!

Кондрашов вздохнул.

— Бабой стал, — добавил Ильяс. — Не женщиной, а бабой. С работы тебя снимать нельзя, из партии исключать нельзя, надо все время гладить по головке. Ты живи так, чтобы было за что гладить! Живи, какого черта куролесишь? Работу надо — иди к нам, найдем что-нибудь.

Кондрашов поднялся. Провел ладонью по щеке:

— Ладно. Спасибо тебе…

— Обиделся! — Ильяс потянул его за рукав. — Сядь. Я тебя понимаю, ясно? Помочь надо — помогу. Деньги нужны — дам. Работа нужна — найдем. Ну, умер твой Харлампиев…

— Харитонов.

— …Харитонов, ясно. Больно, понимаю. Зол ты на Балясова, ясно. Жена в деревне, сам здесь. Настроение паршивейшее. Что прикажешь делать? Веревка нужна? Дам. И место покажу, где повеситься!.. Вот что: не будь ты моим другом, я не сказал бы тебе этого. Ты инженер, коммунист, хотя временно и без партийного билета. Не в билете дело, в совести, в том, как ты мыслишь, что делаешь. Мне стыдно за тебя, Владимир. Понимаешь? Стыдно! Какого черта ты уехал в деревню, болтаешься, скулишь, изображаешь мученика. Секретарь комсомольской организации факультета, активист — куда все делось? Не могу я, не умею понимать такие вещи. Хочешь руку — вот она, — протянул ладонь. — Бери. Не хочешь — делай как знаешь. Надо работать, выбросить из головы все лишнее: работать и жить, ясно?

— Пойду, дочь у меня в детсаде.

— Восьмой час вечера, какой теперь детсад — все закрыто!

Кондрашов посмотрел на часы, вздохнул.

— Тебе надо проветриться, определенно. На север куда-нибудь, годика на два, чтоб голова остыла. В Братск. Или в Якутск.

Налил чаю. Пододвинул чашку:

— Пей чай, если водку не умеешь пить. С двух рюмок раскис… Пей, да провожу тебя домой. Мне завтра в командировку ехать.

— Сам пойду, — отмахнулся Кондрашов.

— Знаю, дойдешь. А я проводить хочу…

Ильяс обрадовался, когда Кондрашов зашел в трест, разыскал его. Посочувствовал его горю. Он не знал Харитонова, и, возможно, сочувствие его не было столь глубоко душевным, как ожидал Кондрашов.

— Пей чай, заварки подлей побольше, чтобы хмель выбить. Пей, и пойдем. С молоком будешь или каймак принести? Помнишь, учил тебя в институте чай с каймаком пить? Забыл поди. А курт помнишь? Прекрасная штука, когда не было денег на конфеты. Все забыл, бессовестный.

Выпил чай. Взял папиросу. Неожиданно предложил:

— Что ты завтра делаешь? Страдать будешь? Поедем со мной в степь!

Кондрашов усмехнулся: чего бы ради ехать в степь! Но Ильяса увлекла мысль хоть на сутки рассеять друга:

— Я заеду за тобой, ясно? В семь утра. Или в шесть.

— Никуда я не поеду.

— Заеду, ясно? Я тебе такую степь покажу — ахнешь! Ковер персидский на земле на сотни километров, черепахи, тушканчики, а небо — не передашь словами: хрусталь! А воздух… ни в Крыму, ни на Кавказе не найти такого. В шесть, ясно? Вставай, пойдем.

По пути к дому Ильяс еще раз напомнил, что утром заедет, Кондрашов пропустил это мимо ушей: никуда он ехать не собирался. Завтра пойдет к Абрамовичу, попросится в рядовые прорабы, хватит тянуть волынку. Со временем все образуется. Приедет жена, наладится жизнь.

Во дворе сидели четверо мужчин за дощатым столом на одной ножке, вкопанной в землю, забивали «козла». Костяшки домино с отчаянным стуком бились о доски, подползали под рукой к другим костяшкам, и чей-то поочередно радостный голос кричал на весь двор: «А я так вот!..» Пройти незамеченным мимо игроков не удалось, отец жены окликнул:

— Иди, Володька, подмени Супруна, весь вечер проигрывает!

Сказал весело, значит, сегодня выигрывает, в настроении. Игру в домино Кондрашов не любил, потому ответил, что хочет отдохнуть. Но отец не унимался. Кондрашов подошел. Встал немного в стороне, чтобы не заметили, что он выпивши.

— Садись, Володька, — кивнул отец, сгребая костяшки в кучу. — Мне уже надоело, с обеда шпарю. Садись, покажи класс пенсионерам.

— Я плохой игрок, — отшутился Кондрашов.

— Тогда пойдем домой, ужинать пора. Письмо там тебе от Александры.

Жена писала, что скоро будет дома, скучает по городу, по знакомым. Дела у нее идут хорошо, только скучает без Майи. Купила шерсти на платье, цвет — весенняя болотная зелень. Шить будет дома, в колхозе нет хорошей портнихи. Класс, судя по отметкам, выйдет передовым за учебный год. О Кондрашове часто спрашивает Семен Фомич, бывший бригадир. И конюх Терентьевич. Вечера Саша проводит за проверкой тетрадей.

Письмо как письмо, обо всем понемногу. Только конец вызвал интерес. Балясов извинился перед Сашей, что был груб с Кондрашовым. Просил узнать, не намерен ли Кондрашов вернуться в колхоз, предстоят кое-какие работы. Разве жена сама не могла сказать председателю, что теперь поздно толковать, пусть Балясов сам строит! И чего ради снова ехать в Знаменку, если Саша вернется в город!

— Ну, ты как думаешь теперь? — спросил за ужином отец.

— Завтра пойду устраиваться.

— Куда?

— Поищу что-нибудь.

— А наметки какие?

— Пока ничего. Посмотрю.

Мать слушала настороженно, старик мог в любую минуту выбросить фокус — нагрубить ни с того ни с сего, сказать что-нибудь обидное. Кондрашов все еще был немного пьян, потому не замечал, что отец тоже под градусом.

— Да, сорвался ты, что лист с дерева, — сказал отец. — В твои годы… — не договорив, усердно принялся за жареную рыбу.

Понятно: не так жили, не так пили, не так любили и работали, докончил про себя Кондрашов. Отец частенько говорил: в наши годы, бывало… Так годы-то те ушли, они были другие, те годы. А дальше будут совсем не похожие на нынешние.

— Налей нам, мать, с ним по рюмке, — вытирая руки о салфетку, сказал отец. — По одной, и точка. Вторую не попрошу.

— На ночь-то к чему?

— Для сна полезно, — ответил отец.

— Тебе бы только…

— Не бубни! На трудовую пенсию пью, налей. Не каждый день с зятем толкую. — Увидел, как она пошла к буфету, кивнул: — То-то!

Выпил махом, чмокнул, понюхал кусочек хлеба. Откинулся на спинку стула, повел плечами. Седые усы зашевелились.

— Помню, под Збручем, — заговорил, прикрыв глаза, — выехал перед строем наш комполка Заремба. Привстал на стременах и говорит: «Драгоценные мои товарищи и братья конармейцы! Вырвем жало у белой гадюки, загоним в гроб гидру капитализма! Аллюр четыре креста!»

— Два, говорил раньше, — сказала мать.

— Не мешай!.. Два, рысь, ничего ты в этом не смыслишь. Перебила только. Вечно дернет тебя нос сунуть…

Отодвинул пустую рюмку, зная, жена больше не нальет, хоть рассказывай не только о конармии, даже о встрече с самим пророком Ильей, под Збручем или в Замостье, где каждый конник не раз имел возможность сложить голову, увидеться лично с господом богом. Вздохнул. Повел седыми бровями, хмуро вдруг:

— Завтра устраивайся, хватит шалопайничать. И не спорь с начальством, не лезь на рожон.

— А если начальник дурак? — думая о Балясове, возразил Кондрашов.

— Ты только умный! — вскинулся отец. — Не успел из яйца вылупиться…

— А если все же дурак? — повторил Кондрашов. — Бывают же дураки хоть один на сто умных?

— …поживи, потом учи других!

— Ты ответь на вопрос! — рюмка была лишней, мать видела.

— Ты всегда считал себя самым разумнейшим, а к чему привел ум? Зазнался, никого не в счет, сам себе начальник на земле. Я давно Александре говорил насчет тебя, предсказывал возможное!

— Прицепился! — вмешалась мать. — Пошел своим аллюром!

— Ты молчи! — сердито взглянул на нее отец. — Не твое дело. Ты тоже хороша, все поддакиваешь, а он и крутит! Я дочь двадцать лет берег, воспитывал, не затем, чтоб какому-то встречному-поперечному отдать. Жила бы теперь со своим капитаном, за милую душу…

— Заболтался совсем, пес старый, — перебила мать. — Чего несешь?

— Знаю, что несу, — спохватился отец.

— Когда ты его видел? — не называя фамилии, спросил Кондрашов, понимая, что разговор шел о Макарьеве. Он не раз слышал о нем, привык, но то, что Макарьев стал капитаном, не знал. Значит, старик встречал его.

— Когда ты его видел? — повторил Кондрашов.

— Не помню уже, — отмахнулся отец.

— Врет он все, — сказала мать.

— Нет, не врет, — проговорил Кондрашов. — Я тоже кое-что знаю, — хотя ровным счетом ничего не знал. — Ладно, — поднялся, — покурю.

Вышел на крыльцо, достал папиросу, прикурил. Оперся плечом о стену, рядом с окном кухни. Услышал сердитый голос матери: «…языком, как помелом… что ребенок, никакого размышления…»

Значит, Макарьев уже капитан, подумал Кондрашов. Знает ли о том Саша? Может, отец сказал, иначе как знать. Когда старик его видел? Откуда Макарьев появился опять, он куда-то уезжал… А ну его к лешему. Завтра к Абрамовичу, на любую работу. Напрасно прошлый раз не согласился, испугался разговоров, статьи, сбежал со стройплощадки. А что изменилось за полгода? Ровным счетом ничего!

Отец уже спал, когда Кондрашов вернулся в дом.

Утром он не сразу понял, кто стучит, почему мать будит его, велит подойти к окну.

Заехал Ильяс, как и обещал — в шесть. Ждал в коридоре, пока Кондрашов упирался, пока собирался. Вышел недовольный — не выспался. Голова шумела, утренний рассвет казался мятым, серым, как перед дождем. Отчего-то немела правая рука, видно, отлежал, во рту было погано. Ко всему забыл папиросы.

Ильяс, похоже, не замечал плохого настроения Кондрашова. Рассказывал, что собирается в Москву, на совещание по орошаемому земледелию. Миллионы гектаров земли пустуют со времен сотворения мира, воду ждут. Дай воду — что угодно сей, все вырастет. Поливное хозяйство — стопроцентная гарантия урожая. Трест уже освоил сорок тысяч гектаров, да это капля в море, по сравнению с нетронутой пустошью! Так что дел впереди лет на двадцать, а то и на пятьдесят. В этом году четыре новых совхоза строятся, в следующем еще восемь будет заложено.

Кондрашов молчал. К счастью, шофер оказался курящим. После первого глотка дыма Кондрашов почувствовал облегчение, а когда остановились у сельского ларька, выпили по кружке пива, дела, казалось, совсем наладились. Рассвет стал ярче, сочнее, степь уже не лежала пустынной, мертвой. Большие алые тюльпаны выбегали из дали полей прямо к полотну шоссе.

Завтракали в небольшом селе, протянутом двумя шеренгами справа и слева от шоссе. У каждого дома буйно зеленели кусты сирени, гордо поднимая букеты цветов, весь воздух был пропитан сиреневым ароматом. Казалось, что и шашлык, и манты пахли сиренью, и чай был заварен на цветах сирени.

— Здорово, а? — спрашивал Ильяс.

— Что они, государству ее сдают, так много насадили?

— Для красоты, чудак! — обиделся Ильяс. — Раньше здесь голая степь была, несколько юрт стояло. Теперь село. Богатый овцеводческий колхоз. Клуб видишь? — кивнул на здание, около которого они завтракали под брезентовым навесом. — Ты же знаешь, как появляется новое, сколько надо трудов, чтобы так вот, в голой степи, выросло село! Ни одной камышовой крыши: шифер, железо — видишь? Оцени, путник, по достоинству людей и время.

— Ты меня учишь школьной азбуке, — усмехнулся Кондрашов.

— Я вижу в этом нужду, — в тон ответил Ильяс.

— Тогда считай, что начальное образование окончено: все ценю и понимаю.

— Там вон, — показал, — артезианская скважина. А на выезде, слева, вторая. Четыре кубометра воды в минуту. В сутки, — вскинул голову, словно множа на чистом листе голубого неба минуты на часы, и тут же выдал расчет: — пять тысяч семьсот шестьдесят. Река! На хозяйственные нужды, на водопой скоту, на полив огородов и полей — на все хватает. А вода? Диетическая! Скажи спасибо шашлычнику, рано открывшему свое заведение, иначе мы проехали бы мимо и ты ничего не узнал бы об этом колхозе. Пей чай, после шашлыка полезно.

Налил пиалу себе, Кондрашову, шоферу. Понюхал чай, попробовал глоток. Щурясь от удовольствия, сказал:

— Индийский!

— Оцени, путник, по достоинству сей благородный напиток! — проговорил Кондрашов.

— А ты как думал? — немедля отозвался Ильяс. — Теща осталась в городе, в дороге нас могут угостить любым пойлом.

— Когда торговая организация теряет чувство ответственности перед клиентурой, — согласился Кондрашов. Незаметно хорошее настроение Ильяса передалось и ему. В самом деле, в степи встретилось замечательное сиреневое село. Каков его возраст? Судя по новым домам, по молодым деревьям, по подчеркнутой опрятности улицы — лет пять, не больше.

Кондрашов сказал об этом Ильясу. Тот промолчал.

— В таком красивом селе, думаю, должны быть и красивые люди. Душой, в первую очередь. Делами своими. Ты не согласен со мной?

— Знаешь, о чем я подумал, — Ильяс отставил пиалу с чаем. — В этом году будем закладывать две усадьбы для будущих совхозов. Понимаешь, их надо сделать такими, чтобы людям радостно было жить! Как вот это село. Человек преобразует природу. Влияет на облик природы. А наоборот? Чтобы дома, сады, сирень, к примеру, в будущем влияли на человека?.. Понимаешь, мы выдаем будущим жителям некий стандарт, основу поселка или села. Селитесь и, будьте любезны, смотрите, как вам лучше распоряжаться. И они распоряжаются! К дому пристраивают стайку для поросенка, с фасадом в улицу, одни садят под окнами тополя, другие — акации, третьи — совсем ничего не садят. Кто обносит двор штакетником, кто дувалом, кто живет на пустыре, хотя и посреди улицы. Приедешь в такой совхоз, смотреть стыдно. А ведь был план, проект, расходовались немалые деньги, куда все это делось? Лишь бы людям было где жить. Но как жить? Вот ты строил дома. Было у тебя чувство, что строишь для себя? Подожди, не перебивай. Не вообще для страны, для народа, а для себя лично? Чтобы войти в любую квартиру и жить. Жить с удовольствием! Чтобы нравилась и высота, и окна, расположение комнат, радовала бы побелка, покраска полов, все, понимаешь, все было бы по твоему вкусу и желанию! Ясно?

— Так мы…

— Нет, мы еще мало так строим, — убежденно сказал Ильяс. — У нас план. План, конечно, реальный, рассчитанный на наличие рабочей силы, стройматериалы, механизмы, на увеличение производительности труда, на новые ускоренные методы строительства. Компонентов, из которых слагается план, много. И, если б этот план выполнялся, так сказать, планово, без нервотрепки, без штурма, мы бы строили и много, и хорошо, и, если хочешь, — с настроением, с радостью в душе. Но, дорогой мой, то перебой с материалами, то не хватает механизмов, дни летят к чертовой матери, а план…

Шофер долил воды в радиатор, покопался в моторе и стоял, недовольный затянувшимся разговором. Донесся сигнал подходившей машины. Ильяс обернулся. Считая, что посигналил его шофер, крикнул, что сейчас поедем, стал подниматься.

Снова они сидели в машине рядом, покачиваясь, дымя папиросами. Дорога по степи лежала прямая, точно прочерченная линейкой на многие километры. Кондрашов молчал. Ильяс продолжал доказывать то, что и ему и Кондрашову равно было известно. Стоит работа день, а план идет. Значит, к концу декады или месяца штурм, брать быка за рога. А если штурм, хочешь не хочешь, но с качеством уже прощайся: там не оштукатурили как следует, там не затерли толком, по непросохшей шпаклевке покрасили полы. Сделано так, что комиссия примет. Но жильцы, если не сразу, то через месяц уже начинают клясть строителей.

— Бывало у тебя такое? — спросил Кондрашова.

— Бывало, — ответил он неохотно.

— У многих бывает, — заключил Ильяс. — И не потому, что это плохие строители…

Шофер сбавил скорость: дорогу переходило стадо овец. Овцы растеклись уже по левой стороне от шоссе, а справа все еще колыхалась сплошная серая масса спин.

Пережидая, шофер, выскочил, поднял капот, стал доливать воду в радиатор. Закрыл капот, поставил в багажник канистру.

— Вот тебе пример, — сказал Ильяс, показывая на шофера. — Разморозил зимой радиатор. Подлатал, ездит. А качество езды?

Стадо прошло. Некоторое время Ильяс молчал. Машина торопливо рвалась в ровную зеленую даль, а степи не видно было конца. Изредка встречались старые курганы, служившие в далекие времена строжевыми постами для кочевников, бежали телеграфные столбы вдоль шоссе, перешагивали дорогу линии высоковольтных передач. Встретилось еще село, планировкой похожее на то, где у каждого дома росла сирень. Только это село было совершенно голым, без единого куста, без дувалов и оград из штакетника, просто на голой степи голые дома. Потом еще село, километров за пятнадцать от второго. Оно увиделось оазисом, со взметнувшимися в голубое небо пальмами. Когда подъехали, пальмами оказались тополя, росшие тесной толпой у конторы совхоза. Все три новых села проектировала, видать, одна организация, столь они были похожи одно на другое. Ровные ряды домов справа и слева от шоссе, конторы совхозов справа, в центре улицы, а на противоположной стороне — столовые, магазины. Не мудрствуя лукаво, проектировщики дали строителям, а с ними и рабочим совхоза штамп. Вместо названий — условные обозначения: совхоз номер двадцать семь, тридцать…

Ильяс дремал, и Кондрашов как бы продолжал размышления своего друга. Почему совхоз номер двадцать семь, а не имени Первого мая, если его сдавали в мае, или Первомайский, или Октябрьский, или Степной, как угодно, но не казенно, по-человечески. Чтобы название радовало. Как красиво звучат многие старые названия: Подгорное, Ясная Поляна, Раздольное, Лебяжье, Тихое. Поэтично, своеобразно. И как звучало бы, если бы Лев Толстой жил в селе номер сорок девять!

Проснулся Ильяс вдруг, словно не дремал, а думал с закрытыми глазами. Заговорил, вроде и не прерывал нити разговора:

— Это совесть строителя, чтобы любой объект радовал, становился бы родным людям, которым в нем жить или работать.

— Не спорю.

— Многие не спорят, да не стремятся к тому.

— Разные люди, — не найдя другого, сказал Кондрашов.

— Чепуха! Разное отношение к делу.

Еще одно село вышло навстречу машине. Глиняные дома толпились скопом, и, хотя места для постройки было более чем достаточно, улица, по которой проходило шоссе, выгнулась дугой.

Шел двенадцатый час, дорога стала утомлять. И другое вызывало усталость: сегодня он уже не попадет к Абрамовичу, дай бог к ночи вернуться назад. Чего вдруг отправился в это путешествие! Степь посмотреть? Так выйди за город и смотри, сколько хочешь.

Где-то в половине первого шофер спросил:

— В райком будем заезжать?

— Сначала на участок, — ответил Ильяс.

Свернули с шоссе на проселочную дорогу. С левой стороны невдалеке осталось еще одно село, видно, районный центр, раз шофер говорил о райкоме партии, впереди и справа не было ничего, только степь и степь, зеленым разливом до самого горизонта. Дорога оказалась отлично накатанной, но машина шла тихо: целое полчище черепах двигалось поперек дороги. Кондрашов никогда не видел такого шествия, попросил остановить машину, вылез. Потом посмотрел на степь и на небо и с не меньшим удовольствием нашел, что и степи такой и такого неба он тоже никогда не видел. Ровная, по-весеннему нарядная, степь растекалась к горизонту во все стороны, и в неразличимых далях терялась, сливалась с небом. Казалось, что машина остановилась на самой верхушке земли и все остальное — города, поля, реки, моря и леса, все, что населяло землю, — было где-то внизу, с боков, или совсем ничего не было, кроме этой неоглядной степи. Ярко светило солнце, на разные лады пели и трещали птицы, а воздух был насыщен стойким ароматом весны. Чем-то давним, невыразимо родным, до боли своим дохнуло от этой степи и от земли этой, от запаха разнотравья, от солнца, заставило прикрыть глаза. Захотелось пойти по этой первобытной, еще не тронутой человеком земле, по упругой молодой траве, навстречу солнцу, голубеющей дали неба, расстегнуть рубаху, дышать и дышать, пьянея, не думая, куда выведет степь.

— Надо в Москву отослать, — откуда-то донесся голос Ильяса.

Кондрашов не сразу понял, почему вдруг где-то близко оказался Ильяс и что это он намеревается отправить в Москву: кусочек степи, солнца, дивный аромат весенней земли, первозданный покой природы, празднующей обновление? Ничего этого не отправишь! Это надо видеть, чувствовать, и только здесь.

— Трех, вот этих, довезем?

— Не надо, пусть живут, — ответил шофер.

Кондрашов обернулся, жалея, что Ильяс нарушил, спугнул миг очарования, вызванный степью. Ильяс сидел на корточках, пытаясь удержать несколько черепах. Брал их, поворачивал каждую головою к себе, ставил в ряд. Но черепахи тут же расползались, неторопливо брели в разные стороны.

— Вот таких, — сказал Ильяс, видя, что Кондрашов обернулся. — Штуки три хоть. Очень симпатичные!

— Что?

— Отправить в Москву!

— Зачем?

— Женьке Ремизову. Ты помнишь…

Он был однокурсником вт инситуте, Женя Ремизов, год жил в одной комнате с Ильясом и Кондрашовым. Натаскал ужей, кротов, устроил клетки, кормил, смотрел за ними, как заправский зоолог. Вчера Ильяс говорил, что Ремизов живет в Москве.

— Там будет им плохо, — сказал шофер.

— У Женьки? — воскликнул Ильяс. — Ты ничего не понимаешь! Спроси Кондрашова, кто такой Женька Ремизов, тебе все станет ясно.

Опять собрал черепах, гладил их костяные панцири.

— Скоро поля здесь будут, — сказал с сожалением, — кончится зверью приволье. А пока — барская жизнь! Тишина, простор, покой.

— Дальше пойдут, к пескам, — сказал шофер.

Кондрашов опять смотрел на степь, на голубовато-фиолетовую полосу горизонта. Скоро здесь будут поля. Протянутся межи, вырастут поселки, пробегут телефонные линии, лягут новые дороги — и степи не станет. Исчезнет еще кусок откровения природы. Черепахи уйдут дальше, к пескам, в новые края. От этих мыслей стало грустно.

— Ну, по коням! — поднялся Ильяс.

— Далеко до объекта? — спросил Кондрашов.

— Пятнадцать минут езды, — ответил Ильяс. — Собственно, мы почти на будущем объекте. Вон там будут рисовые поля. Вон там, — показал в пустоту степи, — построим усадьбу совхоза. Правее — водохранилище. На пять миллионов кубометров. Не великое, но рыбалка со временем появится отменная.

Загрузка...