Перед ужином Алимбаев с Ереминым пошли к затопленному бульдозеру, решили попытаться завести. Кондрашова опять атаковала Капитолина Михайловна. Настойчивости ее стоило позавидовать.
— Завтра вы дадите машину на могильники?
— Где я ее возьму? — упирался Кондрашов.
— Но сейчас бульдозер вытащат!
— Трудно сказать.
— Вы ужасный человек, Владимир Иванович! Возможно, под этими курганами мы найдем нечто такое, что вызовет всемирный интерес! Не улыбайтесь: бывало, и не единожды.
Слушая, он внимательнее, чем вчера, во время приезда археологов, смотрел на Капитолину Михайловну. Собственно, вчера ее трудно было разглядеть под широкополой шляпой и темными очками. Сейчас не было ни очков, ни шляпы. Ему подумалось, что где-то он уже видел Капитолину Михайловну — ее круглое лицо, все еще красивые губы, начинающий полнеть подбородок. Сорок лет, это немного, но частые дороги, жизнь в степях, где приходилось почти каждый год из пятнадцати последних лет заниматься раскопками, быть на ветрах и на солнце, положили щепотки морщинок у уголков глаз и над переносицей. Только серые глаза — не сразу разберешь: с отливом голубизны или зелени, или того и другого вместе, — сохранились юными, словно их не коснулись ни годы, ни дороги. В них все еще жили и детская любознательность и откровение, хотя годы добавили кое-что и иное: немного упрямства, немного усталости, немного осторожности. Может быть, и частицу скептицизма. Ни то, ни другое, приобретенное в зрелые годы, не выделялось особо, но жило, и глаза отражали это.
— Не понимаю, как вы ехали сюда без рабочих, без… даже не взяли лопат! Вы же собирались не на прогулку!
— Нам везде помогали, — горячо ответила она. — Только здесь… — и не досказала. Остальное было написано на ее лице.
— Я понимаю, — смутился Кондрашов. — Будь у меня единственный свободный бульдозер, я дал бы вам его хоть сейчас.
В молодости Капитолина Михайловна была мила. Не красива, а мила. Из тех, которые до преклонных лет сохраняют обаяние.
— Хорошо. Я сама поговорю с рабочими. Только не мешайте мне.
— И, думаете, они пойдут рыть ваши холмы?
— Представьте, пойдут!
— Хотелось бы посмотреть.
— Надеюсь, увидите, — не сказала, пообещала она.
День был трудным. До обеда на отводе, после обеда в машинах, на бетоне, в пекле, в поту, — рабочие собирались вечером медленно. Ни шуток, ни лишних слов. Устало садились к столу, глядели на горячий суп с содроганием: окрошки бы сейчас или другого чего, но не горячего. Ели без аппетита, вяло. И Кондрашов пожалел Капитолину Михайловну, когда она поднялась за столом, заявила, что хочет кое-что рассказать о прошлом. Вот уж не время! Один из помощников подал ей карту. Минут через двадцать станет совсем темно, что на ней увидишь.
Начала она просто, как бы отвечая на чей-то вопрос:
— Это, товарищи, карта. Вот наша степь. Примерно в этом месте мы сидим с вами и ужинаем. Совершенно белое пятно. Здесь никто никогда не жил, с самого сотворения мира. И если проехать этими местами, легко убедиться, что действительно здесь не было ни селений, ни дорог, не осталось никаких следов человека. Известно, что этими степями шли воины Александра Македонского, но они не собирались заселять пустыни, строить города. Они уничтожали даже то, что было построено, что уже отвоевали люди у пустыни…
На конце стола возник шум:
— Чавкаешь на весь Елес!
— Суп горячий…
— А мне послушать хочется! Дай-ко вылезу.
С чашкой Алимбаев прошел на другую сторону стола, попросил подвинуться, сел. Сказал извиняясь:
— Вы уж, Капитолина Михайловна, не сердитесь, чавкает он…
Она улыбнулась.
— Проходили орды Чингис-хана. Это было страшное время. Кровавый след захватчиков протянулся на тысячи верст. Селения сжигались, жители либо гибли в неравной борьбе, либо попадали в плен. Все, что было уже создано, Чингис-хан предал мечу и огню.
Кое-кто поужинал, отодвинул чашку или тарелку, но уходили немногие. Сидели, думали о чем-то. Рассказав о Чингис-хане, Капитолина Михайловна заговорила о Тамерлане. Это было ближе, память о нем жила во многих памятниках Средней Азии. Тимур тоже жег все, что встречалось на пути. Как же здесь могла прорасти, дать корни жизнь, когда самые ростки ее нещадно, варварски истреблялись!
— Так на карте и осталось белое пятно, — говорила она. — Пространство, имеющее только географическое понятие. Вот отсюда и до этого места. На огромнейшей площади.
— Не видно, Капитолина Михайловна! — сказал бетонщик Власов.
— Но у нас нет огня! — ответила она.
— Пойдемте к костру! — предложил Еремин.
— Верно!.. — поддержало несколько голосов.
Кто сел, кто лег, бросив под себя пиджак, или просто на сухую траву. В костер подбросили досок, и скоро желтые блики запрыгали, забились на темных, усталых лицах.
Она спросила, может, перенести беседу на другой раз, сегодня все сильно устали. В ответ раздалось несколько голосов: в другой раз еще можно поговорить о чем-нибудь.
— Так вот, — начала она, — белое пятно. На картах, в учебниках. И вдруг мы узнаем, что именно в этом месте, где меньше всего ученые предполагали следы жизни наших предков, обнаружены древние могильники, городище, обнаружен сам факт древнего существования людей. И не кочевников, судя по многим данным, а оседлых людей, занимающихся, вероятно, хлебопашеством, ремеслами. Это еще более удивительно! Кочевники могли быть в этих местах, но пахари, ремесленники — это открытие. Совершенно неведомая страница истории! И сказали о ней вы, товарищи, когда нашли наконечники копий, бронзовые зеркала и женские украшения. Спасибо вам за это!
Похвалу приняли. Чернявый бетонщик сказал:
— Саке подцепил эти железки.
— Кто это Саке? — спросила Капитолина Михайловна.
— Да я, — приподнялся на локте Алимбаев.
— Какой же вы молодец!
— Да я ведь как, — смутился Алимбаев, — случайно. Дамбу делал. Не специально чтобы копал.
— Но другой мог бы и не обратить внимания, — явно польстила она Алимбаеву. — А вы отнеслись как настоящий гражданин.
Именно на это и рассчитывала Капитолина Михайловна: завести беседу, втянуть людей в разговор. Потом подойти к главному, что волновало ее, ради чего она и задумала поговорить с рабочими:
— От имени руководства Института археологии и ученых, товарищ Алимбаев, я передаю вам благодарность за открытие. Попрошу, чтобы ее подтвердили письменно и вручили вам.
Опять прокатился шум: поздравляли Алимбаева.
— Но кто жил у Елеса, кто построил городище, когда оно построено? Сто, двести лет назад или тысячу, две тысячи — науке не известно. Я очень рада, что городище довольно хорошо сохранилось, что курганы, судя по внешнему виду, не разграблены. Раскопки принесут нам много интересного, откроют что-то такое, о чем мы сейчас и не подозреваем. Мы с вами будем первыми свидетелями, первыми очевидцами тайны прошлых веков.
И, прислушиваясь к собственному голосу, неотрывно наблюдая, как будут приняты ее слова, сказала главное:
— Но мне с помощниками не раскопать ни одного могильника. А Владимир Иванович даже на день не хочет дать бульдозер и двух рабочих. Дело это, товарищи, государственное…
— А мы в нерабочее время! — вскочил Алимбаев. — В два счета, а? Как, ребята? Поможем?
— Раскопать? — переспросил кто-то. — Хоть сейчас!
— Только покажите, где да как, а работы там…
— Товарищи! — растроганно остановила она. — Спасибо вам большое, конечно! Только наши средства на раскопки очень невелики. Мы не можем платить столько, как платит Владимир Иванович. Я хочу, чтобы сразу договориться…
Она искоса взглянула на Кондрашова, мол, как, теперь вы станете упираться, если люди сами хотят помочь в раскопках?
Ей не дали договорить по поводу оплаты. Еремин перебил:
— Чего там оплата, мы не крохоборы.
— Никакой оплаты, из интереса хочется покопать!
— Давайте я завтра пару бугров… сразу! — выкрикнул Алимбаев.
— Обрадовался, что тебе бульдозер Еремин вытащил?
— Он сам завелся, мой бульдозер, Еремин только подергал малость.
Капитолина Михайловна ликовала. Ее цветастые помощники смотрели на рабочих как на спасителей: им, этим парням, пришлось бы набивать мозоли лопатами, не подвали такое счастье.
Слишком жарким был день, ночь не скоро загасила зной. Духота стояла вязкая, глухая, воздух словно обмяк, лип к телу, застревал в гортани, в легких.
В вагончике все дышало жаром. Кондрашов вытащил плащ, матрац и подушку, расстелил около вагончика: пусть ползают змеи, пауки, холера с ними, не умирать же на полке от духоты! Завтра опять работать, надо хоть немного отдохнуть.
Работать завтра? — словно кто-то спросил его. — Завтра ехать в трест. Завтра твое, Кондрашов, это пустота, которую неизвестно чем будешь заполнять. Сказал, в трест работать не пойдешь, лучше пусть увольняют. Сам подашь заявление. Что же, подавай! Никого ты своим заявлением не удивишь.
Подошла Капитолина Михайловна:
— Вы на меня не сердитесь, Владимир Иванович?
— За что? — не понял Кондрашов.
— Я не смогла уговорить вас помочь открыть могильники, зато уговорила рабочих. Видели, как они загорелись желанием?
— Вон вы о чем! Что же мне сердиться?.. И, знаете, я никогда не был Ивановичем, всегда был Борисович. Вы все время путаете.
— Это не имеет значения, — сказала она. — Будете спать на воздухе?
— Там можно сдохнуть сегодня, в этом инкубаторе.
— Я с удовольствием составлю вам компанию, не возражаете?
Вынесла постель, расстелила. Опять пошла в вагончик, вернулась, стала укладываться. Сказала:
— Хорошо, хоть комаров нет, Владимир Иванович.
— Если не хотите называть меня Борисовичем, то величайте Петровичем или… Максимовичем, что ли. Хоть как, не обижусь.
— Владимиром Ивановичем звали моего мужа, — сказала она.
Значит, у нее нет мужа, подумал он. И звали мужа Владимиром Ивановичем.
— И что же произошло?
— С кем?
— С вашим мужем?
— А-а-а! Почему был и не стало его? Ушел! — сказала слишком просто, как о чем-то не велико существенном. — Нашел девицу и смылся.
— Он молодой?
— Пятьдесят семь лет сейчас. А ей, новой жене, двадцать два.
— Что же он будет с ней делать? — вырвалось у Кондрашова.
— Я бы тоже хотела знать, — ответила она.
Тишина была одуряющая, под стать духоте. Словно кто-то накрыл степь большим колпаком, через который не проходили ни воздух, ни звуки, лишь слабо просвечивали звезды, почему-то сегодня более тусклые и дальние, чем всегда.
— Я много ездила, — заговорила Капитолина Михайловна, — а он всегда жил дома. Знаете, мне постоянно везло, я находила такие интересные захоронения, за которыми многие мои коллеги охотятся всю жизнь. Однажды в предгорьях Тянь-Шаня мы наткнулись на скелет акулы. Настоящей акулы, не улыбайтесь! Существует гипотеза о соединении Тихого океана с морем или океаном, некогда омывавшим хребет Тянь-Шаня, возможно, миллионов двадцать лет назад или того больше. То, что мы сейчас с вами отдыхаем на бывшем морском дне, в этом наука уже убеждена. Доказательств масса: ракушки, кости рыб, наличие в почве большого количества ила.
Это был ее конек — археология. Не спрашивая Кондрашова, интересна ли ему тема, не устал ли он, она говорила и говорила, все оживляясь, возбуждаясь, словно споря с кем-то, доказывая, убеждая. Вероятно, в короткие зимние месяцы, живя дома, она говорила с мужем только об археологии, о раскопках, о черепах древних людей, о копьях и монетах.
Говорила интересное. Словно из открытого сундука, доставала из памяти даты, цифры, названия, фамилии археологов — всемирно известных и которых он слышал впервые.
Она любила свое дело. Может, потому легче перенесла уход мужа. Были ли у них дети?
— Я утомила вас, — наконец она вспомнила о нем.
— Нет. Хотя я и здорово сегодня устал, — признался он.
— Вы тоже из категории людей, от которых уходят жены, — сказала она. — Рабочие говорят, что вы за все лето только дважды были дома.
Он ничего не ответил. Все любят внимание равно, и женщины и мужчины. Может быть, мужчины даже больше. Не трескотню жены ежеминутную, что тоже иногда женщины пытаются выдать за внимание, а руку друга, плечо друга, как говорят солдаты. Всегда вместе, во всем — в радости и в горе.
— Завтра я уезжаю, — не собираясь, сказал Кондрашов.
— С отчетом?
— Нет, совсем. Увольняюсь.
— Вы с ума сошли! — она хотела увидеть, шутит он или говорит правду, но не разобрала. — Вас изгоняют с участка или сами надумали?
— Сам ухожу, — ответил он. И добавил: — Пока не изгнали. — Ему понравилось это слово «изгоняют». Оно как-то отчетливее определяет увольнение, чем другие слова: уволили, выгнали, рассчитали.
— Перестаньте говорить глупости, — похоже сердясь, проговорила она. — Просто вам надоело, и вы бежите. Так надо и говорить, если вы действительно увольняетесь.
Ночь взбесилась, решила совсем растопить воздух, превратить в пар. В дремоте Кондрашову казалось, что кто-то наваливает на него одно за другим теплые одеяла, давит ими, душит, не дает вздохнуть полной грудью. Он пытался сбросить эти одеяла, но не мог.
Утро не развеяло духоту. Облака затянули небо, спрятали солнце, накрыли степь серым пологом. Рабочие не выспались, ходили словно с похмелья.
Кондрашов проснулся с головной болью. Выпил кружку вчерашнего чаю, есть не хотелось, не мог.
Подошел Алимбаев:
— Буря будет, — сказал, показывая на степь.
Кондрашов увидел смерч. Тонкий столб смерча гнулся, вихрился, подхватывая с земли пыль, сухую траву. Он жил какой-то особой, собственной жизнью в томном удушье утра.
— Дождь должен быть, — показал на затянутое небо Кондрашов.
— Елес прет, как сумасшедший! Хотел искупаться — куда там!
— Пойдем на отвод, посмотрим.
— Если так будет давить, в бульдозере не усидишь весь день, — сказал Алимбаев. — Испечешься, как картошка в золе.
— До обеда поработаем, потом видно будет.
Шоферы заводили машины. Капитолина Михайловна что-то объясняла своим парням. Небо, казалось, опустилось еще ниже, нависло на столбы линии электропередачи. Оно уже не было серым, что-то зеленое со стороны запада и розовое с востока вливалось в него, мешалось, меняло цвет.
Елес шумел. Налетая на бетон блоков, вода крутилась в воронках, металась и многотонной мутной тяжестью падала в створ. Кондрашов взглянул на контрольную мерную рейку: Елес поднялся на метр семнадцать сантиметров выше проектных расчетов! В запасе оставалось восемьдесят сантиметров. Поднимется вода еще — пойдет через створ, через блок, ринется на дамбу.
Он торопливо перебежал по помосту на правый берег, потом дамбой и перешейком к вырытому вчера отводу. Неужели вода не промыла себе широкую дорогу, мало ее идет во вторую котловину? Как поздно он хватился рыть отвод. А в проекте совсем не планировалось спускать лишнюю воду, никто об этом не подумал, словно проектировщики заранее договорились с господом богом, подписали соглашение на энное количество воды и на том успокоились. На середине перешейка между котловинами, под ногами, в сухой траве, зачавкала вода. Кондрашов на миг приостановился и побежал дальше, рискуя быть отрезанным.
Вчерашний отвод за ночь превратился в широкую бурную реку. Вода размыла траншею, углубила, шла лавой, круто срываясь в котловину. Значит, все правильно, все верно, но откуда в Елесе столько воды?
Подбежал Алимбаев. Черный, потный, без рубашки. Грудная клетка двигалась у него как гуттаперчевая, то пряча, то выпячивая полукружья ребер. Рот был широко открыт:
— Небо-то какое!
Кондрашов взглянул вверх. Все небо было оранжевым, словно кругом — справа и слева, позади и впереди горело все — поля и леса, города и воздух, горела сама земля, и зарево от пожара заполнило всю высь. Никогда Кондрашов не видел такого неба. В нем было что-то грозное, непостижимо яркое, зловещее.
— Бежим назад! — крикнул он Алимбаеву.
Они успели добежать только до дамбы, как налетела огромной силы воздушная волна, дохнула жаром, пылью, остановила, заставила присесть, потом упасть на землю. Раздался гул, треск, вой, поднятая с дамбы пыль тучей понеслась над перешейком, закрыла и небо, и землю, и что было позади и впереди Кондрашова и Алимбаева. Они снова поднялись, схватились за руки и, нагибаясь, кое-как поднялись на дамбу, стали пробиваться сквозь ветер и пыль к створу.
Ураган налетел враз, бешено, неудержимо. Рывком сорвал и опрокинул две палатки, укатил в Елес несколько пустых бочек из-под горючего, разметал со стола посуду. В поднятой пыли ничего нельзя было разобрать в двух шагах, и машины, вышедшие за бетоном, остановились на дороге. Капитолину Михайловну и ее цветастых помощников ураган застал у вагончика. Они собирались идти к могильникам. Захлестнутые ветром, шумом и гулом стихии, с огромным трудом все четверо забрались в вагончик, закрыли наглухо дверь. Вагончик вздрагивал, скрипел, содрогался и, казалось, вот-вот должен был опрокинуться.
Исчезло все: оранжевое небо, дали степи, исчезла земля, тяжелый давящий сумрак навалился на Кондрашова и Алимбаева. Поднимаясь, падая, ползя на коленях, они все же добрались до створа, прижались к шершавому бетонному выступу правого блока. Сколько понадобилось сил, чтобы оказаться здесь, какую радость чувствовал каждый, припав к бетону: с той стороны Елеса свои, там будет легче!
И только теперь поняли, что попасть на ту сторону дело почти немыслимое. Через створ лежал помост из бревен — голый, продуваемый, без перил, без ничего, за что можно было бы держаться. А справа и слева — вода. Слева вздутый Елес, бешено падающий в створ, справа пропасть водопада. Не перейти, не перебраться! — билась мысль в голове Кондрашова. Как там машины, палатки, люди? Ему представилось, что Капитолина Михайловна лежит где-то у палаток или у вагончика без сознания, может быть, с пробитой головой, умирает, и никто не в силах ей помочь. Откуда прорвался этот дикий ветер?
— Ползком… Владимир Бор… — прокричал на ухо Алимбаев.
Кондрашов поднял голову и не узнал его. Серый, словно вылепленный из дорожной пыли, совсем не похожий на человека, быть может, поднятый бураном из старого могильника, Саке лежал плашмя, прижимаясь к земле. Что он сказал: ползком? Куда ползком? На голый бетон блока, потом по голым столбам помоста? Не удержаться! К тому же, ничего не видать, хуже, чем ночью.
— Ремень… — снова прокричал Алимбаев, — за руки…
Что-то рядом рухнуло, взлетели брызги, воду тяжестью бросило на дамбу, на Кондрашова. Неужели створ не выдержал? Или что еще?
— Ремень… держитесь…
— Сорвет нас! — прокричал в ответ Кондрашов, но голоса своего не расслышал. Его еще у губ подхватил ветер, отшвырнул, унес куда-то к броду. Опять на дамбу полетели брызги.
— Сапоги снять… упираться ногами, — кричал Алимбаев.
Как они не догадались пойти к курганам и там переждать бурю! Но теперь поздно возвращаться: до курганов почти полкилометра. И здесь оставаться нельзя. Если вода поднимется, она пойдет через дамбу, смоет обоих, унесет в серую пыльную пропасть.
Не вставая, Кондрашов стянул с себя рубашку, отбросил. Стал сбрасывать сапоги. Когда сбросил, обмотал конец ремня за руку, зажал в ладони. Оставаться нельзя, надо уходить… будь что будет…
Снова их обдало брызгами, как бы подталкивая к переходу через помост. Не сговариваясь, они поползли, придерживаясь выступа блока, навстречу свистящему ветру. В голове у Кондрашова шумело, в рот набилась пыль, глаза слезились. Через несколько метров Кондрашов стал подниматься на бетон блока. Забросил тело, потянул Алимбаева, стал отползать влево, к настилу. Пять метров показались слишком далекой дорогой, пока свободная рука ткнулась во что-то, почувствовала крайнее бревно помоста.
Хорошо, что ветер не менял направления, дул словно из огромной трубы. С бревна на бревно, поперек помоста, головами навстречу ветру, они медленно переползали смоляные столбы, местами продавленные машинами, с торчащей щепой. Щепа царапала, драла тело, впивалась в кожу занозами, руки от напряжения деревенели, ноги скользили по выступившей смоле столбов, но ни Кондрашов, ни Алимбаев этого не замечали. Главное было осилить помост, перебраться на ту сторону, удержаться, не сползти в бушующий Елес. И они ползли, припадая к бревнам, впиваясь в них ногтями, растворяясь на них и с ними в урагане.
Неожиданно, как-то враз, вдруг стало тише. Ветер не ослаб, но прекратился гул и вой его. Стало немного светлее, или показалось. Они уже добрались до половины помоста, быть может, и миновали половину, — пыль еще кружилась, закрывала все вокруг.
— Скоро… утихнет! — крикнул Алимбаев.
— Ползи… ползи, — тянул его Кондрашов.
— Руки больно…
Снова послышался шум. Тяжелый, канонадный. Он нарастал, наступал, шел валом, заглушая даже вой ветра. Раздался грохот, свист. Волна пыли, перемешанной с песком и мелкими комьями земли, хлестнула в лицо, по телу. Казалось, пошел дождь или град, но бревна под руками были сухие.
Протянув руку, Кондрашов нащупал бетон. Перебрались!
— Держись!.. Скоро…
По бетону ползти было тяжелее, ни ухватиться не за что, ни опереться ногами. Грудь и живот горели, точно люди ползли эти метры по горячему железу. Страшно хотелось пить. Еще движение — еще двадцать сантиметров вперед, теперь уже от Елеса, от бревен. Еще движение и еще. Скоро земля, там можно просто лежать, не двигаясь, пока не утихнет ураган. Еще движение… еще…
Кондрашов не понял, что случилось: кто-то схватил его, швырнул, ударил о землю. Он отчетливо почувствовал, как его подняли, почему-то слишком высоко, и уронили или сбросили. Но перед тем как упасть, он долго летел и летел против ветра, замирая и задыхаясь, как иногда в детстве во сне. И когда летел, не слышал ни шума ветра, ни грохота урагана, и падение отчего-то не принесло боли.
Не сразу понял, что произошло, и Алимбаев. Что-то вырвалось из пыли, подпрыгнуло и исчезло. Но Кондрашов перестал тянуть ремень. Алимбаев подполз к нему, щурясь, прикоснулся к лицу, увидел на лбу кровь. Отцепил с руки ремень, подтолкнул Кондрашова, стал осторожно перекатывать с живота на бок, с боку на спину. Потом подполз с другой стороны, кое-как навалил на себя, потащил…
Ураган утих лишь после обеда. Но долго еще в воздухе, закрывая солнце, висели тучи пыли.
Кондрашова и Алимбаева нашли у левого блока, уже на земле. Алимбаев сам поднялся, когда услышал голоса. Кондрашова пришлось нести к вагончику, идти не мог. Кожа на лбу была рассечена, запекшаяся кровь перемешалась с пылью. Грудь и живот покрыты ссадинами.
Сначала собрали людей. Вернулись пустые самосвалы, простоявшие на дороге. Потом собирали по степи белье, палатки, пустые бочки.
Кондрашовым завладела Капитолина Михайловна. Уложила у вагончика, принесла термос с чаем, одеколон, стала смывать грязь с лица, с груди, протирать раны одеколоном.
— Как же вы так, Владимир Борисович? — который раз спрашивала она.
В голове все еще стоял шум, но Кондрашов удовлетворенно отметил: не Иванович уже, слава богу!
У нее оказались и бинты. С перевязанной головой, с перебинтованной грудью Кондрашов поднялся кое-как, сел.
— Как там вода? — спросил с трудом.
— Бежит во всю! — радостно ответил кто-то из цветастых парней.
— Все поднимается?
— Вроде нет.
— Люди… на месте? — хотел сказать: целы ли.
— Скреперисту ногу придавило, а на бетонщика, который самый молодой, бачок с чаем свалился. Но чай уже был не сильно горячий, не ошпарил. Так только, напугал.
— Пойдем, воду посмотрим, — попросил Кондрашов. — Хоть бы не поднялась еще. Створ может разрушить…
Капитолина Михайловна вороном налетела:
— Никуда вы не пойдете! Сидите или лежите, вам непременно надо поехать в район, показаться врачу. — Обернулась, обрадованно воскликнула: — Кто-то уже едет сюда!
Кондрашов увидел газик. Проследил глазами, как он свернул к вагончику, стал боком. Потом увидел Жандарбекова. За ним женщину с санитарной сумкой. Встал, но навстречу не пошел: кружилась голова. Вспомнил, что без рубашки, босиком, в грязных брюках, весь в царапинах, да одеваться было поздно. Жандарбеков почти подбежал, спросил почему-то не у Кондрашова, а у Капитолины Михайловны:
— Как люди?
— Все на месте, — кратко и четко ответила она.
— Что с вами? — подошел к Кондрашову.
— Так… немного… — долго было рассказывать, как они пробирались через створ.
— Посмотрите, пожалуйста, — попросил сестру. — Если надо, отвезите в больницу.
— Нет, нет, — запротестовал Кондрашов.
— Сейчас приедет буфет, людям надо пообедать. И закажите ужин. Буфет будет работать на участке. — Сказал тише, только Кондрашову: — Прорвана плотина Сурекского водохранилища, вода затопила большие площади полей и выпасов. Надо принять меры, чтобы паводок не нарушил створа и дамбы. Мы пришлем из района людей.
Вот она откуда, эта бешеная вода, примчавшаяся в Елес!
— Капитолина Михайловна! — попросил Кондрашов. — Принесите мне из вагончика рубашку и ботинки.
— Вы собираетесь в больницу? — спросила она.
— На створ.
— Вы… просто ужасно! Товарищ секретарь! В таком виде…
— Да, нам необходимо посмотреть створ, — поддержал Жандарбеков.
Вода пошла на убыль, это сразу бросилось в глаза. Елес все еще шумел, бился в створ, но уже не с той силой, как утром. Выдранное с корнем дерево, откуда-то принесенное водой, застряло между правым и левым блоками, дергалось, вскидывало ветви, тараня комлем бетон.
Кондрашов перешел на правый берег. Дамбу вода не тронула, не достала. Увидел один свой сапог, другого отыскать не смог. Рубашки, сброшенной на дамбе, тоже не было, унесло ветром.
Видел, как возвращались из степи самосвалы. Сбрасывали, что удалось найти, разбросанное ураганом. Становились в шеренгу: сегодня уже не работать.
Кондрашов вздохнул: никогда еще не попадал в такие переделки.
— Счастье, что люди остались живы, — проговорил Жандарбеков.
— Не успели выйти на работу.
— Как же вы оказались на правой стороне?
— Ходил смотреть отвод. Если бы не отвод, Елес наделал бы нам бед. Смотрите, сколько набралось в котловину воды. — И добавил: — Я сегодня должен был ехать в трест.
— Опять совещание?
— Нет. Увольняюсь.
— Как увольняетесь? — насторожился Жандарбеков.
— Не хочу работать в тресте.
— А вас зовут туда?
— Есть приказ. А я не хочу.
— Так и не ходите! Зачем же увольняться?
Да, ведь Жандарбеков не знает, что приезжал Ильяс! И вообще не знает, какие отношения у Кондрашова с трестом. Зря он сказал об увольнении. Не вовремя и не к месту этот разговор.
— Вы устали, товарищ Кондрашов. Вам надо отдохнуть. Потом мы поговорим. Во вторник вопрос о ходе строительства Елесского совхоза будет рассматриваться на бюро обкома партии. Вам придется выступать. Давайте завтра или послезавтра встретимся, потолкуем.
— Сегодня у нас… какой же день?
— Пятница, — подсказал Жандарбеков. — И условимся, что до бюро никаких разговоров об увольнении или переходе в трест вести не будете. Мне бы не хотелось, чтобы вы уходили с участка. Думаю, после бюро положение изменится. Должно измениться, непременно.
Кондрашов промолчал. Месяца два назад он обрадовался бы, что строительством совхоза заинтересовался обком партии. Тогда он сам хотел этого. Но сейчас уже устал спорить с трестом. Как поведут себя на бюро Пивоваров и Ильяс? У них достаточно оснований утверждать, что все идет нормально. И как посмотрит на Кондрашова бюро, когда он выступит со своими планами.
Сказать, что Пивоваров и Кошубаев перестраховщики и тугодумы? Что он, Кондрашов, не хочет мириться с непомерно растянутыми сроками работ? Что он предлагает свой план, свои расчеты?
Кто поставил вопрос о строительстве Елесского совхоза на бюро обкома: райком или трест? Если райком, то по данным Кондрашова. Если трест… если Пивоваров, то ради разгрома Кондрашова.
— Главная беда миновала, — проговорил Жандарбеков, — но паводок будет еще с неделю. Имейте в виду. Следите за водой.
Когда они вернулись, рабочие ставили палатки. Казалось, что люди пришли сюда впервые, только лишь располагаются, готовят жилье.
Пришла машина из райцентра. Толстая румяная женщина в белом халате стала подавать рабочим бачки, кастрюли. Ее называли тетей Пашей, видать, многие были знакомы с ней раньше.
Обедали шумно. После давно надоевших супов, которые по очереди варили сами, борщ со сметаной ели все. Никто не отказался и от жаркого. Тетю Пашу хвалили на все лады.
Вечером пошел дождь.
Крупные капли осторожно ударили по крыше вагончика. Кондрашов с обеда лежал, болела голова. Прислушался к стуку капель, повернулся на бок. Вспомнился выпускной вечер в институте: так же вот дождь, редкий-редкий, а они танцуют на улице. Потом вдруг хлынул ливень! Игорь Костомаров закричал: «Не уйдем, ребята!» И они танцевали. Промокли до нитки. Только Вовка Ильин, аккордеонист, остался сухим, над ним Инна Герасимова зонтик держала.
Давненько это было… Обещали переписываться, собираться на Новый год в институт. Кондрашов ни разу не ездил. Поехать бы в этом году: «Привет, ребята! Вольноопределяющийся Кондрашов приветствует вас!..»
— …будет работать бульдозер, — донесся голос Капитолины Михайловны. — Пораньше начнем. Бульдозерист прекрасный человек!
— Прямо с утра? — спросил второй голос.
— Конечно! Городище придется расчищать лопатами.
— Виктор пойдет с нами или кто?
— Хочешь, ты иди…
Еще какая-то фраза послышалась и расплылась. И в ответ, с крыльца вагончика:
— Все отработано! Спокойной ночи!..
Шаги в темноте коридора, свет фонарика:
— Владимир Борисович! Я принесла вам поесть.
Он притворился спящим: есть не хотелось, дотерпит до утра.
Несколько секунд стояла тишина, Капитолина Михайловна думала: будить или нет? Кажется, решила не будить — тихо отправилась в свою половину.
Значит, подумал Кондрашов, бульдозер идет с утра на раскопки могильников. А рабочие с лопатами — на раскопку городища. Здорово! Никто не спросил, никто не поставил в известность. Кондрашова словно нет, выехал, исчез, испарился! Участок без начальника! Встать и сказать Капитолине Михайловне, что он еще не сдал дела и отменяет работу по раскопкам. Да, отменяет! Это не входит в выполнение плана. Посмотреть, какое будет выражение ее лица.
— Владимир Борисович! — донесся ее голос.
Не дожидаясь ответа, вошла. Посветила под ноги, села на вторую полку. Погасила фонарик. Кашлянула.
— Вам надо выйти на воздух, — сказала, понимая, что он не спит. — Слышите?
— Да.
— Вставайте! На дворе так хорошо. Если бы еще прошел дождь!
Вставать ему не хотелось.
— Завтра начинаете раскопки?
— Послезавтра. Завтра у вас рабочий день. Вы встаете?
— Нет. Уже поздно, пора спать.
Конечно, она должна была выйти. Но не ушла. Горячо вдруг, участливо стала говорить о том, что больше всего мучило ее сейчас:
— Послушайте, Владимир Борисович! Вы отчаянно валяете дурака. Расклеились, даете над собою командовать. Извините, но я должна вам сказать. Я мало знаю о вас, но достаточно и того, что слышала. Почему вы уходите, бросаете участок, даете повод для разговоров, как неуживчивый, не умеющий работать человек, которому абсолютно все равно, что бы о нем ни говорили? Что вы думаете найти в другом месте? Вас угнетает прошлое, понимаю, так что же, руки на себя наложить?.. Глупость! В жизни бывает много хуже. Иногда приходится грызться за свою правоту зубами, если уверен в правоте. К великому сожалению, еще не перевелись у нас перестраховщики. Прикажете отступать перед ними? Нет уж, не выйдет, бить их надо, вытравлять, выжигать! А вы пасуете.
Сначала он не понял ее. Кто им командует? К чему она начала разговор? Откуда знает, что он исключен из партии, кто сказал ей? Он резко поднялся, опустил ноги с полки.
— Отчего же так, Владимир Борисович? Я сегодня поговорила с рабочими, они так хорошо о вас отзываются! Они хотели придти говорить с вами. Только один из всех рад вашему уходу, но одно дерево не лес, стоит ли принимать во внимание.
Вот как! — заинтересовался Кондрашов. — Только один рад. Кто же?
— Не уходите, Владимир Борисович! Вам нельзя уходить, бросать работу, этих людей, которые уже успели полюбить вас. Секретарь райкома сказал, что он не допустит вашего увольнения. Но все, в конечном счете, будет зависеть от того, как вы поведете себя. Вам надо доказать, что вы умеете работать, не боитесь сплетен. Боже мой, неужели вы этого не понимаете?
— Зачем вы мне все это говорите? — устало сказал Кондрашов.
— Чтобы вы не уходили! — призналась она.
— А если мне надоело здесь, надоело все и вся? — почти выкрикнул он. — Можете вы это понять?
— Только не лгите себе, ложь — последнее дело.
— Я никому не хочу лгать. Каждый решает за себя сам, как думает.
— Но вас-то вынуждают решать именно так, как вы не хотите! Когда человек уходит сам по себе, вокруг него не идет столько разговоров.
— Давайте об этом не будем говорить.
— Давайте не будем, — согласилась она. — Но вы должны выйти из этой конуры, подышать хотя бы полчаса. Обязательно.
— Пожалуйста, — ответил он без особого энтузиазма.
Они вышли из вагончика, сели на доски.
Над райцентром висела полная луна, а над участком небо было затянуто тучами. Тучи уходили за Елес, еще дальше, и в той стороне была полная темнота. Видно, шел проливной дождь.
— Знаете, — как только сели, заговорила Капитолина Михайловна, — я была еще только младшим научным сотрудником и второй в жизни раз после института ехала в экспедицию. И произошло неожиданное…
Она рассказала, как ей — именно ей! — довелось найти древний кувшин на месте, где, по данным археологии, исключалась возможность гончарного производства. На кувшине был знак, совершенно одинаковый со знаками более позднего времени. В целом простейший орнамент, но для археолога он говорил о давней племенной связи, о неизвестных науке данных проживания на этой территории родственных групп. Если бы этот сосуд нашел Владимир Иванович Мелентьев, он оповестил бы весь мир о своей находке. Но молодому сотруднику Мелентьев отказал в славе. Заявил, что сосуд либо завезен из другого места, либо является подделкой более позднего времени. Как ни странно, кое-кто стал поддакивать Мелентьеву, дабы сохранить с ним добрые отношения. Сосуд было приказано выбросить на свалку.
— Но он действительно был древний, этот кувшин? — спросил Кондрашов.
— Я в этом не сомневалась.
— Надо было доказать!
Это оказалось не простым делом. Получив отпуск, Капитолина Михайловна снова поехала на место раскопок. Благо, недалеко было село, ей удалось уговорить председателя колхоза, найти добровольцев, работали они с рассвета дотемна и добыли еще два сосуда, в одном из которых на дне оказался слой высохшего молока. Вместе с сосудами она привезла кости, предметы домашней утвари. Находки оказались великолепными. Но если раньше Мелентьев только смеялся над упорством младшего научного сотрудника, то теперь начал открытую войну. Он осуждал Капитолину Михайловну на каждом собрании, за глаза называл выскочкой, честолюбцем, сделал так, что на следующее лето она не попала в экспедицию, просидела в лаборатории за описями чужих работ. Не принятые в музей археологии — даже на склад музея — свои древние сокровища она хранила под кроватью в общежитии. Заново перечитала многое об этом крае, написала письма известным ученым.
И счастье улыбнулось. После исследований в лаборатории было установлено, что сосуды относятся ко второму веку. Профессор Синельников прислал Капитолине Михайловне копию редкой рукописи персидского путешественника, в которой упоминалось о племени ремесленников, живущих как раз вблизи нынешних раскопок.
Она провела еще одно лето в степи, самое счастливое, нашла остатки гончарных кругов и примитивные инструменты труда. Ее диссертация об открытой этнической группе далеких предков имела большой успех. Капитолина Михайловна стала кандидатом наук.
— Значит, надо бороться, не думать об отступлении, — говорила она. — Отступить — самое легкое дело. Бороться куда труднее.
— Что же этот Мелентьев, — спросил Кондрашов, — как он вел себя, когда вас признала наука?
— Мелентьев? — переспросила она. — Он стал моим мужем.
— Мужем? — чего угодно, но этого Кондрашов не ожидал услышать.
— Да, так получилось. Он публично извинился, заявил, что был не прав, а теперь понял, что я действительно исследователь, способный обогатить науку своим трудом. И так далее. Есть большие умельцы выходить из воды сухими. Родных у меня нет, погибли в войну, — говорила она. — Жила в общежитии института. Знаете, — добавила тихо, — у меня было всего два платья. А жить хотелось лучше, хотелось иметь семью, детей. Вот он и уговорил меня. Он был старше, имел квартиру, обстановку. Зашла я к нему однажды и… он весь вечер говорил, как ему плохо одному, как он мечтает о детях. Будто бы потому не женат, что невеста изменила ему, вышла за другого, и он ищет друга жизни уже много лет. Я развесила уши, а через неделю зарегистрировалась с ним, стала его, как говорят, законной супругой. Потом узнала, что он уже трижды, а может, и больше, так вот врал женщинам. Со мною регистрировался с первой. Надо бы, дуре, расспросить о нем у наших институтских, да поздно хватилась.
— И долго жили?
— Три года. Собственно, с полгода, как живут добрые люди. А остальное время лучше не вспоминать. В одной квартире, но всяк по себе. Говорил, что ошибся во мне, что я не такая, какой представлял, будто он меня по каталогу выписал, как тульскую гармошку. И я ушла. Дали квартиру, и ушла. Вместе со мною ушла и его мать, она и помогла мне вырастить дочь. Ни за что не хочет возвращаться к сыну.
С тех пор я каждого мужчину называю Владимиром Ивановичем, когда сержусь. И вас так в первые дни. Не путала, не беспокойтесь, у меня на имена хорошая память… Какая странная сегодня ночь!
Пока они сидели, тучи расползлись, передвинулись к райцентру, закрыли луну. Стало совсем темно.
Неслышно бродил в темноте заблудившийся в степи ветерок.
Снова упало несколько дождевых капель. Капитолина Михайловна подняла голову, посмотрела вверх. В темноте ее лицо казалось совсем молодым, словно все, что только что рассказывала, было придумано ею или услышано где-то, но не самой пережито. Иначе жизнь оставила бы следы, не дала бы сохраниться молодости.
— Вам нельзя уходить, Владимир Борисович, — снова сказала она. — Вы сильнее меня, вам легче осилить любую беду. И вообще нельзя раскисать. Голова болит?
— Немного, — он уже не сердился на нее, слушал спокойно.
— Надо бы еще разок промыть рану.
— Засохнет, — проговорил он.
Дождь пошел сразу как из сита, прохладный. Пришлось убегать под крышу вагончика. Она поставила в коридоре у самого входа пустой ящик, села. Пригласила:
— Поместимся вдвоем, как думаете?
Кондрашов перешагнул через ящик, тоже сел. Коридор был слишком узок, к тому же часть места занимала внутрь открывающаяся дверь, и сидеть пришлось близко, прижавшись друг к другу.
— Иногда я думаю, — сказала она, — откуда у человека столько силы? Не физической, а внутренней, духовной. Сколько в жизни бывает забот, неприятностей, неудач в чем-то, иногда бед, которые, думаешь, и не переживешь. Но проходит время, и, что еще год, два назад казалось безвыходным, безысходным, уже меркнет, теряет остроту. Многое никогда не забывается, до самой смерти, словно клеймом остается на сердце. Но многое и проходит.
— Так устроен человек, — не зная, что сказать, вставил Кондрашов.
— Прекрасно устроен! — ответила она. — Посмотрите, какой дождь.
Дождь расходился. Было совсем темно: ни туч, ни степи, ни души вокруг, даже земля перед вагончиком словно опустилась вниз — только дождь. Капли падали, бились о крышу, плюхались где-то за ступеньками. Мелкие брызги попадали на руки, на лицо, и было хорошо дышать пьянящей прохладой, слушать, как идет дождь.
Он достал папиросу, размял, прикурил. В свете спички увидел ее голые ноги, вытянутые к порогу коридора, лоснящиеся от дождевых брызг, словно она только что бродила по росе.
— Снимите повязку, — протянула руку.
Он хотел остановить Капитолину Михайловну, но неожиданно прикоснулся к ее теплой упругой руке. Кондрашов резко отшатнулся.
— Что? — почти шепотом спросила она.
— Да… палец ожег папиросой, — соврал он.
— Я не о том: кажется, кто-то выглянул из-за угла вагончика!
— Не заметил.
— Мне это показалось, определенно.
В тишине одиноко хлюпала вода и стучали капли по железу крыши.
Какое-то беспокойство нашло на Кондрашова. Не оттого, что болела рассеченная на лбу кожа, и не оттого, что кто-то в самом деле мог подглядывать за ним, или за Капитолиной Михайловной, или за обоими вместе. Со степи шла прохлада, а ему было жарко — от ее руки, от ее голоса, оттого, что они сидели рядом, очень близко, касаясь друг друга. И одни. Он не помнил, когда бы ему приходилось сидеть вот так рядом с женщиной — не с женой, конечно, — с другой, зная, что они одни, зная, что у нее нет мужа, а он давно не был дома, тоже жил на положении одиночки. Сидеть, чувствуя что-то недоговоренное. Почему-то казалось, что он не может встать и уйти. Он был не мальчик и знал, что можно было бы сказать Капитолине Михайловне, как повернуться к ней, взять ее за руку, но это ли нужно было сейчас? Человек доверчиво говорил о своей жизни, как бы исключая этим интимным разговором другую интимность, которая приводит к другому разговору.
— Вы устали, Владимир Борисович?
— Н-нет.
Снова молчали, слушали дождь. Она протянула ладони навстречу каплям. Потом убрала руки, отерла о платье. Стала молча смотреть в темноту. Начала было напевать, да словно спохватилась, умолкла.
Он видел лишь ее лоб, нос, губы и подбородок, остальная часть головы и плечи скорее угадывались в темноте.
— О чем вы сейчас думаете? — спросил он. — Рассказывайте, как я, честно! Не думая, пожалуйста!
— Надо ли? — спросила она, совсем невесело.
— Говорите, прошу вас!
— Я думаю, как складно и как странно устроен мир. Почему я не могу прижаться к вам, как к человеку, как к брату по земле? Вот так, — она резко повернулась, ткнулась лицом к нему в грудь. Как-то съежилась, словно затаила дыхание.
Он никак этого не ожидал. Машинально подхватил рукой ее голову, почувствовал на ладони тепло дыхания.
— Почему же не можете? — сказал растерянно.
Она резко отпрянула:
— Спасибо вам, Владимир Борисович!
Поправила волосы, одернула платье:
— В детстве нам всегда нужна мать. А когда становимся взрослыми?.. Человек не может жить один. Иногда так тошно, завыть впору. А разоткровенничаешься с кем, думают, навязываешься. Разве все в близости, в юбке разве дело? Душу нам природа дала, светлую, непорочную. Одни ее хранят, другие по грязи таскают. Одни дорожат чистотой. Если уж и грешат, то по любви. Другие судят иначе: все равно умирать! И праведнику и грешнику отведено равное число лет, равное место на кладбище. Вот вам и философия жизни.
Капитолина Михайловна поднялась, подставила руки под дождь:
— Как хорошо! Но уже поздно, пора отдыхать. Или будем делать перевязку?
— Завтра, — задумчиво ответил Кондрашов.
Она сказала: «Спокойной ночи!» — и ушла. А он еще некоторое время стоял, набирая в ладони дождевые капли. Беспокойство, чувство неловкости, еще что-то, что испытывал он недавно, все прошло, рассеялось. Пришло другое — успокоенность. Какой молодец она, подумал Кондрашов.
Он еще какое-то время думал о ней. Пытался перевести мысли на жену, не получалось: жена была далеко, а Капитолина Михайловна рядом.