Хрустнула сухая ветка, где-то совсем близко. На лесной поляне неподвижно стоит серна и смотрит на меня своими огромными глазами. И я смотрю на красивое животное, замерев, как завороженный.
Две пары глаз жадно рисуют в зеркальном отражении мозга редко виденную ими и на редкость неподвижную картину. Для меня зверь только скульптура, видение; зверь же чует мой запах и, несомненно, слышит мое прерывистое дыхание. Шерсть у него уже летняя, рыже-бурая, цвета палой березовой листвы, елового ствола; изящно откинутая голова, длинные ноги и большие умные глаза напоминают мне косулей, виденных в детстве.
Во мне — звере, именуемом человеком, — хищный инстинкт нападения уже заставил сердце биться быстрее. Поймать! Овладеть! Схватить в руки! Стать властелином этого красивого свободного зверя! Подчинить себе! А если не поддастся, убить, содрать шкуру, съесть мясо… — я не думаю всего этого, но это в моем прерывистом дыхании, в нервной дрожи, хорошо еще, что у меня нет ружья.
А в звере, хотя он видит и — совершенно очевидно — понимает, что я безоружен, кровь заставляет течь быстрее инстинкт самосохранения. Но ни один из нас не сдвинулся: чары колдовства еще не ослабли.
Потом он начинает бег. Сначала медленно, но, наткнувшись на препятствие, перелетает через поверженный бурей ствол дерева. Первый прыжок еще больше обостряет его страх. Затяжными прыжками перемахивает он через поверженные стволы деревьев-великанов; вытянув задние ноги, прижав к телу согнутые в коленях передние, он несется все быстрее, летит, сильно и легко.
Я все еще стою как вкопанный. Смотрю на куст, где он последний раз вытянулся в прыжке и потом исчез…
Прошли долгие минуты, пока колдовство не прошло. Я как раз потянулся к топору, чтобы продолжить работу, как снова затрещали ветки, захрустел сухой валежник.
Теперь из кустов со страшным шумом выскакивает коротколапая, похожая на лису неуклюжая рыжая дворняга. Длинный красный лопатообразный язык свесился аж до земли, будто в знойный летний день. Тяжело дыша, опустив голову, она несется по следу серны. Коротколапого охотника подгоняют злость, голод, страсть. Меня и не замечает. Даже тогда, когда я громко рассмеялся…
Одинокий человек, если он трезв, смеется, к сожалению, редко. Но я будто и не один. Я хохочу вместо прекрасного, умчавшегося вдаль бурого зверя: эй, коротколапая псина, охотникам вроде тебя только поросят по огородам гонять, а не серн преследовать! Глупая, злая дворняга с вывалившимся языком! Никогда, никогда, ни за что тебе меня не догнать!
Никогда! Никогда! Никогда?
По тому, как она держит след, вижу, что не в первый раз эта собака охотится на серн и, может, не одну уже задрала и еще задерет.
Но только не теперь, не летом и не на послеполуденном отдыхе в зарослях кустов или у ручья на водопое. И не зимой, когда снег заменяет воду для питья, и серны делают длинные переходы в поисках травы, которую выскребают из-под глубокого снега. В такое время быстроногому зверю опасны только стаи волков, идущих след в след и внезапно берущих в кольцо, а такой дворняге его не догнать.
Только в конце зимы, в марте — когда днем снег рыхлый и проваливается, а к рассвету от ночного мороза превращается в наст, и серна не может доскрестись до травы, хотя в оттаявших кружках вокруг стволов уже виднеется земля; когда из обсыпающейся зимней шубы — серебристо-пепельный цвет которой похож на отбрасываемую на снег деревьями тень, — ветки и колючки выдирают клочки шерсти; когда почки еще не набухли, но дерево уже чувствует в себе рвущиеся вверх соки; когда всё, что пережило зиму, обуреваемо жаждой жизни, — да, тогда, в пору мартовского солнца и морозов на рассвете, приходит величайшая и смертельная опасность.
Голод — по следам просыпавшихся с саней, зацепившихся в ветках кустов соломинок — притягивает зверя близко к деревне. Он чует зловоние плотоядных, людей и собак, омерзительное, далеко разносящееся, напоминающее волчью пасть. Но поверх запахов человека и собаки ветер приносит сладкий запах сена. Снег проваливается над тонким ручейком. Серна осторожно скребет, пробивает наст, шаг за шагом движется вперед. Ее влечет, притягивает запах сена.
А плотоядные в деревне голодны. Человек ли, собака ли, волей-неволей, в такое время, под Пасху, говеют вместе. Что перепадает собаке? Ничего! Помои скармливают свиньям, молоком поят телят да поросят, и еще чуток — кошкам, вероломным, ничтожным тварям, отирающимся возле крынок да горшков. Оголодавшие, тощие собаки подстерегают, выслеживают добычу на стороне, подальше от деревни…
Ослабевший зверь чует, что собачий дух становится все сильнее. Чует… слышит… а вот уже и видит их.
Он резко отпрыгивает в сторону, спасается, бежит. И вот тогда-то в первый раз его ноги ранит подломившийся тонкий, острый, почти невидимый лед. И с этого места его следы отмечены крохотными каплями крови.
И тут такой осторожный зверь по брюхо проваливается в сугроб. Барахтается, бьется, делает прыжок, бежит, падает на колени, рвется, опять ранит ноги, — и снова под ним проваливается снег.
Жгучий холод талого снега пронизывает дрожащие ноги. Из разгоряченного тела паром выходит пот, и пар поднимается от налипшего на спину мокрого снега. Обезумев, он несется прямо на своего врага… Может, надеется спастись — ведь еще недавно сумел же выпрыгнуть из кольца волков… а может, уже ни на что не надеется, ничего не видит, даже запаха не чует. В груди все сильнее давит, колотится что-то огромное, живое, сжимающее горло. Он снова падает. Судорожно дрожат ноги.
Острая боль приводит его в чувство… Прекрасными, огромными глазами печально смотрит он на своего убийцу, тяжело дышащего, с окровавленными зубами, — на эту беспородную, запыхавшуюся псину. Испарения потных тел и пар горячей крови, смешавшись, медленно поднимаются вверх и раст воряются в снежном запахе ослепительного мартовского