Он был чужак, с мрачным взглядом, на вид лет за сорок. Бумаги у него были в порядке. Фамилию знали только в сельсовете. Молодые звали его дядей Андреем, кто постарше — Андреем. И рассуждали так: кому какое дело до того, что теперь он будет жить в деревне.
Собственно, он и не жил в деревне. В день приезда ночевал в сельсовете, а на следующий день — шли как раз весенние работы — его поставили сторожем. Сторожил он семенное зерно — накрытые брезентом мешки — в добром часе хода от деревни. В страду это пришлось кстати: после войны мужское население поредело, а из бабы какой сторож? И еще кстати было, что он чужой, воровать для себя не сможет — девать некуда, нет у него ни сватьев, ни братьев, поэтому и других так просто к драгоценному зерну не подпустит. Кем, чем он был раньше? Да кем бы ни был — из жуликов выходят лучшие сторожа. А еще хорошо, что старику Герасиму теперь не придется сторожить. Потому хоть и стар, а всё же он один-единственный плотник в деревне. Как раз ремонтировали готовый вот-вот развалиться коровник, и Герасим снова взял в руки топор. Обтесывал стропила, а главное — учил мастерству немногих парней, которые кол заострить и то могли с грехом пополам.
Чужак был хорошим сторожем, всё было путем, но всё же стали его недолюбливать, потому что заметили, что по душе ему быть там одному, подальше от людей. Нет бы разговор затеять, спросить, не возьмет ли кто его на постой, когда отпадет нужда сторожить по весне, нет бы скромно или прихвастнув — неважно как — рассказать, кто он да что он и всё такое. Нравится ему быть одному. Прихвастни он, за глаза над ним, конечно, посмеялись бы, но полюбили, пожалуйся — пожалели. Но не нравилось, что он знай себе сидит то на мешках, то у костра, помалкивает, если не спрашивают, или отвечает односложно, если спросят.
Вот потому-то и говорили, что, мол, нам до него, пусть живет, как хочет. Через неделю о нем и думать забыли. Кто видал его — привык, у кого никаких дел не было поблизости от шалаша сторожа, забыть успел, что он тоже из этой деревни. А ведь в первые дни только и разговору было, что о нем. Большое дело — когда в деревню приезжает чужой.
Был этот человек, как застрявшее у берега при сплаве бревно. Оно еще крепкое, но скоро станет трухой. А может, первым паводком унесет его дальше. На постройку не годится, на дрова — сырое, здесь и не здесь, не друг и не враг, его примечают, да не привечают. Через неделю даже самой старой вдове и в голову не приходило, что он мог бы стать хозяином в доме без хозяина. Не так он ходил, не так глядел, как человек, который мог бы поселиться в доме, у очага. Питался всухомятку или варил похлебку из муки и жира, а ведь попроси кого-то — не обязательно вдову, любую бабу — ни одна не сочла бы за труд вместе с обедом для трактористов послать горячего варева и ему. Ведь понимали: им, кто здесь родился и живет по своей воле, здесь хорошо, и их, даже если придется уехать, будет тянуть назад. А ему, должно быть, плохо жить здесь поневоле, по странной, постылой, непонятной и жестокой неволе, одному как перст — в конце своего мужского века. Потому что этото, конечно, знали, что не по своей воле занесло сюда этого чужака.
Только одним успокаивались — нехороший, видать, это был человек, отсюда его суровость, насупленные брови, недобрый взгляд черных глаз. Хотя если кто-то вгляделся бы получше, увидел бы, что из-под густых бровей чужак смотрит на мир голубыми глазами, хотя и в самом деле сурово.
То и другие знали: он здесь не по своей воле, а вот почему — этого он и сам не мог бы выразить в словах. Где-то, когда-то с ним случилась большая несправедливость, самая большая: когда правда становится неправой — и неподвластна человеку. Кто виноват — невиновен, кто приносит жертву — сам жертва, и не хочет уже ничего, только раненым зверем залечь в зарослях, затаиться и умирать свободным.
Все уже привыкли к нему и почти не обращали на него внимания. Сторожит себе в поле, и ладно.
Только старый Мишка не знал, какой такой новый человек объявился. Он его еще не видал, до него в лес, где он жег уголь, новости доходили позднее.
Поэтому сейчас, когда под вечер в субботу Мишка направлялся к дому, трясясь на привязанном к телеге большом ящике с углем, возле сложенного из березовых веток шалаша он причмокнул и остановил лошадь.
Шалаш — он увидел с первого взгляда — был сложен не ахти как ловко, но костер горел исправно, и чужак, сидевший у костра, выглядел так, что располагал к разговору. Ведь че ловек всю неделю жег уголь и поговорить-то мог разве что с кобылой.
Сидя на ящике с углем, он поздоровался: «Бог в помощь».
Чужак ответил, и на это старик неспешно слез с ящика, перебросил поводья из пеньковой веревки через спину лошади, подошел поближе и сел на корточки у ровно горящего костра сторожа. Из кармана гимнастерки вытащил аккуратно разрезанные для самокруток кусочки газеты. Один протянул незнакомцу, другой держал сам скрюченными пальцами.
Остальные бумажки засунул обратно в нагрудный карман. Вытащил из кармана штанов горсть махорки, больше, чем требуется на одну хорошую закрутку. Протянул чужаку, и тот подставил бумагу. Потом снова залез в карман и насыпал махорки и на свою бумажку.
Скрутили цигарки. Мишка сворачивал свою обстоятельнее, чем надо бы. Медленно послюнявил газетную бумагу, а между делом хорошенько рассмотрел чужого. Тот выдернул с краю костра тлеющую веточку и ждал, как положено, чтобы первым закурил хозяин махорки.
Старик сделал пару затяжек, приглядываясь к чужаку, и уже потом заговорил:
— Хорошо тут? — спросил он.
— Хорошо.
Мишка оглянулся, нет ли рядом какого пенька, чтобы присесть. Пенька не было, и тогда, вместо того чтобы сидеть на корточках, он опустился на колени, как и хозяин, и большим пальцем ткнул в сторону телеги:
— Не пошел бы уголь жечь?
— Меня посылают, — мрачно ответил чужак, — не я выбираю.
— Что, такой послушный парень?
— Понимай как угодно.
Мишка был небольшого роста старичок, а так, стоя на коленях, выглядел совсем гномом, с пожелтевшей седой бородкой, с небесно-голубыми глазами. Он не рассердился на ответ, ведь он и сам любил подначить.
— Как посмотрю, ты и впрямь настоящий сторож. На хорошего человека волком глядишь. А если вор, небось, деру дашь.
— Может. Или огонька предложу.
— Дело нехитрое.
— Нехитрое.
— Это, — и он снова кивнул в сторону телеги, — требует иной сноровки, это тебе не сторожить.
— Иной.
— Ты мог бы жечь уголь? Что скажешь?
— Ну, если нужно, мог бы.
— Хочешь сказать, уже жег уголь?
— Только видал, — насмешливо ответил чужой.
— Видеть — не то что уметь. Я спрашиваю, мог бы ты уголь жечь?
— Плохо мог бы. Но мог бы поучиться у того, кто в этом понимает. Это твое ремесло?
— Если так посмотреть, что каждую весну я здесь углежогом, тогда ремесло. А может, я такой же углежог, как плотник. Дом у меня теплый и, выходит, хороший. А окна кривые. Мне сгодится, а народ смеется, — весело сказал он.
Теперь чужак смотрел на него дружелюбно, и на это старик заговорил без обиняков.
— Что скажешь, если спрошу: пошел бы жечь со мной уголь?
— Если пошлют, скажу: ладно.
— Тогда готовься, завтра, как назад поеду, посажу тебя на телегу и заберу. Конечно, если тебе охота.
— Охоты особой нет. Но лучше… словом… жечь уголь — это хорошо. Ты, что же, здесь хозяин, который решает?
— Слава богу, нет. Но это устроить не трудно. Жечь уголь — это тебе не перышком по бумаге чирикать. Для этого блата не нужно. Перо — оно такое: где подмигнет, а где убежит. А лопата, пила, топор — все как девка, что не против, чтобы ее покрепче обняли, — не убегут. Хоть спать с собой положи. Словом, назначаю тебя углежогом! Двое нас будет, то есть я буду начальник, а ты работяга. Мой теперешний напарник, может, магарыч поставит, если его сделают сторожем вместо тебя. Он из тех, кто за всё берется, лишь бы не работать и поспать всласть.
— Где ты начальником, не поспишь?
— Как сказать. Небось, знаешь, что уголь и ночью горит?
— Что-что, а это даже мне известно.
— То-то и оно. А мой горе-помощничек… такого старика я еще не видывал. Право слово, ему только в сторожа! Так спит, что воры и самого могут погрузить на телегу. Это бы ладно. Да он и тогда не шевелится, когда не спит. А ведь всего-то — пару лопат земли подбросить на кучу, где огонь пробился, и снова ложись. Но он не ложится, потому как и не встает.
— Знаешь что, — раздраженно сказал чужак, — не бери меня жечь уголь.
— Погоди, ты сперва послушай! Да не начальник я, просто думал, ты понимаешь шутки. Ведь ночью я буду следить, ты можешь спать. Только чтобы потом утром я мог бы поспать спокойно. На этом поладим?
— Сказал уже, что сам никуда не пойду. Пошлют — и дело с концом.
— Да ладно. Ты послушай! Ночью я. Утром до полудня ты. Днем запряжем лошадь, вместе привезем дров.
Чужак пожал плечами.
— Под вечер вскроем кучу. Прохладно, и видать лучше, если где-о еще тлеет. Под новые кучи я зажигаю в понедельник. Ну, как?
Чужак молчал.
— Попробуем. Не сойдемся характером — в сторожа всегда успеешь. У углежога и заработок больше.
— Не возражаю.
Мишка прищурился. Он встал с колен и опять присел на корточки, наклонив голову, отчего его пожелтевшая от табака и дыма борода встала торчком.
— Пилить любишь? — начал он выспрашивать. Незнакомец ворошил веткой костер.
— Ну? Пилить любишь?
— Нет!
— Тогда поладим! — засмеялся Мишка. — Я ведь тоже не люблю. Еще как не люблю… Черт бы меня побрал, если я люблю работать. Но за всю жизнь я еще и двух дней кряду не отдыхал. Вот так. Трудись, да смотри не надсадись, — пропел он. Чужак кивнул и улыбнулся.
— По рукам, — поставил точку старик.
Он снова вытащил из кармана гимнастерки бумажки и, сидя на корточках, с трудом засунул руку в карман штанов. Снова закурили.
— Семья у тебя есть?
Чужак будто не слышал.
— Ну, где-то, где дом твой, стало быть. Сын? Дочь? Жена? Чужак смотрел в землю перед собой немигающим взглядом. Будто хотел проникнуть в огненную толщу земли.
— Ну ладно. Не хочу я у тебя выпытывать. И без слов понятно. — Он почесал узловатыми пальцами бороду. Думал, как бы перевести разговор. — Одно скажи, брат, — спросил он, немного помедлив, — только это я хочу узнать, но сей же момент! Ты как, вообще-то, сварливый?
На лице чужака промелькнуло подобие улыбки.
— Каждый думает, что это другой ворчит попусту.
— Правда. Чистая правда! Спроси мою бабу: «Что за человек Мишка?» Ну, я, значит. Так она с три короба наплетет: «Лодырь». Еще: «Деньги пропивает». «Сладу с ним нет». А ведь в доме только ее и слышно. Скрипит чисто тупая пила. А я помалкиваю. Этим ее дразню. А если уж с меня хватит — сразу на боковую. Стяну сапоги, повернусь к стене и задаю храповицкого. Это моя пила. Когда в избе сплю. Потому что зимой, стало быть, я сплю в стойле, зимой я при лошадях.
— И то неплохо.
— Самое милое дело. Лучше всего — быть при лошадях. И пользы больше всего. Лошадь под рукой — дрова, корм всегда, когда требуется, подвезешь. А уж слава про тебя какая идет. «До чего же работящий этот Мишка!» Мама родная. «Работает от зари до зари» То-то и оно!.. Конечно, с лошадью — забота. Кормить, поить нужно вовремя. С этим у меня строго. Но скрести? Лоск наводить? Это пусть тот, кто запрягает. Сделает — хорошо, не сделает — и так ладно. Лошади у нас что твоя попона. Хлопни рукой — пыль столбом. Так не хлопай. И не бей! Правда?
— Уж не знаю.
— Глянь-ка на эту лошадь, — он обернулся к спокойно стоявшей лошади, — эту лошадь у меня не бьют. Если рассержусь, крою по матери. Хорошая лошадь и это понимает, если хозяин хороший.
Чужак кивнул. Нравился ему этот словоохотливый мужичок, да и рад он был тому, что не придется больше быть без дела и сторожить. Плохо было — только сидеть и думать.
В деревне старый Мишка уже давным-давно был единственным и, можно сказать, признанным углежогом. От таяния снега до жатвы. Но каждый «сезон» у него дважды, а то и трижды сменялись напарники. Нелегкая была работа, а молодого и сильного человека в напарники не находилось. Да такой и не пошел бы жечь уголь, в особенности из-за вечеров, и главное — субботних вечеров. Если уголь под прикрытой землей кучей горел, его и в субботу вечером нельзя без присмотра оставить. А что это за жизнь такая? Человеком себя не чувствуешь, если в субботу ты не дома и не можешь сходить в баню. Сначала помыться, потом, плеснув на раскаленные камни студеной воды из речки, пропариться в жару, затем надеть чистое белье и с раскрасневшимся, вспотевшим лицом в одном исподнем добежать до дома, пропустить стопочку, а то и две, если можно, а потом одеться и посиживать: зимой в избе, летом на улице — на завалинке перед домом — глазея по сторонам. Неплохо и к соседу наведаться, постоять под окном, переброситься острым словечком с прохожим, с каждым по-своему — без этого кто и постарше не обойдется, не то что молодой. Кабы не субботние вечера, то и у медведя жизнь получше, он хотя бы в лесу хозяин. Если и этого нет — человек чувствует себя ничтожней белки на дереве. Ведь белка хоть заранее знает, что дело к дождю, и посвистывает своим товарищам, или кто там знает, кому еще. Человек потому и идет в лес, чтобы потом опять дома быть, в деревне. Парню, если с девушкой гуляет, уже то в тягость, что всю неделю работает как вол и разве что издали окликнет милую…
Так что Мишке выбирать подручных не приходилось. Но по субботам и ему не хотелось оставаться в лесу. Он устраивался так, что в пятницу только закладывал дрова в ямы, в субботу утром засыпал землей, хорошенько присыпав сверху, и только в воскресенье днем, а то и в понедельник возвращался и поджигал.
Дрова должны гореть медленно, а то будет не уголь, а зола. Случалось, что кучи можно было вскрыть лишь в субботу. Тогда он только закладывал дрова в ямы, но всю неделю не поджигал, потому что управился бы только к следующему воскресенью. Если донимали вопросами, вроде «Когда будет уголь?», у него ответ был готов: «Я почем знаю? Может, вместо угля одна зола окажется! Мать вашу! Это не завод…»
Бывало даже, что в самую страду кузнецы простаивали по два-три дня. Конечно, его с работы не снимали — некем было заменить, но ему самому было стыдно такое дело. А человека, который согласился бы в субботу остаться с ним в лесу, найти не могли, и без того только самые лодыри шли жечь уголь, те, что рады были, что не на виду, или те, кто любил резать по дереву, или, скажем, охотники поспать. Выходом было бы — оставаться в субботу на ночь одному. Но на это Мишка не пошел бы ни за что на свете.
Никому не нравилась эта работа — жечь уголь, это видно было и по будке углежогов. А ведь в свое время кто-то построил эту будку на совесть. Неподалеку по дну ущелья бежал ручей с чистой водой. Настил в хижине был сделан из распиленных пополам стволов, уложенных поверх двух толстых сосновых бревен, на высоте пяти ступенек от земли. Бревна стен продержались бы еще хоть сто лет, конечно, если бы кто-то проконопатил зазоры свежим мхом и вытесал пару плашек, чтобы починить крышу. Потому что крыша протекала. Хотя поблизости нашлось бы подходящее дерево, из которого легко можно бы вытесать хорошие плашки, но немилое жилье быстро дряхлеет, как и нелюбимый человек. Были к тому же сарай, стойло, правда, покосившееся, но и той половины, которую еще можно было использовать, хватило бы для двух-трех лошадей. Только не было человека, который полюбил бы дом, на десять верст отстоящий от деревни.
Здесь в лесу, в окруженной деревьями расщелине, где неторопливо дымились прикрытые землей кучи, здесь-то и стало по-настоящему видно, как хорошо выбрали друг друга Мишка и чужак.
У Мишки была такая привычка-натура: он просыпался самое малое раза четыре за ночь и каждый раз выходил проверить, как горит уголь. Лопата была рядом с кучами, воткнута в землю, под рукой, всегда на том же месте, чтобы не надо было искать. Если из-под земляной кучи выбивался язычок пламени, он тут же кидал пару, а то десяток полных лопат земли из канавы, вырытой вокруг ямы. Так никакой беды не случалось, дрова не сгорали до золы, а постепенно превращались в уголь.
Эту ночную бдительность Мишка считал большим делом. И был прав, ведь кабы он не выходил, к утру на месте куч полыхали бы большие костры, и все труды, да и дрова — в каждой куче по пять телег — пропали бы зря. Только под утро Мишка погружался в глубокий сон, и сон его продолжался до позднего утра. Ему ничуть не мешал желтоватый свет, пробивающийся через пропыленное оконце. Завернувшись в овчинный тулуп, он храпел на топчане с ножками крест-накрест. Его борода и мех на тулупе были одного цвета, и больше по его храпу и сопению можно было догадаться, в какой же стороне его голова. Спал он одетым, даже лаптей не скидывал.
Андрей перед сном раздевался и спал всю ночь. Укрывался собственной одеждой. Каждый вечер делал себе на нарах ложе из трех мешков, набитых сеном. Но под утро мешки расползались, и снизу, из больших, шириной в палец, щелей между половицами тянуло холодом. Может, поэтому он и просыпался очень рано. А может, в прежней жизни так привык, вроде как Мишка, к тому, чтобы несколько раз за ночь вставать. Потому что Мишка всю жизнь, сколько себя помнил, имел дело с лошадьми, коровами, овцами. А чужак, судя по записи в сельсовете, был «по профессии пекарь».
На рассвете бывший пекарь прежде всего осматривал кучи. Но благодаря стараниям Миши с ними почти всегда все было в порядке. Потом брал два ведра и спускался с ними к роднику, журчавшему в глубине ущелья. Вода была свежей и чистой. Правда, в ней чувствовался кисловатый хвойный привкус, потому что родник пробивался через узловатые корни большой лиственницы. В вечной тени, в гуще деревьев и кустов смородины кристально чистая вода в роднике казалась почти черной.
Он поднимался с полными ведрами по веселой прогалине, на таких пологих зеленых прогалинах среди глухого леса всегда весело, здесь даже дым пахнет приятно.
Спускался и во второй раз, чтобы не нужно было беречь воду при стряпне, умывании, уборке будки, что тоже было одним из его утренних дел. И не то чтобы так велел Мишка, а просто если бы не он, то никто не убирался бы. Мишка такую «бабью работу» не любил. И наконец, ему нужно было спуститься и в третий раз. Теперь он наливал свежей воды в колоду рядом с родником. Если лошадь провела ночь в стойле, он сводил ее вниз напиться и давал сена. Но лошадь большей частью всю ночь свободно бродила по лесу. С весны до зимы волков будто и не бывало, можно было спокойно выпустить привычную, умную скотину на волю. И человеку удобнее, и лошади лучше пастись на воле. Только если утром собирались ехать за дровами, беднягу ставили в стойло. В этих делах решал Мишка, ведь он всегда мог играючи найти лошадь в лесу, не в пример чужаку.
Снабдив хозяйство водой, он разводил в железной печурке огонь. Садился на верхнюю ступеньку крыльца чистить картошку. С одной стороны — ведро с мытой картошкой, с другой, между ног, — мешок с картошкой. Наполнив чугунок, снова мыл картошку, на цыпочках шел в дом и ставил чугунок на печку.
Мишка в это время еще спал. Андрей опять выходил, опять обходил угольные кучи, хотя даже за чисткой картошки он не забывал о них. Если было нужно, бросал домашнюю работу и кидал пару лопат земли туда, где пробилось пламя. Осмотрев кучи, принимался за уборку. Брызгал на пол водой и подметал комнату березовым веником. Когда завтрак был готов, будил Мишку.
Старик поднимался, тыльной стороной ладони протирал глаза и произносил свою утреннюю прибаутку:
— Вставай с постели, блины поспели!
Это было утреннее приветствие, молитва и всё что угодно.
Даже умывание заменяло.
Пока они ели картошку, в котелке вскипала вода для чая, который заваривали из душистых листьев черной смородины.
Продукты, хлеб они получали два раза в неделю. Доставлять их должен был возчик, приезжавший за углем. Если не забывал. Если забывал, то пару дней жили на одной картошке, целый мешок которой привозил в начале недели Мишка. Впрочем, забывчивый возчик, если можно было, старался загладить свою вину и присылал верхового с хлебом, испеченным Мишкиной женой. Для Мишки — из их собственной муки, для чужака — из муки, выданной в счет аванса. Хлебы были одинаковыми. Получали они и молоко в двух берестяных туесах. Мишке привозили молоко от собственной коровы, чужаку — с колхозной фермы. Это тоже считалось авансом.
Кроме того, Мишкина жена присылала соленые огурцы, простоквашу, иногда масло, а то и немного мяса. Но всегда строго наказывала: мол, «это только Мишке». Посыльный — обычно парнишка-подросток, который был рад случаю прокатиться верхом, — передавал такой наказ, немного стесняясь, а для возчика это было привычно.
— Понимаю, понимаю, — говорил в таких случаях Мишка и подмигивал. — Понимаю. — И первым делом ставил на стол мясо. Если посыльным был мальчишка, то и его усаживал за стол. — Съедим поскорее, пока не протухло.
Но ни из ночных бдений Миши, ни из хлопот Андрея на рассвете, ни из дележки еды и табака еще не сложилась бы дружба. Это было естественным. Естественным было и то, что они пилили дрова или рубили деревья в тайге. Естественным было, что когда ставили бревна в кучи, то Мишка командовал, а чужак подчинялся. Но вскоре между ними двумя можно было подметить что-то иное, что-то большее, чем просто сработанность, и это было по-настоящему заметно, когда в тайге они грузили бревна на телегу.
Стволы деревьев они распиливали на три части, бо2льшие не поместились бы в углежоговых ямах. И как всегда бывает в северных лесах, нижняя часть бревна была гораздо толще верхней.
Миша как-то очень жалел этого одинокого чужака. А чужак чувствовал, что он сильнее низкорослого Мишки. Поэтому каждый всегда старался ухватиться за конец потолще. В этом старались опередить друг друга. То Мишка, то Андрей первым подхватывал и уже тащил толстый конец. «Подходи с другого конца!» То Мишка говорил это Андрею, то Андрей — Мишке, смотря по тому, кто ухитрился первым схватиться за тяжелый конец. Отсюда и началось между ними нечто, что всяко можно назвать, но они делали вид, будто и не замечают этого нечто.
То, что Мишка просыпался по ночам, то, что Андрей вставал на заре, даже разные привычки тоже делали из них очень хорошую пару.
— Не жалуйся… мать твою! — В речи Мишка то и дело поминал мать, без этого он и слова не мог сказать. — Мать твою!.. Опять за свое! Навалился на пилу, как увалень на соседку!
— Даже не заметил.
— То-то и оно! Не заметил! Ладно бы, не умел пилить! Тогда бы я не ругался на тебя, а научил. Но не то чтоб не умеешь! Пять минут пилишь, будто ангел крыльями порхает, а потом так навалишься, что и тебя вместе с пилой тащу!
— Задумался.
— Так не задумывайся, мать твою!
Начали пилить. Потом Мишка внезапно остановился.
— Опять за свое! Что это с тобой сегодня?
— Ничего.
— О чем думаешь-то вместо того, чтобы за пилой следить?
— Не знаю.
— Потерянное счастье в пилу загоняешь?
— Не так уж много его было.
— Тогда, может, врага за глотку схватил?
— Чего я этим добьюсь…
— Тебе виднее. Должно быть, ты всё ж много чего потерял — больше, чем мог бы я. У меня за всю мою жизнь всего-то было, что корова. Больше ничего. Правда, без коровы был лишь раз, неполных три месяца. А ты, как погляжу, наверное, тоже был хозяин вроде меня. Что, или не так?
— Пекарем был.
— Ага! Ведь ты уже говорил! С топором ты и сейчас управляешься ловко, лучше, чем с пилой. Сам колол дрова в пекарне?
— Конечно. Когда пекарем был.
— А еще кем был?
— На строительстве работал. Потом дорогу строил. Потом всякое бывало.
— Всякое? Вижу, и спрашивать не нужно было… Ну ладно, Андрей, берись за пилу и пили давай.
Так прошла первая неделя. В субботу, еще в полдень, Мишка спросил:
— Так как же мы сегодня будем? — И поскольку другой не ответил, продолжал: — Стало быть, сегодня к вечеру я домой поеду.
— Ну, конечно!
— Завтра с утра пораньше здесь буду, а ты поедешь в деревню. Будет в нашей бане горячей воды на твою долю. Но только чтобы к вечеру был здесь. Ну, как?
— Ладно.
— Но к вечеру здесь будь!
— Буду.
— Потому как, если к вечеру не обернешься, лучше я кучи в понедельник подожгу, и тогда в деревню вместе поедем, но сей момент.
— Поджигай спокойно. Я так подряжался.
— Но чтоб вернулся!
— Конечно, вернусь. Что мне в деревне делать? Мне и переночевать негде.
— Переночевать, положим, можно и у нас, большое дело. И приглашение получил бы, если б захотел. А? — И подмигнул напарнику. — Молодку еще себе не приглядел?
— Не дури!
— А что. Конечно, женихаться тебе уже поздно, но какая-нибудь толстозадая вдовушка постарше еще охотно постирала бы твои портки.
— Сам постираю.
— Дитё сам не сделаешь. А тут найдется которая не прочь…
Чужак отмахнулся.
— Ого! Может, бабы наши не нравятся?
— Не могу сказать, не присматривался я к ним.
— Семью где-то оставил?
— Нет.
— Жену?
— Сам не знаю, — и быстро прибавил: — Обед готов, садись.
— Не нужно. Дома пообедаю. Чего-нибудь старая карга да даст.
— Я варил на нас двоих.
— На ужин съешь. Я сейчас подожгу, потом запрягу, а к рассвету, рассчитывай так, буду здесь. Хватит, если до полуночи разок глянешь. Ничего не случится, к рассвету ворочусь.
Солнце уже стояло высоко, было, должно, часов десять, когда повозка остановилась у будки. Мишка снял с телеги мешок картошки, хлебы и горшки. Обе руки у него были заняты, он толкнул дверь локтем.
— Бог в помощь! — Зажмурившись, он заглянул в темное помещение. — Эй! Андрей! — Никто не ответил.
Мишка бросил мешок, положил на стол посуду, хлеб, обернулся и посмотрел через раскрытую дверь на кучи. Они были в порядке, слабо дымились. Увидел и чужака. Тот как раз показался на краю ущелья, поднимался с двумя полными ведрами. На нем была чистая рубаха.
— Где тебя носит? Поворачивай лошадь и живо. Горячей воды вдосталь.
— Я уже помылся.
— Как? Холодной водой?
— А печка на что?
— Вижу. Да и рубаха на тебе вроде бы…
— Вечером постирал, к утру высохла.
— А баня? А попариться? Эх ты!
— Не хочу быть в тягость.
— Ну, как знаешь! — с обидой коротко бросил Мишка, который из-за бани поругался с женой. — Гордый ты, слышь.
Дома поругались даже не из-за бани, а потому что приказал: «После бани выставите гостю четвертинку и ужин чин чином, как гостю положено».
— Ну, как знаешь, — сказал он. — Вода горячая, ждут тебя. — Горячая вода никогда не пропадет. — И, чтобы перевести разговор, прибавил: — Я направил пилу, подпилил напильником зубья.
— Мог бы подождать, когда вернусь.
— Сейчас принес воды к точильному камню. А точить тебя дожидался.
— Сперва поедим, — бросил Мишка.
Он едва мог скрыть, что пришел в хорошее расположение духа. Конечно, дома всё бы вышло путем, этого он не боялся. Но теперь прошел тайный страх: вдруг чужак не вернется вовремя. Потому что тогда он лучше сбежит, пешком домой отправится, только бы не остаться ночью одному.
Он никому бы не признался, что боится один. Сам точно не знал чего, но боится.
Чужак задвинул мешок с картошкой под топчан.
— Ну, давай, садись!
Мишка развязал обвязанные холстиной горшки, чугунки и нарезал хлеб.
На печке еще не остыл свежезаваренный чай красного цвета, из корня шиповника. Чужак наполнил кружки и сам тоже сел. Они принялись за еду, хотя Мишка хорошо поел уже дома и теперь только делал вид, что ест, чтобы не обидеть товарища.
— Ну ладно, — сказал он после завтрака, — тогда за дело. Но сегодня только точить будем. Хоть одну ночь в чистой рубахе поспим.
И то правда, уже на следующий день от пилки, от угольной пыли рубахи стали грязными, а к концу недели и совсем почернели.
В следующую субботу Мишка не позвал напарника в баню. Он снова рассердился, когда подумал, что ждет его дома. Что скажет жена из-за того, что гость не пришел? А ему что отвечать? Что гордый? Что людей сторонится? Мог бы сказать: «Раненый зверь уползает в чащобу». И это была бы правда, но от этого только пересуды пойдут… Он решил, что выругается хорошенько и тем самым пресечет все расспросы.
Как только он нашел выход, досада его испарилась, и перед отъездом он мирно обратился к Андрею.
— Обидно мне, слышь, что не хочешь ехать в деревню, чтоб, как полагается крещеному человеку, помыться в горячей и холодной водице, попариться. Но… скажу напрямки, мне лучше, что здесь кто-то будет, когда вернусь. Потому что я и днем не люблю быть один в тайге. А уж ночью ни в жисть не буду один спать в этой хибаре.
— Неужто боишься?
Мишка, не ответив, пожал плечами и отвел глаза.
— Чего же?
— Не знаю. А ты что, не боишься? Особенно в ночь под воскресенье. Когда кругом ни одной живой души.
Чужак отрицательно покачал головой.
— А я… будто черт придет и навалится на грудь, упаси Господь.
— А если, скажем, приедешь поздно вечером и — я только к примеру говорю — никого здесь не застанешь?
— Поверну лошадь — и обратно!
— По темному-то лесу?
— Ежели на телеге сижу, а лошадь идет себе, то ничего. Сам не понимаю, едрит твою мать, но это так. А если лошадь не запряжена, а я один лежу в этой вонючей чертовой будке, мне крышка. Если ты здесь, посапываешь, а мне надо выйти, то я выйду, какая бы темень ни была. Скажем, лошадь отыскать, потому что куда-то забрела. Ничего. Нет такой ночной тьмы, ветра, молнии, чтоб я забоялся. И такая лошадь еще не родилась, чтоб не отыскал. Лишь бы в избе посапывал кто-то. Понимаешь, не понимаешь, но оно так.
— Чего ж ты боишься? Грехов за тобой, думаю, нет.
— Это как сказать. Ругаюсь я раз по сто на дню.
— Только языком мелешь.
— Ну и воровать случается. Мужику как прожить, если не украсть? Так всегда было.
— Только свое брал, всегда только свое забирал обратно.
— Это правда, знаю. Да не этого я боюсь. Я боюсь сам не знаю чего. — Он поднял руку, чтобы собеседник не перебил. — Не учи меня. Я и сам знаю, что наука про это говорит: блажь. И еще: суеверие. Ладно. Но бояться — боюсь… Не знаю, как у тебя с этим? Сперва я думал: ладно, ты не боишься, потому что за тобой какой-то большой грех и теперь тебе уже всё едино. Но как теперь вижу, какое-то несчастье большое с тобой приключилось, такое, что больше и не бывает.
— А что если счастье большое?
— Но уж этого даже не говори.
— А ведь это правда. Я ни за кого не отвечаю, разве что за себя самого.
— Так не бывает.
— Ну, конечно, не совсем так. Потому кто не боится смерти, может бояться зубной боли.
— Не боишься смерти?
Чужак ответил лишь взглядом.
— Но жить-то хочешь! Даже и не говори, что не хочешь.
— Зачем говорить?! Если б не хотел… веревка есть, деревья есть, — и он улыбнулся. — Нам вдвоем совсем неплохо живется, а если кому вредим, то только деревьям.
— Я бы не отказался, если бы у нас за душой было бы побольше поросячьих смертей, — кончил разговор Мишка и отправился запрягать.
Прежде чем отправиться в дорогу, он высыпал на стол всю махорку из кисета.
— До завтра. — Потом взял махорки на две закрутки. — Пока до дома доеду.
Так они жили уже пятую неделю. По субботам Мишка отправлялся в путь прямо с утра. К телеге всегда был привязан большой ящик, полный угля. С тех пор, как кучи горели и по субботним ночам, угля стало больше.
На обратном пути Мишка привозил хлеб, картошку, еще огурцы, простоквашу, масло, лук. Жена уже не ругала его: раз угля стало больше, больше будет и заработок.
Когда по средам приезжала телега за углем, нужно было привозить только хлеб и свежее молоко. Если возчик забывал об этом в первую ездку, то к вечеру привозил обязательно. Потому что ему нужно было приезжать дважды: теперь углежоги каждую неделю давали кузнецам по три телеги угля. Это самое малое. Иногда даже на четверг оставалось еще на телегу. Рассчитывали, что если и дальше так пойдет, то угля и на зиму останется вдоволь.
При пилке бревен они еще иногда переругивались, но, когда грузили, по-прежнему старались опередить друг друга.
Как бы это сказать? Они сдружились? Это мало. Полюбили друг друга? Это, может, слишком. Сами они заметили только, что после того, как они управлялись с работой-обязаловкой, у них появилась охота вместе сделать что-нибудь полезное. Они принялись ремонтировать дом, в котором жили.
Еще при заготовке дров присмотрели подходящее дерево. Уже по расположению веток было видно, что его можно ровно распилить. Тогда только они решили, что починят крышу. Но сначала сделали на дереве затес и проверили, как снимается с него стружка. Только после они взялись за пилу — не любили пилить понапрасну. Чтобы уголь жечь, они выбирали поваленные или высохшие деревья. Их и пилить легче, и для угля больше подходят.
И, наконец, они принялись за прямое, почти без сучьев дерево. Повалили, распилили и сразу же на месте раскололи на плахи. Двухметровые, как положено. Трудились целый день не покладая рук и привезли к дому целую телегу плах. Мишка не удержался, чтобы не растолковать самому себе:
— Хватит подставлять ведра всякие под дырявую крышу, чтобы потом все же промокнуть.
Уголь они жгли без устали и беспрерывно, но и время, чтобы поправить крышу, тоже нашли на этой шестой неделе, когда начался уже летний зной.
Мишка как раз вел лошадь под уздцы к дому, после обеда они хотели запрягать.
А чужак был еще на крыше, прибивал свежую, пахнущую смолой дранку. Оттуда он увидел, что по тропинке со стороны деревни приближается человек.
— К нам гость, — крикнул он Мишке, который ставил лошадь в оглобли.
— Кого нелегкая принесла?
— Мне откуда знать? Ружье у него за плечами, с бородой.
— Одежда какая?
— Да никакая. Как у всех.
— А шапка?
— Если посмотрю, лисья. Как голова не сварится в такую жару!
— Лисья? Тогда это Евсей, лесник. Наверняка заглянет к нам, хотя бы чтоб показать: мол, я лес обхожу. Слезай с крыши.
Андрей спустился по стремянке и вошел в дом.
Мишка привязал лошадь к телеге и вместо того, чтобы запрягать, остался на крыльце. Присел на верхнюю ступеньку и стал скручивать цигарку. Когда и он увидел, что по дороге в самом деле идет лесник, он сначала сделал вид, что ничего не знает. Потом громким голосом, будто спящего будил, закричал:
— Андрей! Эй, Андрей! Быстро к чертям вываливай картошку. Слышь! Тетерка на обед будет. Слышь, Андрей!
Чужак вышел на порог.
Однако Евсей будто бы и не слышал крика. В своей обувке из мягкой кожи он бесшумно подошел к крыльцу, остановился и только тогда поздоровался:
— Бог в помощь!
— И вам того же, — ответил Мишка и подмигнул товарищу.
— Здравствуйте, — сказал тот серьезно, безразлично и посмотрел на пришедшего.
На плече у Евсея на новом желтом ремне висело охотничье ружье. Самому ружью было аж лет сто, допотопное, заряжалось с дула. Приклад ружья был обмотан медной проволокой. Другой желтый ремень был протянут наискось через грудь Евсея, на нем были пряжки и кольца. На одной пряжке висел мешочек для дроби, к колечку веревочкой был привязан пузырек. Должно быть, от каких-то духов, а сейчас в нем был зелено-желтый порошок. На остальных пряжках и колечках ничего не висело.
Евсей снял меховую шапку, ладонью вытер лоб. Волосы у него были седые, борода белая, но в ней было много еще рыжих волосков. По этому, а еще больше по красному цвету лица, полоскам белой кожи в складках морщин, ярко-красным узким губам и веснушкам на руке, просунутой в ружейный ремень, было видно, что когда-то он был рыжим. Глаза голубые, как летнее небо и, одновременно, как выцветший ситец. Нос узкий. Теперь, к старости, будто принюхивающийся. Может, когда-то и нос и глаза нравились женскому полу.
— Можно у вас передохнуть? — чинно спросил лесник по всем правилам таежного этикета.
На это Мишка должен был ответить: «Будь как дома». Но он ответил другим шутливым приветствием.
— Поесть принес — гостем будешь! А коли выпить — хозяином. — Это было не обидно, хотя и не по правилам.
Евсей кивнул и присел на лежащее у крыльца бревно. Как раз на то, что накануне привезли про запас, вдруг понадобится для обшивки крыши. Мишка спустился с крыльца и встал рядом с Евсеем. Ждал, о чем же тот спросит, заранее ломая голову над каким-нибудь шутливым ответом. И тут примчалась собака Евсея. Она тяжело дышала, видно, гналась за дичью и, очевидно, зря.
— Найда, ко мне! — Евсей указал место перед собою.
Собака села в точности на указанное место — перед хозяином — и вопрошающим взглядом следила за двумя мужчинами, с которыми тот говорил. Это была крупная каштановая сука, похоже, помесь легавой с овчаркой. Задрав нос кверху, она обнюхивала незнакомых людей. Очевидно, ее беспокоило, что те еще стоят и могут передвигаться, когда ее хозяин сидит и, значит, беззащитен. Она подозрительно посмотрела и на то, что Мишка сел на бревно и насмешливо поглядывал на нее и на хозяина.
Мишка потушил цигарку о бревно:
— Ну, как, хорошо поохотился? — спросил он, будто не замечая, что ягдташ у Евсея пуст. В деревне все говорили, что лесник ест жареную дичь только тогда, когда позовут в гости.
— Даже ни разу не выстрелил, — ответил Евсей, будто и не услышал подвоха. — Я ходил бересты на посуду поискать.
— Сейчас самое время, пока береза сочится. Я тоже присматривал тут березы, но…
— Здесь уже не найдешь. Разве что тонкие, только на солоницы…
— Перевелись хорошие деревья, — согласился Мишка.
— Кому как. Зайди подальше, так и на восьмилитровые туеса найдешь, сколько душе угодно.
— Правда? Я ни одной такой не видал. Конечно, я далеко не могу уйти. Приходится тут обретаться, — он подбородком кивнул в сторону угольных куч, — и коптиться, чтобы не прогоркнуть.
— Да если б и пошел, — свысока сказал лесничий. — Знать надо, куда идти. И глаз нужен, это главное. Бывает, идешь рядом с деревом, только руку протяни, а не замечаешь.
— Оно конечно. Где уж углежогу тягаться с охотником?
— Оно конечно. Где уж углежогу тягаться с охотником? Куда уж! — ответил Мишка и подмигнул товарищу. — Вот ты уж точно найдешь восьмилитровый.
— Я прикинул, пару-другую отнесу на базар на следующей неделе.
— И почем продаешь, скажем, двухлитровый?
— Всё равно не купишь, чего спрашиваешь?
— Восьмилитровый мне не требуется, и двухлитровых хватает. Но вот напарник мой, у него нет посуды.
До сих пор Евсей посматривал на незнакомца краем глаза. А тут повернулся к нему, словно только заметил.
— Я тоже сейчас покупать не стану, — сказал тогда Андрей. — Вот когда аванс получу.
Евсей одобрительно кивнул. Не по нраву ему было, что Мишка сватает покупателя, который не прочь купить товар по дешевке, а то и вовсе в долг. Если до сих пор обходился с Мишкиной помощью, пусть дальше обходится^ Конечно, для углежога и любого человека в тайге нет посуды лучше берестяной. Она лучше глиняной — не бьется, лучше чугунной — легкая. Чайник да берестяной туес. Другого лесному человеку и не требуется.
О пластмассовой посуде говорят лишь те, кто газеты читает, к ней еще надо как следует присмотреться. А туес — вот он, в лесу. Евсей махнул рукой. И, будто это не он только что похвалялся, сказал:
— Пока еще на стволе, что зря говорить.
— И то правда! — поддел его Мишка. — Посуда на стволе, а тетерка на суку. Эй, Андрей, мать твою!.. Не выплеснул еще из котелка картошку? Евсей, кум, не в обиду сказано, отведай с нами картошечки.
— Благодарствую, я в это время не привык есть. Шагать трудней. А вот если чайком угостите, от горяченького не откажусь. Благодарствую.
— Товарищ директор, подать сюда кипятку! Или вода еще не вскипела?
— Наверное, наполовину выкипела.
— Брось туда смородинового листа.
— Погоди! — гаркнул Евсей.
Чужак обернулся в дверях. На лбу собрались морщины, но лицо было бесстрастным и неподвижным. Он стоял, не двигался.
Евсей снял охотничью сумку. Неспешно вытащил оттуда холщовый мешочек, развязал горловину.
— Вот. Китайский. Его брось!
Чужак не двигался, ждал, что скажет Мишка.
— Да будет, Евсей, — сказал Мишка. — Мы такой пьем только на Рождество, ну, может, еще на Пасху. А по будням и смородиновый лист сгодится.
Это, конечно, была неправда: каждое воскресенье он привозил две ложечки настоящего чая.
— И это неплохо! Я тоже люблю. Говорят, для здоровья полезно. Витамин… А то еще есть при мне корень шиповника, весной выкопал, — и снова принялся рыться в своей сумке.
— Ну ладно, — кивнул Мишка. — Уж коли так уговариваешь, отведаем твоего.
Чужак подождал, пока Евсей отыскал другой мешочек и передал Мишке. Тогда он спустился на две ступеньки и взял из Мишкиных рук мешочек. Неспешно поднялся в дом. В дверях обернулся и посмотрел на Евсея и его собаку. Собака лежала у ног Евсея и следила за каждым движением чужака.
Вода и в самом деле почти вся выкипела, да и жара в железной печке почти не осталось. Пришлось снова налить воды в котелок. Потом сунуть в печку тонких сухих сучьев. Огонь ярко вспыхнул. Чугунок с картошкой тоже надо было снять с печки. Картошка как раз поспела в тот момент, когда появился охотник, и теперь слегка разварилась. Андрей слил воду и березовой толкушкой размял картофель. Полил простоквашей из Мишкиного горшка, а сверху аккуратно воткнул три ложки. Тем временем в котелке вскипела вода. Он всыпал корень шиповника, потом ухватил тряпкой проволочную дужку котелка. В другой руке он держал чугунок с картошкой и три кружки — почти вся их хозяйственная утварь была теперь у него в руках. Он снес всё это с крыльца и поставил на бревно между Евсеем и Мишкой, потом вернулся в дом и принес хлеб и нож.
Евсей между тем уже вынул замотанный в полотняную тряпицу хлеб и положил посредине. Тогда Мишка встал и присел на корточки перед бревном, потому что он хотел, чтобы на бревно сел Андрей.
Евсей как раз хвалил свою собаку, когда чужак тоже сел.
— Чтоб еду стащила, такого за ней не водится. Скажем, забиваем свинью. Так она к мясу не притронется. Такого не бывает! И чужого даже близко не подпустит.
— А моя, мать ее, ворюга! Если поймаю, и не думает бежать. Ляжет на землю и смотрит: бей, мол, ежели совесть позволяет! Какое там ударить, едрена мать!.. — Мишка взял ложку и, когда двое других последовали его примеру, начал есть.
— Так ты ее портишь, — пренебрежительно сказал Евсей. — Что, верно? — обратился он за поддержкой к чужаку. — Учить надо.
— Учить? — засмеялся Миша. — Смотрит на тебя своими черными, блестящими, умильными глазками, чуть не со слезами. Еще и погладишь воришку. Потому что так и будет лежать и не встанет, пока не погладишь.
— Зачем такую держать?
— Дом сторожит. Правда, только лает, но при крайности и расхрабриться может. Хорошая собака. Правда? — Миша тоже повернулся к чужаку.
— Правда.
— Моя Найда закон знает. Положим, как я сказал, забиваем свинью. Ежели мясо на земле валяется, это ее. Если возьмет что на земле — я ее не трону. Даже если случайно упало. Но к тому, что положили на стол или на полку, не притронется. Достаточно, если мясо лежит на доске, перекинутой через две чурки, прямо против носа. Не притронется.
— Какого дьявола? — усомнился Миша.
— Так я ее учил! Или, скажем, обожрется на охоте… — Евсей посмотрел на Мишу и увидел, как тот насмешливо подмигнул товарищу, но всё же не остановился и продолжал: — ну там кишки, жилы и всё такое, и тут же бежит травку искать, чтобы брюхо лечить.
— Это еще что! — засмеялся Миша. — Вот у нас была кошка. Всё время охотилась, мать ее так-перетак, особо когда у ней котята. Страсть, сколько воробьишков перетаскала своим котятам. Чего же ты не ешь, Евсей!
Евсей кивнул и из вежливости взял на кончик ложки немного картошки.
— Так вот кошка эта… — продолжал Миша, — скормит каждому слепому котенку по два воробья — и, как хороший охотник, остановиться не может, — так вместе с третьим травку от живота несет. Знает, стерва этакая, что от воробьиного мяса котят беспременно прохватит. — Миша с невозмутимым видом стал дуть на ложку, полную картошкой, и лишь глаза его смеялись.
Евсей положил ложку и потянулся за кружкой с чаем. Выпив полкружки горячего напитка, он исподлобья взглянул на Мишу. Лоб его покрылся испариной.
— Нет, не зря — сказал он с кружкой в руке, — не зря тебя по всей округе Мишка-пустомеля кличут. — Допил остаток чая, завернул хлеб в чистый белый холст, на котором еще были видны складки от утюга, и обратился к чужаку.
— Кто понимает, сразу видит, до чего моя Найда умная.
— Видит, — глухо отозвался чужак.
Все это время он с неподвижным лицом прислушивался к разговору и ни разу не улыбнулся Мишиным шуткам. Еду из общей посудины всегда брал третьим, и не обратись Евсей прямо к нему, и сейчас бы промолчал.
— Вот только жаль, что старовата немного, — прибавил Евсей.
— Старая? Да она скоро ощенится.
— Этого я и жду, — сказал Евсей. Он удивился, что незнакомый человек увидел то, что едва можно было заметить. — Одного щенка себе оставлю.
— А другого мне не продадите? — неожиданно сказал чужак.
Он тотчас пожалел, что высказал свое внезапно возникшее желание. Опустил голову.
Евсей смерил его взглядом.
— И на что вы его кормить будете?
У чужака дернулось веко.
— Проживет со мной, — хрипло ответил он.
— Самого лучшего я всё равно себе оставлю.
— Понятно. Того, какой при рождении покажется лучшим. Тот, что попадет ко мне, не хуже будет.
— Самый лучший он и есть самый лучший. Остальные тоже могут быть хорошими, но самый лучший один. Может, я в собаках не понимаю?
— Вы неплохой хозяин. Но если я для своего буду хозяином ещё лучше, тогда мой будет самый лучший.
— Охотник? Так понимаю, специалист? — Чужак не ответил. Собрал посуду. — Потому я, будет вам известно, знаю толк в собаках.
Чужак кивнул и отнес посуду в дом.
Когда он вышел, кисет Евсея был в руках у Миши, и он от-сыпа2л из него табак на большой кусок бумаги.
Получив от Миши кисет обратно, Евсей протянул его чужаку.
Тот взял, и тогда Евсей сказал:
— Знаете, эта собака такая умная, что каждое слово понимает.
В руках у Миши застыла наполовину скрученная цигарка.
Евсей посмотрел на него.
— Только что говорить не умеет, — прибавил он.
— И говорить умеет, — сказал чужак.
Миша расхохотался. Цигарка развернулась, и половина табака просыпалась.
— Как же, лаять, — сказал Евсей.
— Говорить, — ответил чужак.
Он присел на корточки, положил ладонь на пожелтевшую, наполовину выгоревшую от близости угольной кучи траву. Посмотрел на Найду.
Собака на брюхе, тихонько скуля, подползла ближе. Она не лизнула руку незнакомца, а только обнюхала.
— Найда! Назад! На место! — Евсей сердито ткнул перед собой.
Найда повиновалась. Села перед ним, но не сводила глаз с чужака.
Лесничий поднялся, закинул ружье за плечо, поправил ремень.
— Ну, бывайте. — И в своих сапогах из мягкой кожи неслышно отправился в путь. Сзади за поясом поблескивал топорик, которым он собирался рубить березы на туеса.
На другой день они стояли наверху вскрытой кучи в дыму, в жаре, в удушающем угаре.
— Мать твою так, как я посмотрю, тут только кубометра полтора будет, а то и меньше, — сказал Миша. — А ведь старались.
— Ничего. В другой больше будет, — утешал его товарищ.
По запачканным сажей лицам углежогов ручьями лил пот. Грязные рубахи прилипли к спине. Они спешили, подгоняли друг друга, — так трудятся те, кому платят не за отработанные дни. Заработок в конторе им начисляли по кубометрам.
Они почти не разговаривали, пока не выбрали всю кучу, разве что быстро перекидывались словечком. Если нужно было что-то, только кивали.
Когда они закончили, Мишка проверил блестящий уголь, чернеющий на краю ямы. Если где-то замечал дымок, тотчас плескал воды, чтобы на воздухе не занялось огнем.
Чужак спустился к роднику и вернулся с двумя ведрами воды.
Одно поставил рядом с ямой, другое отнес к будке.
Мишка тоже поднялся, вытер лицо, зачерпнул кружкой воды и напился. На лбу у него выступили бисеринки пота. Протянул руку назад и одернул прилипшую к спине рубаху.
— Ух, — вздохнул он. — С этой управились. Остались другие. Вот так до самой смерти. Так! — Он чертыхнулся. — Известное дело. А вот я тебя спрошу: кто умнее — машина, лошадь или человек?
— Человек умнее машины, — ответил чужак.
— Может, скажешь, почему?
— Потому что человек придумал и делает машины.
— Вот и неправ! Машина умнее человека, а человек умней лошади. Сказать, почему?
— Скажи.
— А потому, что машина ни на вершок не сдвинется, пока ее не накормишь. Сперва залей ей в брюхо масло или бензин. Ага! Что? А человек? Человек и голодный работает. Лошадь же и того дурее. Не только работает, хоть голодная, так еще и покоряется тому, кто слабее ее. И терпит, что твоя великомученица.
— А что ей прикажешь делать?
— Черт ее знает, что ей делать. Хотя… бывает, которая знает. Был, слышь, человек один, который всегда бил, хлестал хорошую лошадь, между прочим, свою собственную. И однажды повел он ее к ручью на водопой. Лошадь сперва сбросила его, а потом затоптала в воде. Утонул в воде по колено! Хочешь, верь, хочешь, не верь, я сам только слыхал. Но что сейчас тебе расскажу, здесь, у нас, случилось, полгода не прошло. Соколик. если еще не видал, то потомство его везде встретишь. Он так прижал конюха к стенке стойла, что всё нутро раздавил. Печенку, кишки, всё. Через две недели тот помер. Потому что страшно жестокий был мужик, — что человеку, что скотине норовил в глотку вцепиться. Раньше он людей охранял. Правда, мой старшой тоже по этой части, но мой сын еще никого не обидел. Ну да не об том речь. Словом, теперь этого стервеца, Соколика, сопливая девчонка кормит, поит, учит. И скачет на нем как ураган. А этот черный змей слушается эту соплячку, как я свою старуху. Да нет, больше.
— Начал ты с того, что лошадь, мол, глупая. А что рассказал, как раз показывает: совсем не глупая.
— Который племенной жеребец — тот не дурак. Соколик этот, до чего, подлец, хитер! Если бы он затоптал конюха, то не посмотрели бы, что племенной, враз бы пристрелили. Но он не затоптал! Прижал к стенке «ненароком», оплошал. Веришь ли?.. А теперь просто ручной, не узнать. Девчонка идет — по шагам узнает. А может, в щелку двери видит? Кто его знает? И сразу начинает ржать, как жеребенок. И ведь девчонка. И не бабьим делом занимается. Потому как я считаю, баба должна кур кормить, а к лошади не подходи, особенно к такой. Но теперь новая мода пошла. И что правда, то правда! Жеребец ухоженный, гладкий, шерсть лоснится.
— Девчонка не девчонка, но лошади без человека уже не обойтись.
— Потому я и говорю, что глупая.
— Глупая, как человек, глупая, как машина. Машина тоже, как ты ее ни хвали, работает, работает, покуда не превратится в ржавое железо. Потом из железного лома новая машина будет, а от человека — другой человек.
— Ну, хорошо, но и то верно, как я их по уму расставил… Выгляни, не загорелся ли наш уголь!
Чужак собрался было выйти, как в открытую дверь хижины вбежала собака Евсея.
— Ба, это Найда! — удивился Миша.
Собака пошла прямо к чужаку, уткнулась носом в его колени, взглядом ища его взгляд.
— Евсей возвращается, — сказал Миша. — Видать, ночью комаров кормил.
Он бросил собаке корку хлеба. У него были плохие зубы, и он копил на подоконнике хлебные корки для своей собаки.
Чужак погладил Найду по загривку и, ни слова не сказав, пошел к угольной куче. Потом вернулся и сел на лавку у стены. Собака забилась под лавку.
Прошло минут десять, когда перед домом появился Евсей — отдуваясь, с покрасневшим, распухшим от комариных укусов лицом.
Поставил у лесенки новехонькие светло-желтые туеса, связанные березовыми лозами. Было их не меньше дюжины, один четырехлитровый. Но даже в самый маленький поместилось бы больше литра.
— Бог в помощь! — сказал он и вошел в дом. Осмотрелся. И лишь когда глаза его привыкли к полумраку, увидел под лавкой собаку. Подошел и сильно пнул ее ногой.
— А это еще зачем? — спросил Миша, который никогда не бил ни лошадь (хотя только что доказывал, что она глупая), ни собаку, разве что шлепнет ладонью, да и то редко.
— А пусть не убегает, — ответил сердито Евсей.
— Твоя собака, — сказал Миша, — ежели так рассуждать. — Он пожал плечами и добавил: — А ежели рассуждать по-другому — тварь божья.
— Я ей покажу тварь божью! Моя, как и лошадь моя, и свинья моя, и корова моя.
— А я и не говорю, что не твоя, — успокоил его Миша.
— Ей всё равно до зимы не дожить, — вынес приговор Евсей. — Скоро она ощенится. Потом погожу, пока выкормит щенка и шкура к зиме попышнеет. Когда шерсть сыпаться перестанет. Будут из тебя рукавицы или воротник к полушубку, — сказал он собаке.
— А ведь собака понимает, что вы говорите, — сказал теперь чужак.
Невольно все трое посмотрели на Найду. И почувствовали, что собака понимает, о чем они говорят.
Искусанное комарами лицо Евсея побагровело еще больше. Он обливался потом, будто только что выскочил из парной.
— Черта с два понимает! — сердито заорал он.
— Ты сам всегда говоришь, что твоя собака умная, всё понимает, — без всякой насмешки укоризненно сказал Миша.
— Ну, понимает. Если зову, если команду даю, если велю принести поноску. Или голос подавать запрещаю. Но я не говорю, что у нее ум человечий.
— Конечно, не человечий. Иначе она бы была злой, — сказал чужак.
— Да не вы, это я говорю, что Найда умная. Будь на ее месте щенок несмышленый, так я бы ее не наказывал. А наказана она за то, что вперед убежала. Сама знает, что виновата. Верно, Найда?
Собака, всё это время ждавшая возможности отползти, теперь легла на пол и начала жалобно скулить. Миша отвернул лицо. Он был не в силах видеть это красивое и крупное животное с набухшими сосцами, скулящее на полу.
— Ну! — с угрозой прикрикнул Евсей. Потом, хладнокровно объясняя, повернулся к углежогам: — Видите? Всё понимает. Только что говорить не может.
— Ваша собака и говорить может, — сухо сказал чужак. — Только вам непонятно, что она говорит.
— Тебе что ли понятно?
— Не тыкайте мне! — Не крикнул, только ближе шагнул к Евсею.
Миша встал. С удивлением взглянул на чужака. Он впервые видел его таким.
Миша любил шутливую перепалку, но ссоры ненавидел до глубины души. А тут назревала ссора, пожалуй, могло дойти до кулаков.
Однако голос Андрея вдруг изменился. Хрипло, почти шепотом он продолжал:
— Она просит вас не бить ее. Потому что у нее будут щенки.
— Этого она просит? — неестественно и зло рассмеялся Евсей. — А чего другого не говорит? — Он повернулся к собаке. — Сделай милость, Найда, скажи, завезут сегодня в сельпо табаку?.. Ну, отвечай! — заорал он и снова пнул собаку ногой.
Миша бросил взгляд на чужака. «Ответь ему, не осрамись», — говорил его взгляд. Только что они оба вызывали у него неприязнь, теперь уже только Евсей.
— Этого она не знает? — повернулся Евсей к чужаку.
Тот глубоко дышал открытым ртом, очевидно, хотел так подавить гнев.
— Не знает, — ответил он спокойно, чуть ли не примирительно. — Ведь этого и вы, сударь, не знаете. Но она знает, что вы перед этим сказали, и просит не убивать ее. — Потом, как бы от себя, прибавил: — Жаль губить ее ради какой-то несчастной шкуры.
— А ты… Или, коли такое обращение вам не по душе, — от злобы голос Евсея сделался совсем тонким. — Ваша милость для этой твари заступником заделались? Это она тоже говорит?
— Этого не говорит. Она говорит другое. — По лбу чужака пролегли хмурые, глубокие морщины, но он ответил ровным тоном: — Она просит, чтобы я стал ее хозяином.
Все трое взглянули на собаку. Найда поднялась и робко, нерешительно в самом деле направилась к чужаку.
— Найда! — гаркнул Евсей.
Собака снова легла.
— Продайте мне эту собаку, — примирительно, тихо сказал чужак. Он встал перед Найдой, чтобы Евсей не смог пнуть ее.
— Не продам!
— Я заплачу.
— Чем же? Может, скажешь, чем?
— Дам за нее меру пшеницы.
— Да? Давай! — презрительно засмеялся Евсей.
— Ведь вы знаете, что я все еще живу в счет аванса. Но я сейчас говорю, перед свидетелем говорю. Уж одна-то мера зерна осенью у меня будет.
— Соглашайся, Евсей, — вступил в разговор Миша. — Этот отдаст. Я за него ручаюсь. Ну? — И он, как делают на ярмарках, взял Андрея за запястье. — По рукам, Евсей! Другого такого чудака не скоро сыщешь. — И он широко улыбнулся чужаку. — За меру пшеницы две хорошие шкуры можно купить.
Раскрытая ладонь чужака была перед Евсеем.
— Нет! — сказал Евсей и посмотрел на лежавшую позади Андрея Найду. Рукавом пиджака он утер со лба пот. Повернулся, пошел к распахнутой двери.
— На нет суда нет! — сказал Миша и смахнул со стола оставшуюся после завтрака кожуру от печеной картошки.
— Ну, если не нужна мера зерна, — сказал чужак, — то знайте то, что Найда уже знает! Эта собака уже моя. — Чужак присел на корточки. — Найда, — сказал он тихо. Собака подползла ближе. Она дрожала всем телом.
В этот момент Евсей резко обернулся и, вытащив из-за пояса петлю, накинул на шею собаки. Собака подчинилась и встала. Евсей взял ее на поводок.
— Ну ладно, всего тебе, Миша, — вызывающе сказал он и направился к выходу.
Но Найда не двинулась. Тогда Евсей с силой рванул поводок. Собака легла, но Евсей безжалостно тащил ее за собой.
Миша схватил товарища за руку. Но это было лишнее. Андрей не двинулся. Углежоги слышали, как лесничий, удаляясь, бьет собаку ремнем.
— Не надо было… — взглянул на него Миша.
— Я ничего не могу поделать, — ответил чужак.
— Колдовская сила в тебе? — вскинул голову Миша.
— Нет во мне колдовской силы.
— Тогда можешь пожалеть, что нет. Сам понимаешь, Евсей отныне твой смертельный враг.
Андрей пожал плечами.
— Не смертельный.
— Да я не в том смысле, что смертельный. Какой уж смертельный, это просто к слову. Но язык у него поганый. Готовься к этому.
— Мне в жизни столько всего приходилось бояться, что я уж и забыл, как нужно бояться, — безразлично ответил чужак. И, чтобы положить конец разговору, спросил: — Запрягаем?
— Да, запрягаем, — сказал Миша.
В субботу утром Миша только что встал и засобирался в деревню, когда в открытую дверь, тяжело дыша, вбежала собака. Чужак спустился к роднику за водой.
— Что ты тут забыла? — спросил Миша у собаки.
Найда выскочила из избушки. Через минуту она вернулась, прижимаясь носом к колену Андрея.
— Слышь, Андрей, — воскликнул Миша, — эта собака сбежала из дому! Она теперь пришла без Евсея.
— Я тоже так думаю.
— А я знаю. Такого испокон веку не было, чтобы Евсей в лесу в субботу показался. У него воскресенье начинается с полудня пятницы. Суббота да воскресенье — день охотников до дармового леса, если сыщутся такие, кто боится по будням деревья воровать. Только нет таких — Господь свидетель! В субботу-воскресенье и они отдыхают.
Андрей лишь кивнул в ответ на разговорчивость Миши.
— А всё же неладно вышло с собакой… — Миша сразу посерьезнел. — Неладно вышло. Как полагаешь? Отвезти ее обратно?
— Трудно будет.
— Трудно-то не трудно. Я еще могу справиться с собакой. Свяжу да заброшу на телегу — всего делов.
— Опять прибежит.
— То-то и оно, прибежит. Стало быть, не стоит. И с чего эта псина так тебя полюбила?
— Потому что и я ее полюбил. И пожалел.
— А ведь ей неплохо жилось у Евсея. Нехороший он человек, но собаку свою ценил. И теперь уж точно не продаст и дело так не оставит. Охотничья гордость не дозволит, чтобы собака от него сбежала.
Грудь чужака поднялась, потом с неслышным вздохом опустилась.
— Доверяешь мне, Миша? — спросил он и посмотрел в пол перед собой.
— Чего ж не доверять.
— Правда?
— Полно, что ты говоришь!
— Дашь мне в долг меру пшеницы?
— А! Дам. Чего ж не дать.
— Спасибо, Мишка!
— Конечно, ты чудной… Моя Жучка тоже скоро ощенится. Рад буду, если возьмешь любого щенка. И зачем тебе такая большая собака? Ест столько, что на эти деньги можно телка вырастить. Ну, скажем, не телка, то поросенка уж точно. Подумай: ведь не ты эту Найду растил, не ты натаскивал, она к другому приучена. Зачем она тебе нужна?
— Я ей нужен. Боится она лесника.
— Шутишь? Или серьезно? Думаешь, она поняла его слова?
— Слова или взгляд, но поняла.
— Тогда больше ничего не скажу. А то еще подумаешь, что не хочу в долг тебе дать.
— Что ты, не подумаю, Мишка! — тихо сказал чужак.
Миша отправился в деревню с тем, что, если можно будет, купит собаку. Хотя знал, что ему много чего придется выслушать дома. «Старый дурачина! До сих пор кормил его! Думаешь, не знаем! А теперь еще зерно даешь мерами! Что, у самих много?» Будто слышал, что наговорит ему жена. Он медленно тащился по лесной дороге, чтобы доехать до дома, когда стемнеет. Он даже слушать не станет старухиных причитаний: распряжет лошадь, зайдет в дом, сбросит на пол одежду — и бегом в баню. Нет, сегодня он даже разговора заводить не будет об этом деле. Завтра утром, только проснется, сразу отправится к Евсею. Если столкуется с Евсеем, старуха уже не посмеет много перечить.
Он всё сделал, как задумал. Но без толку. Несолоно хлебавши вернулся он в тайгу. Солнце уже стояло за черно вырисовывающимися верхушками высоких сосен, когда он подъехал к угольным кучам. Когда ехал домой, он мысленно спорил с женою, на обратном пути его беспокоило, что же он скажет товарищу.
— Евсей не отдает, — вместо приветствия с ходу выпалил он Андрею, сидевшему у края ямы. Молча обошел угольные кучи и пошел в избу. Охота говорить пропала.
Чужак не двинулся. Собака лежала рядом, положив голову ему на колени, и провожала взглядом Мишу.
Прошел добрый час, прежде чем Миша позвал.
— Заходи!
На зов чужак поднялся. Собака осталась у ямы. Уже темнело.
На этот раз накрывал Миша. Он выложил всё на полотняную тряпицу. Но положил не два каравая хлеба, как раньше, а один. Это значило, что отныне и пока они живут в этой избушке, всё у них будет общее.
Он дал в руки чужаку хлеб, пододвинул поближе нож.
— Присядем…
На них были чистые рубахи.
— Где она? — спросил он, почти шепотом.
— Внизу, у ямы.
— Не отдает. Сказал, лучше пристрелит, — тихо, скороговоркой сказал Миша и посмотрел по сторонам. Он явно боялся, что собака услышит и поймет.
— Ты сказал, что сразу заплатишь?
Миша ударил по столу кулаком.
— А ты как думал? Рот — не задница.
— Ну ладно, ладно. Не надо сразу горячиться.
— Ладно, ладно — повторил за ним Миша. — Что делать будем? Одно скажу, добром не кончится.
Андрей махнул рукой.
— Отдаст. Подумает и отдаст.
— Плохо ты Евсея знаешь. Жадный, как черт. Это видать сразу, нетрудно увидеть. Но ты того не знаешь, что он три раза женился и сейчас уже третий дом спускает. Уже покупателя ищет. Лучший дом в деревне. Коли озлится, и дома ему не жалко.
— А я так думаю, отдаст он собаку. Хотя бы из-за охотничьего самолюбия. Потому что эта собака больше его не слушается.
Миша взял кружку с простоквашей, но поставил обратно, не пригубив. Теперь он говорил как обычно.
— Андрей! Признайся, положа руку на сердце: ты ее глазом приворожил или прикормил?
— Ни глазом, ни едой. Ты дал ей немного еды. Я ничего. С субботы, конечно, мы с ней кормимся вместе.
Миша разозлился:
— Не отвечаешь? Глазом привораживаешь? Заговариваешь?
— Нет.
— И не можешь?
— Нет.
— Ну, ладно. Но в деревне уже поговаривают, будто ты глазом привораживаешь.
— Евсей говорит?
— Для этого много не надо, даже Евсея. Варвара толстозадая еще и побольше знает. Рассказать?
— Ну, рассказывай… — Андрей нарезал хлеб.
— Знает она, что в ночь с субботы на воскресенье, не в эту, а прошлую, когда она была в лесу. Ну, Варвара. На прошлой неделе, в новолуние, тогда лучше всего. Она ревматизм лечит муравьями. Слыхал про такое?
— Слыхал! Муравьиные укусы, это в прежние времена старики знали, ревматизм лечат. Новолуние тут ни при чем.
— Ну, уж не знаю, при чем или ни при чем. Значит, говорит, стоит она, так сказать, в чем мать родила посреди муравейника и вдруг слышит: беглые заключенные по лесу идут.
— Да неужто? Дальше что?
— Дальше слышала, что у тебя были. Что забрали весь твой хлеб, всю махорку. Правда?
— Сам знаешь, что неправда.
— Ладно, я-то знаю. Только хотел, чтобы ты сам сказал. А еще говорит, ну, Варвара, будто тебя потому не убили, что ты тоже из этих.
— Ты ж говоришь, она голая посреди муравейника стояла. Откуда тогда ей известно, где были беглые арестанты и что забрали?
— И то правда! — К Мишке вернулось хорошее настроение. — Вот и я сразу спросил: «Варвара, кума! Ты, стало быть, в чем мать родила стояла, чтобы муравьи тебя щипали? Может, тебя беглые щипали?» Ты бы слышал, чего она мне на это наплела! И охота мне шутки шутить, когда она такого страху натерпелась, аж дыханье сперло. Ведь они рядом сидели, под деревом, и делили добычу. Она побожиться может, хоть перед алтарем, не то что перед законом. Так всё расписала, вот те крест, что человек поумней меня — и тот поверит.
— Пускай верит кто хочет! Всё равно неправда.
— Не совсем так, ты сам увидишь… Знаешь, что мы сделаем?
— Ничего.
— Как это — ничего? На будущей неделе оба поедем в деревню. Вместе. И ты поговоришь с Евсеем. Идет?
— Я подумаю.
— А теперь позови ее. — Миша мотнул головой в ту сторону, где жгли уголь. — Голодная, небось.
Чужак вышел на крыльцо. Тихонько хлопнул по колену ладонью. Собака вихрем примчалась к нему, чуть не сбив с ног.
На другой день они ездили за дровами. Когда они неспешно брели обратно позади скрипучей телеги, Миша уже издалека заметил, что к коновязи возле избушки привязан вороной жеребец.
— Председатель сельсовета пожаловал, — обеспокоено сказал он. — На Соколике. — Он запустил пальцы левой руки в бороду. — Уж не стряслось ли что?
— Со мной нет, — ответил чужак.
— Тогда ладно. Видишь, это тот самый жеребец, что прижал к стене конюха, а теперь девчонку слушается. Только эта девчонка да председатель решаются сесть на него верхом.
Чужак пожал плечами.
Они как раз подошли к спуску в расщелину, где требовалась осторожность. Чужак просунул между спиц жердь, а Миша прошел вперед и взял под уздой привязанные сбоку телеги поводья. Чужак с запасной жердью в руке подпер плечом кренящуюся набок телегу.
Так они спускались, делая вид, что не замечают гостя.
Когда они преодолели спуск и подвели телегу к краю ямы, человек, который до этого сидел на крыльце, поднялся.
— Бог в помощь! — громко сказал он.
Только теперь оба углежога посмотрели в его сторону и почти в один голос откликнулись: «Благодарствуйте».
К ним, прихрамывая, шел мужчина в черных галифе и военном френче. Сперва пожал руку Мишке, потом чужаку. Расстегнул карман френча и достал портсигар. Угостил обоих сразу и дал прикурить от зажигалки. Это был человек с худым, нервным, впалым лицом, видно было, что фронтовик.
— Ну, как, угля хватит?
— Думаю, да, — уверенно заявил Миша.
— Я имею в виду, чтобы с запасом. Ведь во время жатвы ты, дядя Миша, на зерносушилку пойдешь. Как всегда, знаешь…
— Вечно в самое пекло! Как черта какого. Грешные души поджаривать. Етить, твою мать!
— Хлеб-то не грешная душа?
— Хлеб-то нет. Только остальные — все до единого.
Чужак, показывая, что этот разговор его не касается, начал распрягать лошадь.
— Я бы с вами хотел малость потолковать, — сказал, обращаясь к нему, председатель. — Лошадь сам распряжешь, дядя Миша.
— Это можно! — с готовностью согласился Миша и пошел к лошади.
Чужак подошел поближе. Председатель подождал, пока Миша выпряжет и уведет лошадь.
— Во-первых, — сухо, по-фронтовому, начал он, — колдун вы или ведун или еще кто — всё это глупости. Говорить об этом не будем.
Чужак кивнул.
— Второй вопрос я вынужден вам задать, поскольку мне сообщили как лицу официальному. Короче! Утверждают, что девять дней назад, в ночь с субботы на воскресенье, здесь, в этой избе, были беглые заключенные. Это правда?
— Нет.
— Утверждают также, будто они забрали у вас хлеб и махорку. Скажем, силой.
— Не были у меня. А если бы и были, я без принуждения отдал бы хлеб и махорку.
— Стало быть, из симпатии? — нервно спросил председатель.
— Стало быть, чтобы меня не убили. Но тут никого не было. Я даже и не знал, что сюда заходят беглые. Из моих документов вам должно быть известно, что я никогда и ниоткуда не бежал. А что бежать мне не было причин, достаточно, что я сам знаю.
— Это всё? — спросил председатель.
— Всё.
— Ладно. Закончили! Теперь третий вопрос. Собака Евсея.
Он осмотрелся. Он думал, что увидит собаку, ведь она должна быть где-то здесь, в лесу. Но ни пока он здесь дожидался, ни сейчас никаких признаков собаки он не обнаружил.
На самом деле Найда, которая в отсутствие углежогов стерегла дом, завидев верхового, спряталась в кустах. Теперь она следила оттуда. Найда хорошо знала и лошадь, и верхового. При их приближении она не издала ни звука. Все свои силы она берегла к тому моменту, когда пришелец захочет отойти от избушки. Тут-то как настоящий сторож она обязана броситься на него.
— Зачем вы сманили у Евсея собаку?
Чужак угрюмо и непочтительно пожал плечами.
— Зачем вы сманили у Евсея собаку? — нетерпеливо повторил председатель.
— Я не сманил! Она от него ушла.
— И именно к вам?
— Потому что чувствовала, что я ее приму.
— Евсей по-другому говорит. Он лесничий и, можно сказать, остался без собаки как раз теперь, когда по тайге беглые бродят… Понимаете?
— Я не знал, да и не знаю, бродят ли. Правда, Миша рассказывал об этом. Но я не поверил. И сейчас не верю. Но даже если это так, то ведь известно, что беглые бродят гораздо глубже, в чаще. Может, это городские жулики? Тогда их пусть по базарным дням ловят те, кому полагается.
— В общем-то, вы правы. Но всё же собака Евсея у вас. Ведь так?
— Так.
— У собаки есть цена.
— Я предложил двойную.
— Никто не обязан продавать, если не желает.
— А лучше бы продать. Эта собака теперь никогда не будет его слушаться.
— Отчего?
— Он разрушил ее преданность. Сказал такое, что собака поняла. Что он убьет ее.
Человек в черных галифе поднял больную ногу. Но стоять на одной ноге тоже было неловко. Вытащил портсигар, рассеянно протянул чужаку. Не замечая, что тот не взял папиросу, поднес ему зажигалку. Какое-то мгновение подержал ее, потом с досадой закурил сам.
— Гм. Миша уже раззвонил про это на всю деревню. Значит, вы утверждаете, что собака каждое слово понимает?
— Не каждое слово. Если ей скажут «председатель сельсовета», она не поймет. Но если она сейчас видит нас, то понимает, рад я вам или нет. Знает и то, рады ли вы меня видеть. Знает, какая собака у вас дома, и, думаю, знает, как вы с ней обращаетесь — хорошо или плохо. Особенно чувствует то, что чувствуем мы. Она не всё понимает, но иной раз чувствует и такое, что человек с трудом.
— Стало быть, — председатель сделал глубокую затяжку, — у собак не понимание, не ум, а одно чутье. Так?
— Для такого чутья и ум нужен. Бывают умные собаки, а бывают глупые. Евсей сам твердит, что собака понимает всё, чему он ее научил. Но собака понимает больше, чем ее учили. И сказать может больше, чем охотнику требуется. Она говорит лаем, взглядом и когда хвостом виляет. Смеется, скалится, морщится, сердито или по-доброму. Не виновата она, что лучше понимает наши слова, наш взгляд, чем мы ее. — Он махнул рукой и закусил губу.
— Стало быть, она умнее человека?
— Нет. Просто человек для собаки — вся ее жизнь. Она внимательнее следит за нами, чем мы за ней. Но она глупее, уже потому, что животное не такое хитрое, не такое себялюбивое, не такое корыстное. Спросите хотя бы Мишу, он расскажет, как лошади только через доброту и кротость угодили в рабство к злобному, плотоядному человеку.
— Плотоядному? Уж дядя Миша скажет. Он и в пост не отказался бы от мясца! Только вот старуха, это да! Она и теперь не дает ему… Может, присядем? Не могу стоять на месте.
Он захромал к крыльцу. Чужак за ним. Председатель, по оставшейся с фронта привычке, беспокойно оглядывался на идущего позади человека.
Присели на ступеньку. Председатель снова вынул портсигар и предложил. Теперь чужак взял папиросу.
— Хорошо бы уладить это дело с собакой полюбовно, — сказал председатель.
На этот раз он говорил без всякой официальности.
— Я слово сдержу. Мера зерна.
— Настырный человек, этот Евсей. — Председатель тер ладонью бритое бледное лицо.
— Через Мишу он передал, что лучше застрелит собаку.
— Вот уж чему не поверю! — Председатель весело рассмеялся. — Да он за всю жизнь не попал в цель, если та двигается!
— Такой еще хуже, — помрачнел чужак. — Такой свяжет, а потом убьет.
— Попробую его образумить. Гм… — Председатель умолк, посмотрел на сидящего рядом человека. — Слушайте, вы не согласились бы пойти в лесники? Тайги вы, вижу, не боитесь. А Евсей давно просится на птицеферму. Ясное дело, там за него жена работать будет. Ну да что там. От него, что от козла, ни шерсти, ни молока.
— Вам виднее. Я согласен.
— Когда угля будет достаточно. После жатвы. По рукам?
— Что ж. По рукам.
Когда они с Мишей в первый раз приехали в лес жечь уголь, весна едва началась. На полянах бурела прошлогодняя трава, и только по обочине дороги густо желтела мать-и-мачеха. Издалека уже доносились гул и тарахтенье моторов, но тут у родника в глубине расщелины белые пятна снега еще не поддались весне.
С тех пор давно минула короткая весна, на елях появились маленькие зеленые верхушки, а на месте желтых цветов остались сухие седые хохолки. Пожухлую траву на полянах закрыла свежая зелень, а когда они ездили в тайгу за дровами, в тенистых местах колеса телеги ехали по лепесткам двухцветных лесных орхидей, лимонно-желтых и коричневых. Там, где лес становился непроходимым, у подножья вековых деревьев-великанов недвижно, словно заколдованные, стояли орхидеи
темно-красного цвета. Их охраняли бурые завесы из комаров и мошки.
Эта пора обилия цветов в тайге была хуже всего. Люди изнывали от удушливого зноя, по лицу, под накомарником, струился пот. Бедная лошадь тоже крутила шеей, трясла и мотала головой, встряхивала рыжей гривой, била хвостом. Это была сильная, работящая кобыла, в другое время очень смирная. Но теперь в уголки ее глаз забивалась мошка, а на лбу, шее и спине высасывали кровь слепни.
Углежоги мазали лицо и шею дегтем, это было лучше накомарника. Мошку вокруг глаз лошади стирали ладонью. Миша прикрепил к хомуту, чересседельнику и оглоблям березовые ветки, которые от резких, нервных движений лошади колыхались как опахала.
Но даже так было гораздо труднее грузить дрова на телегу. Измученное животное ни минуты не стояло на месте и дергало телегу, как раз когда углежоги готовились положить на нее поднятое бревно. Тогда приходилось опускать бревно на землю, осаживать назад лошадь или же, продираясь сквозь препятствия, волочить тяжелое бревно к неудобно ставшей телеге.
Они потели, чесались. Чужак — безмолвно, Миша — облегчая душу обильной, хоть и беззлобной бранью. Они были сердиты на всё на свете. Только не друг на друга и не на лошадь. И каждый по-прежнему старался подставить плечо под тот конец бревна, что потолще.
Дни тянулись очень долго, но один за другим пролетали быстро. Издалека — они слышали — уже доносился гул молотилки и шум комбайна.
В одну из ночей ощенилась Найда. Заметил Миша, когда выходил проверить, как горит уголь. Найда забилась под крыльцо, за ступеньки. Миша издалека, осторожно кинул страдающему животному охапку соломы, а на заре разбудил товарища.
— Эй, вставай! Прибавление семейства.
— Что? Кто? — встрепенулся тот.
— Семейка тут, под крыльцом.
Андрей вскочил и босиком выбежал из дома.
— Поберегись. Рычит так, будто никогда нас не видала.
Найда и Андрея не подпустила к своему гнезду. Он не смог даже рассмотреть щенков.
Мишку уже на следующий день вызвали в деревню: требовался истопник в зерносушилку. Чужак с Найдой и слепыми кутятами остался. Надо было кончить работу, дождаться, пока выгорят кучи, потом выбрать готовый уголь.
От зари до позднего вечера он слышал с полей отдаленный гул машин. Он не хотел его слышать, но всё же слышал. Он ощущал обиду и горечь. Он не сам хотел, но теперь и сам хочет быть как можно дальше от всего. «Так лучше, — подбадривал он самого себя, — одному даже лучше, чем вдвоем». Только не понимал: зачем нужно без конца убеждать себя в этом.
Собака молча лежала под лестницей, окруженная щенятами, и лишь глазами или чуть заметно вильнув хвостом благодарила, когда он давал ей поесть.
С работой он управился. Теперь он ждал только телегу, которая заберет уголь, инструменты, ну и, наконец, его самого. Щенят он оставил всех. Он рассчитывал, что столкуется с Евсеем, когда возчик доставит его в деревню.
Медленно тянулись эти несколько дней. Казалось, в разгар страды о нем совсем забыли.
Но он не жалел. Он нашел себе в лесу полезное и спокойное занятие. Вытесывал топорища из ровного, без сучков, березового ствола. Чтобы были по руке, и вся сила лесоруба приходилась на острие топора. Только плотники или лесорубы могут по-настоящему оценить такое топорище. К тому же можно выручить хорошие деньги. Подобранным возле сруба осколком стекла он гладко скоблил их, а уж совсем гладкими и блестящими они станут от твердой руки человека. Для Мишиной жены он сделал две деревянные толкушки для картофеля, маленькую и побольше, и солоницу из бересты. Теперь он уже мог отойди подальше от угольных куч. Нашел березу, из верхушки которой можно было сделать вилы для сена. С Мишей они тоже всегда высматривали верхушки берез, потому что очень нужны были хорошие вилы. Но вот только теперь, когда он бродил один, он нашел целых пять.
Сидя на верхней ступеньке крыльца, он вырезал вилы, с помощью веревки и распорок придавал им нужную форму и клал сушиться на крышу.
Прошла неделя, но ни телеги за углем не присылали, ни еды ему не привозили. У него еще была картошка, мука, соль. Он пек лепешки, варил суп. Собаку кормил трижды в день.
Было уже много земляники, и мед он нашел, но не мужское это дело — ягоду собирать, не было охоты лакомиться.
Он предпочел заняться тем, что собирал на самом дне расщелины, где родник растекается тоненькими струйками, густой, упругий мох. В мешке из-под картошки носил его к дому и заостренной деревянной лопаткой конопатил зазоры и щели между сухими бревнами. Как знать, вдруг придется тут зимовать, если он и вправду станет лесником.
Однажды Найда показала своих щенят. Каштановые, в черных пятнах кутята, плотные, пушистые, жаркие, слепые клубочки жизни. Он погладил их. Найда лизнула ему руку, и ее глаза сказали: «Я тебе верю».
Целыми днями он сидел на верхней ступеньке и резал. Под ним возилось семейство. Однажды по сердитому рычанию Найды он понял, что приближается чужой. За деревьями и кустами шумно пробиралась ватага мальчишек-школьников. Вскоре послышались и их голоса. Россыпи земляники, как видно, задержали их, потому что они еще не скоро подошли к избушке.
Их было пятеро, у каждого в руке по ведерку, на ходу они легко размахивали ими. Старший хотел было подойти поближе, но его остановило злобное рычание Найды из-под лестницы.
— Дядь Андрей, велели сказать, чтобы вы сегодня же шли в деревню. Получите трех лошадей, зерна много намолотили, возчиков не хватает, — выпалил он залпом, словно заученный урок.
— А как с углем быть, не сказали?
— Сказали! — ответил мальчик. — Прикройте ветками или соломой, если найдется. Некогда сейчас уголь возить.
— А мука, инструменты, картошка… С этим что делать?
У парнишки, которого, видать, хорошо проинструктировали, нашелся ответ и на это.
— Тут оставьте, дядь Андрей, тут никто не возьмет. Дом заприте на засов.
— Ну что ж, ладно, — сказал чужак. Его тревожила участь Найды и щенков. Как Найде унести четверых детенышей за пятнадцать километров?
— Ладно, — машинально повторил он, потому что понимал, что это совсем не ладно, только ведь говорить об этом он не мог. Но если у него будут лошади, он приедет за Найдой и кутятами. — Ладно, — сказал он в третий раз.
— Дядя Миша велел передать, чтоб прямо к нему шли.
Подошли и остальные ребятишки. Они из ведерка лакомились земляникой.
— Хорошо.
— Председатель сельсовета вчера на собрании сказал, что даст вам, дядь Андрей, пустую избу, — продолжал паренек. — Но дядя Миша сказал, чтобы к нему шли.
— Там посмотрим, — задумчиво ответил чужак. — Ну, — перевел он разговор, — много ли земляники?
— Угощайтесь, дядь Андрей, — предложил паренек.
— И у меня, — сказал второй.
— У меня! — воскликнул третий.
— У всех! — потребовал самый маленький.
— Ого! — улыбнулся чужак и заглянул в ведерки. — Мало! Так мало домой несете? Ай-яй-яй…
— Шли сюда — в рот собирали, обратно — для матери, — объяснил парнишка с белыми, как лен, вихрами.
Чужак взял из каждого ведерка по ягодке.
— Спасибо.
— Дайте посуду. — Старший приготовился отсыпать земляники из своего ведра.
Андрей с улыбкой отказался.
— Здесь в лесу ее много! Лучше матери отнесите.
— А это дядя Миша прислал. — Старший достал кисет махорки.
Ребятишки ушли. Из леса еще долго доносились их голоса.
Он поспешно приступил к работе. Сначала аккуратно накрыл уголь густыми зелеными березовыми ветками так, чтобы по ним стекал дождь. Потом наварил целое ведро картошки и рассыпал по полу, чтобы скорее остыла. Тем временем в ведре сварилась жидкая похлебка. Перелил ее в щербатую посудину и выставил студить. Мешки с мукой и картошкой повесил на крючья под балкой, чтобы мыши не попортили. Внес лопаты, топоры, пилу, ведра. Остывшую картошку и миску с похлебкой поставил перед логовом Найды. Только после этого стал закрывать дом. Из кольев — по старинной охотничьей науке — смастерил такое устройство, что если кто-то чужой захочет проникнуть в дом, то своей неловкой возней лишь глубже задвинет засов. Только тот сможет открыть такую дверь, приоткрытую на щель с палец шириной, кто знает, где нужно начать открывать. Обычный замок можно сбить, а охотничий засов не повредить, разве что грабитель разнесет всю дверь топором.
Собака поняла, что он уходит. Она вышла из своего укрытия. Положив голову на вытянутые лапы, следила за его приготовлениями.
Мужчина встал на колени, погладил собаку.
— Завтра приеду за тобой.
Собака вытянула шею и только смотрела на него.
— Ну, как тебе пойти со мной сам впятером? — спросил он, оправдываясь.
Собака в ответ заскулила, вполне понятно.
— Видишь, одеяло, топор, барахлишко всякое. Вроде нет у меня ничего, и всё же много. И ты смогла бы унести только одного…
Собака плакала.
— Я даже не знаю, где жить буду. Понимаешь?
Найда умолкла. В глазах ее стояли слезы.
— Ну, конечно, ты ведь понимаешь? Неделю продержишься с тем, что я тебе оставил. Да и поохотиться немного уже могла бы. Да и этого не нужно. Завтра буду здесь. — Он встал. Сунул за пояс топорик, перекинул через плечо завернутые в одеяло, перевязанные веревкой вещи. Опять опустился на колени, погладил Найду.
— Что за вздор! Завтра здесь буду! Желанным гостем будешь. Будем жить одни. Если согласишься, заведем веселого котенка. Хорошо? Или здесь будем жить. Так даже лучше.
Собака лишь грустно смотрела на него глазами, полными слез.
— Ну конечно, сейчас тебе не понять. Но увидишь и поймешь. — Он встал, отряхнул колени и пошел. Собака шла за ним шагов двадцать, потом, поджав хвост, понурив голову, потрусила обратно к крыльцу.
Чужак шел темным лесом в деревню. В груди его тоже царил мрак, такой мрак, который, как он думал, уже давно покинул его.
Спал он в доме у Мишки, если вообще удавалось поспать. Нужно было как можно быстрее свезти зерно под крышу. Зерно — это целый год жизни деревни, каждого жителя и его самого. Это и хлеб, и дело чести. Вздремнуть в эту пору со спокойной душой можно было лишь на возу, умные лошади сами знали, что им делать.
В первый день в обед выдалось полчаса времени. Он посмотрел дом, где мог бы жить, но ночевать снова пришел в дом Мишки, поздно вечером.
Мишкина жена приняла его хорошо, лучше, чем он ожидал по речам старика. Но всё же на заре, прежде чем запрячь лошадей, он попросил у председателя ключ от избы — пустой, заброшенной и слишком просторной для одинокого человека. Ведь не мог же он привести Найду в дом к Мишке. Там хозяйкой была Мишкина собака Жучка, веселая серая собачонка с черными «умильными», как говаривал Миша, глазками. Дружелюбная нравом, она не признавала никого, кроме Миши, даже хозяйку. Она обнюхала нового человека, и ей не понравилось, что тот пахнет чужой собакой. К немалой радости Миши она отнеслась к нему сдержанно.
— Ну, эту тебе не приворожить! — сказал Миша, когда утром возвращался домой с работы, а чужак как раз уходил.
— Эту — нет, — улыбнулся тот. — Она тебя любит и знает, что ты ей друг. На шкуру ее не позаришься.
— Я что, живодер! Но ты вот Евсея спроси. «Собака — лучший друг человека», — это он летом говорит. А зимой приторговывает собачьим салом, против чахотки. Говорят, помогает. А чтоб я? Тьфу!
Миша рассказал бы еще длинную историю, но нужно было идти.
Следующий день прошел в тяжких трудах. На трех подводах и с тремя лошадьми он возил пшеницу. Пошел дождь, комбайны встали. Тем скорее нужно было свезти под крышу всё, что было сложено под открытым небом. На третий день, выходя из дома, он встретил у калитки Мишу, которого с недосыпу буквально шатало.
— Михаил, — сказал Андрей, — ссуди мне меру зерна в счет моей доли. Вечером привезу Найду.
— Сговорился с Евсеем?
— Не говорил я с ним, не видел я его. Но всё же отсыпь муки в мешок. Знаешь, я обещал.
— Ладно. За мной дело не станет.
Остальные возчики охотно согласились, чтобы в последнюю ездку остатки с самого дальнего поля привез бы он. Оттуда, от опушки леса, до избушки углежогов было всего пять километров. Уже совсем стемнело, когда он подъехал к снопам ржи, укрытым соломой. Кругом никого не было. На другом конце поля горел костер сторожа. Двум лошадям он подвязал торбы с овсом, чтобы ели и не портили себе брюхо рожью. А с третьей, самой резвой лошадью поспешил к избушке.
Дорогу в лес найти было нелегко. Лошадь не помогала, потому что не понимала, куда они держат путь, да и понимать не хотела. Но когда они выбрались с поля на дорогу, она спокойно и уверенно пошла в темноте, по невидимой человеку колее, между кустами, под смыкающимися над дорогой деревьями. Лишь когда добрались до вершины холма над ущельем, где они жгли уголь, стало чуть светлее.
Дождь всё еще моросил. По небу летели черные облака с желтыми краями, освещаемые проглядывающей между ними зеленовато-желтой луной. Темнела избушка, безмолвная и глухая.
Чужак остановил лошадь. Ждал, слушал. Пора бы собаке уже показаться или голос подать. Залаять, заскулить, всё равно… Он сильно натянул вожжи, чтобы лошадь не испугалась, если Найда вдруг выскочит из кустов. И такое может быть.
Ветер дул со стороны избушки. Найда не может чуять запаха. Наверное, поэтому она затаилась, поэтому не выбегает, поэтому голоса не подает.
— Но. — Он стронул лошадь. Руки, державшие вожжи, дрожали. «Теперь она должна зарычать, почуять, что за ней приехали».
Когда он подъехал к избушке, он уже наверняка знал, что логово Найды пусто. Проехал рядом с крыльцом, повернул лошадь. Пусть и она знает, что дальше не поедут. Остановил телегу у самых ступенек.
Слез с телеги, опустился на колени. Просунул руку в щель под крыльцом. Солома была холодная.
Он знал, чувствовал и всё же хотел убедиться. Встал, посмотрел на дверь хибары. Дверь была не тронута, это было хорошо видно при свете луны, проглядывавшей из-за туч. Поднялся по ступенькам. Две средние доски крыльца были выломаны. Он зажег спичку: в сдвинутой с места доске блеснули большие гвозди. Он понял: суку вытащили отсюда, сверху, накинув на шею петлю.
Он опустил доску, сошел с крыльца, сел на телегу. Вожжи привязал к передку — лошадь пошла сама. Когда он нагрузил все три телеги и вернулся в деревню, уже светало. Усталый, убитый горем, он брел к дому. У калитки встретил Мишку, который возвращался с зерносушилки.
— Мешок у печки.
— Не надо.
Миша пожал плечами.
— Ты просил, я сделал. Теперь — не надо? Что за человек! — покачал он головой.
— Завтра расскажу.
— Мне что за дело!
— Украли Найду. Взломали настил на крыльце.
Комбайны стояли, лошади отдыхали. Лишь грузовики свозили зерно под навес перед амбаром. Время до обеда тянулось медленно. Мишкина жена поставила перед чужаком жареную картошку, простоквашу, чай.
— Тебя лихорадит, Андрей, — сказала старуха, видя, как он дрожит даже возле докрасна раскаленной печки.
— Не выспался, — ответил он. И чтобы избежать дальнейших расспросов, предложил: — Я отнесу Мишке обед.
Мишка взял у него завернутые в полотняную тряпку горшки.
— Садись, бери ложку.
— Меня уже накормили.
— Точно?
Чужак кивнул.
В печи сушилки потрескивали саженные поленья. Наверху, в сушилке стучала веялка, скребли и шуршали деревянные лопаты, пыхтел мотор, слышались девичьи смешки, мужские голоса, визг, перепалка, смех.
Вдруг всё стихло. Мотор смолк. К печи подошла ватага девчат и баб. Расселись вокруг печи.
— Дядь Миш, погреемся возле тебя, — сказала одна молодка.
— Лопатой шуруй, она греет лучше, чем старик вроде меня! — засмеялся Миша.
Тут перед чужаком встала какая-то дородная баба.
— На чердаке у Евсея уже сушится Найдина шкура.
— Это Варвара, — поспешил вмешаться Миша. — Которая видала, как ты с беглыми якшался.
— Не говорила я, что видала. А вот залезь на чердак к Евсею и сам увидишь, что я говорю.
Чужак не проронил ни слова. Лишь лицо его было непривычно бледное.
— Замолчи! Лучше б своим делом занимались, — в сердцах прикрикнул Миша.
Девчата пересмеивались между собой. Варвара растолкала их и уселась на лавку. И как человек, сделавший свое дело, замолчала.
Когда мотор снова затарахтел и бабы вышли, Мишка обратился к молча сидевшему Андрею:
— Не было у тебя собаки, и нет. Всё! Один из Жучкиных щенят твой.
— Не нужно.
— С Евсеем не связывайся.
— Хватит об этом!
— Как друг тебя прошу, не слушай, не бери на сердце. Ох уж эта Варвара… Хлебом не корми, только б языком почесать. Толстеет от этого!
Чужак кивнул.
Мишка с беспокойством посмотрел ему в лицо. Махнул рукой. Поправил огонь и с усилием затолкал в топку несколько толстых поленьев.
Дождь перестал, ветер чуть подсушил дорогу. «Запрягай!» — послышалось где-то. Чужак тоже поднялся.
У конюшни стоял Евсей. Умытый, свежевыбритый, еще розовый. Он направился прямо к чужаку.
— Загубил, значит, мою собаку?
— Можешь и так сказать, — ответил тот негромко.
— Могу сказать так, могу эдак, но только скажу я тебе: ты возместишь мне убыток! — Голос Евсея был тонким и визгливым.
Подошли два-три возчика. Они еще сами не знали, подошли ли просто поглядеть или придется вызволять Евсея из рук сурового чужака.
Но тот не сдвинулся с места и не отвечал.
— Плати! Я требую, заплати!
— Кто убил собаку? — спросил теперь чужак. Спросил тихо. Евсей всё же отступил на пару шагов. Там остановился и начал орать:
— Тебе знать, раз хозяином ей назвался! — Потом напустил на себя хладнокровие: — Говорят, ее сверху петлей вытащили. Выходит, незнакомый был?
— Ты ведь тоже для нее стал незнакомый. Так что и ты мог быть.
— Вот это да! — Евсей повернулся к окружающим. — Ничего себе! Найда меня не признала! Слыхали? — С резким смехом уставился на чужака.
Тот молчал несколько долгих минут. Евсей аж побледнел, дожидаясь, но не сдвинулся с места. Возчики нерешительно ждали.
— Хватит, поговорили. — Голос чужака был хриплым. — У Михаила приготовлена мера зерна. Можешь забирать.
— Мне зерна не нужно! Заплати за собаку деньгами.
— Хватит, Евсей! Слышь, хватит? Замолчи и вали отсюда! — сказал молодой возчик. — А не отвалишь, от меня получишь то, на что этот человек, бог его знает почему, не решается. — И он сунул сжатый кулак под нос Евсею.
— Тут только сопляков не хватало, — петушился Евсей. Потому что парня уже крепко держали за руки двое.
Чужак первым оставил сборище. Подошел к лошади, набросил на нее уздечку и подвел послушное животное к телеге.
Уборочная еще не закончилась, когда Евсей сделался «директором птицефермы». А чужак стал лесником. Он отказался от предложенного ему дома в деревне и попросил, чтобы ему разрешили поселиться в избушке, где летом жили углежоги.
— Чудак-человек! — корил его Миша.
— Зимой будет еще лучше, чем летом.
— Скажи лучше, что и летом не хорошо. Летом разные кровососы донимают. А зимой белые мухи кусают, еще ветер.
— В лесу ветра нет.
— Хватит того, что мороз пощипывает. Не скажу, выдержать можно. Да ведь тоскливо в темень. А дорога — заперт будешь, хуже чем в тюрьме. Лошадь волков бояться будет… Ну хорошо ли это?
— Нехорошо, но что поделаешь.
— Может, с нечистой силой водиться станешь? Или ты уж с людьми знаться не хочешь? — сказал Миша, но так, чтобы казалось, что он шутит.
— Это не так, Миша. Люди не хотят со мной знаться.
— Сам виноват!
— Не будем об этом спорить.
— Я не спорю, а то еще сглазишь!
— Будь у меня такая сила, я б ее на другое употребил — и употреблял бы.
— Ладно. Шуток не понимаешь?
— Ничего удивительного не было бы, если бы не понимал. Но я понимаю.
Миша покачал головой.
Вот так Андрей поселился в избушке. Из кирпичей, что были, и из глины сложил печурку. Первый же осенний ветер точно показал, где нужно бы еще проконопатить мхом щели.
Изредка заглядывал в деревню. Свое зерно хранил у Мишки, оттуда возил на мельницу. В таких случаях заходил в магазин и в сельсовет.
Хлеб пек себе сам. Каждую субботу скоблил дочиста пол. Дров хватало, растопки было даже больше, чем требовалось, потому что он резал топорища, оглобли и полозья к саням.
Под теплой избушкой завелись кролики — Миша привез в подарок самца и самку.
Миша, кстати, не упускал случая к нему наведаться. Возил ли солому, выбирался ли за сеном или за дровами — всегда делал крюк. Приезжал, когда мог. Конечно, только в солнечные морозные дни, когда крепкий наст весело поскрипывал под полозьями саней. И всегда запрягал лошадь с рыжей гривой, которая всё лето была с ними. В жарко натопленной избушке они говорили много о чем. О чем пишут в газетах и о чем толкуют на деревне. Об очередных историях Варвары, о войне, о колдунах и о попах. И даже об Евсее, которого уже сняли. Яйца воровал, и поймали его на этом. Они договорились также, что весной снова будут вместе жечь уголь. Только о собаках никогда не говорили и о прошлом тоже.
Миша был не единственным гостем. Заходили обогреться лесорубы, а в непогоду, в пургу часто оставались и переночевать.