Некерешди рассказывает о Нестерове

Если есть что-то, чем я могу гордиться, то я бы гордился тем, что меня звали бежать. Звали, и не абы кто. Так вот…

У побега, как и у всего на этом свете, есть правила. Первое правило, наверное, то, что заключенный, если может, должен бежать, а охрана должна быть начеку, чтобы не дать ему убежать. Охранник, стоя на посту, всегда думает про побег, ведь он для того и поставлен, чтобы этого не допустить. Но в том постоянстве, с которым он думает о побеге, — не всегда сила. Сила в том, что человек не всё время думает о побеге, а в том, что думает изо всех сил. И тогда он придумает такое, что не придет в голову охраннику. Ведь охранник всегда думает о побегах, которые уже случались. А побег бывает и таким, как когда лиса отгрызает попавшую в капкан лапу. Ведь капкану это не могло прийти в голову. Так вот, словом, охранник должен охранять все пункты, но только заключенный знает, где тот единственный пункт, чтобы вырваться, потому что именно об этом охранник и помыслить не может.

Другое правило. Бежать можно лишь тогда, когда на посту стоит злобный охранник. У нас это всегда соблюдали. Ведь если охранник допускал побег, он получал три года. Поэтому нельзя было пользоваться случаем, если охранник подобрее разрешил набрать немного ягод в лесу или схорониться под кустом от дождя. Большего сделать для нас он и не мог. Как бы ни лил дождь, он не мог отвести нас обратно в бараки, пока не начинало темнеть. Он и сам должен был торчать под дождем, правда, на нем был непромокаемый плащ с капюшоном, на ногах — хорошие сапоги. Так он и мок, злой, под дождем. Только если было в нем немного человечности, он не вымещал на нас свою злость, а и сам ждал, поскорей бы стемнело. А если был он дерьмо, то выгонял людей на открытое место, да еще куда-нибудь в лужу. Нас. Так что сами понимаете…

Звали меня в побег, но я всё же не бежал. Потому что, сбежав, я жил бы всю оставшуюся жизнь не в своей шкуре, не своими чувствами и не своей памятью. Не в силах я был этого желать. Терпел, даже дольше, чем нужно. Рассчитывал, что освобожусь и без побега. Расчет мой оказался верным: я свободен, более того — абсолютно независим. И всё же! Может, правы были те, кто думал: будь что будет, а я попробую. Таким я всегда мог дать добрый совет. Потому что у меня пару раз спрашивали. Я говорил им: «Прежде чем бежать, подумай, где ты хочешь оказаться. И пока этого точно не знаешь, не пускайся в побег». Потому что не каждый, пускаясь в побег, знал это.

Блатные скорее решались на побег. Но их побеги редко были успешными. Наш брат решался на побег нечасто. Но если решался, его никогда не ловили.

Лежал в нашей больнице, где я был санитаром, один уголовник, парнишка лет восемнадцати. С дизентерией. Еле мог сам сползти с верхних нар. На ходу шатался. И всё же однажды ночью сбежал. И нужно сказать, хорошо выбрал место. Сделал подкоп под колючей проволокой как раз там, куда падала тень от караульного помещения. Дерзко и точно рассчитав, выбрался на свободу. И прошел три километра до ближайшей деревеньки. Тут-то его и заперли в кладовку, когда он там шарил. Заперли, как крысу какую.

Другой подальше ушел. Его поймал в лесу охранник с собакой. Видно было, что он сдался. На груди у него была огнестрельная рана. Я видел. Я его и перевязывал. На третий день он умер.

Сейчас же я хочу рассказать не об этих храбрецах-неудачниках, а о расчетливых смельчаках. Кому удалось. Кого — а мы об этом знали — не поймали. Ведь того, кого ловили, живым или мертвым привозили назад. В то место, откуда сбежал. Если живым — то ставили перед воротами, через которые нас выводили на работу. Что говорить, устрашающее было зрелище — те, кого поймали живыми. Худые, изможденные. Весь день они стояли у позорного столба перед воротами, а после мы их никогда больше не видели.

Устрашающий был пример. Ну а если такого устрашения не состоялось, мы знали: кого не привезли, тому удалось…

Когда война наконец-то кончилась, мы, большинство, ждали — придет большая амнистия. И она пришла. Выпустили много уголовников. Выпустили много девушек, которые получили один, два, три года даже не по закону, а по указу за то, что несколько раз опоздали или не вышли на работу без уважительной причины. Это был указ военного времени и относился к оборонным заводам, но оборонными считались все предприятия, даже ателье. У кого же были бо2льшие сроки — сейчас уже не помню, больше трех или пяти лет — тот под амнистию не попал. Из нас, разумеется, никто. Нас стало даже больше. Скоро прибыли новички. Русские эмигранты. Из Маньчжурии, Харбина, много бывших белых офицеров. А еще чиновники, купцы. А потом японские военные. Про них говорили — жандармы. Что ж, возможно. Но одно уж точно: разило от этих японцев страшно. А я ведь читал в одной книжке, что японцы пахнут цветами. Может, в Японии они и вправду пахнут цветами, я там не бывал.

Но в лагере они воняли. Они, бедняги, правда, были в этом не виноваты. Башмаки у них были на меховой подкладке, она-то и прела у них на ногах. Видать, японское командование так хотело защитить их от морозов. Сколько же их отморозило ноги, жуть одна. Ведь сопревший мех примерзал к ногам…

Словом, не дали нам амнистию. Многие просто в отчаяние впали. Я-то нет! Потому что я и не очень-то надеялся. А некоторые, и не слабаки какие, аж плакали.

А дня через два, помню, холодным утром на рассвете, когда я ковылял к воротам на развод, подстроился ко мне один заключенный, Глеб. Глеб Нестеров его звали. Я его знал, но особенных отношений, ни хороших, ни плохих, с ним не имел. Был он парень ловкий. Вкалывать на работе — такого за ним не водилось. Уборщиком был в бараке конторских. Приносил им суп аж в постель, прислуживал им, и сам голодным не оставался. Сердечник он был; говорили, что так записано про него в санчасти. Конечно, никогда точно нельзя знать, что и почему пишут врачи или писаря при врачах. Был он парень видный, крепкий, черноволосый, лет тридцати пяти. Железнодорожник откуда-то из-под Ростова. Хорошо помню, что получил он 20 лет. Но он был не политический, то есть не 58-я. Осудили его по статье 59-й пункт «б» за «транспортный бандитизм». За какое-то крушение влепили двадцатку.

Это точно, был такой закон, который назывался «транспортный бандитизм». Его приняли в тот день, когда в Москве грузовик врезался в колонну солдат. Восемь человек насмерть задавило, еще больше покалечило. На другой день — уже по новому закону — шофера расстреляли. Это и стало статьей 59-й пункт «б»: «транспортный бандитизм». Смертная казнь, а самое малое — десять лет. Вначале дали два-три смертных приговора, для устрашения. Оно, конечно, было и хорошо, дорожных происшествий стало поменьше. А потом уже давали только сроки — десять, пятнадцать. Нестерову — двадцатку, а были и такие, кому все двадцать пять. Беда была в том, что по этому закону за каждую аварию, перевернутую или разбитую машину стали давать десять лет, даже если вины шофера в том не было. Результат — большинство шоферов бросали жертву без помощи и спешили поскорее скрыться. Вот вам и строгий закон. Сначала кажется, что очень хороший, а на деле получается, что таки не очень.

Словом, Глеб этот, железнодорожник, схлопотал двадцатку. В лагере его считали хорошим человеком, иногда и я перебрасывался с ним парой слов. А этим утром, хоть не в его привычках было появляться так рано во дворе, он подошел ко мне.

— Что, Некерешди, видать, теперь только «зеленый прокурор» рассудит, — сказал он. «Зеленым прокурором» называли тайгу.

— Мне этот прокурор ни к чему, — сказал я. — Мне всего год осталось сидеть.

— А мне еще пятнадцать. — Он искоса посмотрел на меня. — Скажи, выпустили тех, у кого срок вышел?

— Нет, — ответил я. — Сказали, до особого распоряжения.

— И ты веришь в это «особое распоряжение»?

— Нет.

— Тогда чего же ждешь, Некерешди?

— Не знаю, чего жду, но и на «зеленого прокурора» не надеюсь.

— Ну ладно. — Он помолчал. — Я тоже, между прочим. — Спрятался, как улитка, если тронуть ее за рожки. — Я тоже, — повторил он.

— А вообще, как жизнь? — спрашиваю.

— Всё хуже.

— Тебе хорошие посылки шлют. — Это я знал, иногда он кое-что продавал. Не продукты, а папиросы, потому что сам он был некурящий.

— Давно уже не получал. Сестра раньше посылала, а теперь уже года два не пишет. Пропала, не знаю, что с ней.

— Конечно, — говорю я. — Ведь в ваших местах война была. Но теперь, может, снова объявится.

— Никто не объявится. Я точно знаю, — говорит Глеб.

Если кто говорит такое, дальше расспрашивать не след.

Прошло несколько месяцев, и однажды утром была большая раздача писем. Цензура сразу пропустила очень много писем, может, мешок целый. Барак, в котором выкликали фамилии, весь гудел. Выкликали по алфавиту. Я — Некерешди, он — Нестеров, поэтому я особенно следил, когда подошла буква «Н». Хоть и ругал себя за это, ведь не будет мне письма, а всё же прислушивался. Но фамилию Некерешди не выкликнули. Только вдруг слышу: Нестеров! Глеб Нестеров бросился к столу. Схватил письмо — и бегом из барака.

Вот тогда Нестеров тоже вышел на косьбу. А ведь он считался сердечником, и конторские могли бы его освободить. Но он хотел косить. Не он один был такой в бараке, кто с охотой шел косить. Был у нас донской казак, седобородый, низкорослый, который уже много лет только баланду и воду носил в барак, а чтобы помыть пол — нанимал за хлеб парня помоложе. Но каждый год он выходил метать стога. Гордился этим. Снопы в скирды складывать, сено — в стога! В этом он знал толк! Пока складывали низ, он только сидел и указывал. А уж наверху стога, который метали, как когда-то снопы в скирду, на высоте шести-восьми метров, тут уж он вовсю командовал. Показывал, куда подавать на огромных вилах сено, утаптывал, уминал, делал сток для воды, выравнивал и закрывал. Такое вытворял наверху, так легко пританцовывал, что теперь редко увидишь. Сам невелик, по колено в сене, только головой с белой бородой вертит то туда, то сюда и покрикивает на тех, кто сено подает, будто конным эскадроном командует. «Эй ты, там!» «Сюда, мужик!» «Ты что, ослеп, ах, едрить тебя за ногу!» Или: «Сюда подавай, станичник!» Это он говорил только казакам, потому что казак — не мужик, и не барин, и не простой хозяин, казак — это станичник, казацкое село — станица, и это превыше всего! Нестеров тоже с Дона был, хотя, может, и не казак. Понятно, что любил косить, хоть и был железнодорожником.

Не удивился я и тому, что он сказал мне:

— Слушай, я в этих деревьях, наверное, и в ста шагах потерялся бы.

Понятное дело, ведь места, откуда родом этот ростовский парень, — одна безлесная равнина. А я говорю:

— Совсем нетрудно.

— Нетрудно? А ты можешь сказать здесь, на этой поляне, где железная дорога?

— Конечно, могу.

— Где?

— Нужно всё время идти прямо на юг.

— А юг где?

Я посмотрел на солнце. Говорю:

— Сейчас около шести утра. Так ведь?

— Точно. Полчаса, как вышли.

— Вот видишь, сейчас солнце там, — показываю левым указательным пальцем, — а в полдень, — и я ставлю указательный палец правой руки под углом к левому — будет вон там.

— Это просто. А если солнца нет?

— Тогда по стволам деревьев видно. Где мох, там север.

— Это мы и в школе учили. Не мешает вспомнить, чему учились. А то здесь совсем всё перезабудешь. Но всё-таки я — ты-то, может, и нет — а я так заблудился бы.

— К железной дороге всё равно выйдешь, — говорю я, — если, конечно, не пойдешь прямо на север. Чуть на юго-восток или чуть на юго-запад возьмешь, транссибирская длинная, где-нибудь да наткнешься.

— Кому нужно натыкаться, — отвечает он недоверчиво. — Только человек такой беззащитный в этом лесу… Кто всю жизнь прожил в таких местах, как я, — на равнине. Ровная, как моя ладонь^

— Ну, конечно, — отвечаю.

Потом встали мы в ряды, наточили косы. Не бруском, как в наших местах, а рашпилем. Тоже ничего. Только косу портит. Не то что портит, а просто, если рашпилем точить, коса долго не протянет.

Помню еще, то есть я потом подсчитал, это была среда. А когда Глеб Нестеров сбежал, был понедельник.

После войны, в первые месяцы, строгости — то есть, как говорили, «режим» — немного ослабли. Каждое второе воскресенье давали выходной. В этом-то и была разница. В военные годы выходных не было. Я уже сказал, что Глеб Нестеров сбежал в понедельник, причем в понедельник после выходного. В тот день меня рядом не было. Я работал с теми, кто сгребал сено, а старый станичник складывал стога. А Нестеров был совсем в другом месте, они косили.

Но что случился побег, мы узнали быстро. Конвойные выстрелили в воздух, нас согнали и повели в лагерь. А уж в бараке я узнал, что беглец — Нестеров.

К вечеру нам уже рассказали, как он бежал. С разрешения бригадира он пошел к ближнему ручью. Прихватил с собой не только ведро для воды, но и косу. Через полчаса, а может через час, бригадир забеспокоился, пошел к ручью. Там валялись коса Нестерова, ведро и что-то из одежды. Бригадир бегом назад — к охраннику. Доложил. То, что бегом побежал докладывать, мы не забыли! Мы это запомнили! И без того за ним много чего числилось. Но это уже другой сказ… Много было таких бригадиров, большинство. Большинство, но и порядочные люди среди них попадались, и немало.

Охранник собрал бригаду, сделал сигнальный выстрел в воздух. Со взведенным курком стал пересчитывать людей. Через полчаса прибыли дознаватели. Дали собаке понюхать одежду Нестерова, косу, которая лежала на берегу, как он оставил. Собака понюхала вещи и тут же, оскалившись, прыгнула на проводника. И одежда Нестерова, и коса были густо посыпаны молотым перцем. Проводник быстро успокоил собаку, но вот след-то взять она не могла. Собака, если понюхает перца или паприки, теряет нюх. Не меньше трех дней должно пройти, чтобы она опять след брала. Это знать нужно.

В комендатуре в это время трезвонили телефоны. На сто километров в округе разослали приметы, на всех железнодорожных станциях усилили охрану. Если бы его поймали, привезли бы, хоть на день. Показать. Но его не привезли. А из этого мы поняли, что побег удался.

В бараках, конечно, еще долго шли разговоры, обсуждали побег Глеба Нестерова, иногда громко, но чаще всего шепотом. Побег, да еще удачный побег, — событие редкое. За полтора года до этого убежал Иннокентий Макаров, но он сделал совсем по-другому. Он работал мастером на лесопилке, этот криворукий Иннокентий, природный сибиряк, он и до лагеря работал на лесоразработках. На правой руке у него не хватало трех пальцев, наверное, пилой отхватило. Но он и левой рукой так ловко управлялся с топором, что двое не могли за ним угнаться. А уж все тайны тайги ему были известны сызмальства. Но всё же и он бежал с помощью. Рассказывали, что в обед он остался у лесопилки. Что-то подмазать, подкрутить. Словом, остался. И пришли две женщины в платочках и с корзинками с едой. А потом две женщины ушли в платочках и с корзинками и скрылись в лесу. А потом еще одна женщина вышла, тоже с корзинкой, в платочке. Она даже окликнула охранника, как рассказывали. Я там не был, но так рассказывали. Я не очень-то верю в эти побеги с переодеванием, но почему бы и не поверить: убежал Иннокентий. Рассказывают, женщина спросила охранника, куда нести обед кому-то из них. Даже имя назвала… Конечно, это была уже третья женщина, и настоящая женщина! А Иннокентий ушел под видом второй женщины. Очень у нас хвалили этих женщин. А Иннокентия Макарова — стоит ли удивляться — так и не нашли. Тайга была ему родным домом, а три отрубленных пальца могли сойти за ранение на войне.

Мало-помалу я узнавал одно-другое про подготовку Глеба Нестерова. Например, что накануне побега в воскресенье он забрал вещи из каптёрки. Надел чистую рубаху, брюки получше и гражданский пиджак. Словом, приоделся. Это не возбранялось, ведь дело было после войны. И по будням тот, у кого была, мог носить собственную одежду, но тогда казенную отбирали. А этого Нестеров не хотел. Ходил в казенной. Берег. Вечером он отнес назад чемодан и пришел обратно уже в неказистом казенном одеянии. Правда, не в таком уж неказистом. Конторские заботились о своем человеке, который им еду носил и прибирал за ними, получше, чем о нашем брате, что целый день мокли в лесу.

А еще через воскресенье я слышу от одного старика: «В прошлый выходной Глеб дал мне двести грамм хлеба за порцию масла. И за то, что я вынес ее из лавочки».

Так, понемногу я узнал, что Глеб дал хлеб пяти или шести старикам-инвалидам. Чтобы они на его деньги выкупили свою порцию масла в лавочке. Масло продавали за деньги, полфунта на человека раз в две недели. Большое дело было. И по этому было видно, что война кончилась. Только у большинства денег не было ни копейки, а если было немного, то покупали курево. Но у Нестерова хлеба было достаточно, конторские жили неплохо. Они могли доставать дополнительный хлеб. К тому же работа у них была сидячая, хлеба им было нужно меньше, чем нам. Словом, в воскресенье накануне побега Нестеров добыл около килограмма, а то и полтора, масла. А под рваной одеждой свою оставил, поприличнее. Тогда я уже ясно понял, что Глеб пережидает где-то поблизости, может в стогу сена, с удобством ждет, когда волны погони откатятся подальше. А он под стогом спокойно продержится с хлебом да маслом. А когда поблизости уже искать перестанут, двинется в путь. Всё это мне удалось мало-помалу понять, ни одного человека при этом не расспрашивая.

Уже осень настала, мы успели про Нестерова забыть. Осень — время копать картошку. Самое лучшее время у нас было. Мы до отвала наедались картошкой. На поля в больших котлах приносили отборную вареную картошку. Из этого уже видно, что наш тогдашний начальник лагеря был умным человеком. Но мы больше любили печеную, потому что в другое время такой не поешь. Греться всё равно нужно, нужно было костер разводить. Копались мы в сентябрьской сырой земле, пальцы коченели. А если еще и дождь шел, то и обсохнуть надо было. Но начальству всё равно не нравилось, что мы печем картошку, потому что много зря сгорало, а самые нетерпеливые вытаскивали ее из огня еще сырой. Потом выбрасывали, понятно. И хоть мерзли мы, мокли, ругались, — всё же сбор картошки был праздником сытости.

Так было на государственных полях, но совсем другое дело, когда нам приходилось собирать картошку на двух гектарах участка охраны. Это, к слову сказать, было незаконно. Ковыряться в земле должны были те, кто забирал картошку домой, семье.

Не то чтобы они не давали нам ее есть. Давали. Но то один офицер, то другой, а то и несколько сразу подходили, вставали на краю поля ноги врозь и смотрели, как мы горбатимся. Кляли мы их тогда на чем свет стоит, в этот день еще больше, чем обычно.

Вот и тогда, под вечер, они тоже стояли. Начальник охраны и вся его команда. Смотрели на нас.

Вдруг ко мне подбегает бригадир.

— К начальнику!

— Меня?

— Тебя!

— Ладно. — Подошел.

— Слышишь, Некерешди. Поймали мы твоего дружка.

— Какого дружка, гражданин начальник? — спрашиваю. Совершенно искренне спрашиваю. Не знаю, о чем он говорит.

— Дружка твоего, Нестерова.

— Так точно! — отвечаю.

— Нехорошо бегать!

— Так точно, гражданин начальник.

— Ты бежать не собираешься?

— Разрешите обратиться, гражданин начальник?

— Обращайся!

— Каждый ждет освобождения. Я, к примеру, жду, когда срок кончится, другой — бежит.

— Словили мы твоего дружка. До самой границы дошел в Бессарабии, но там попался.

— Так точно, — отвечаю.

— Свободен!

Странно было, что он назвал Нестерова моим другом. Не был он мне другом, и, собственно, я и не знал о побеге. Но даже не это было странно. Странно, зачем начальник всё это мне сказал?

Когда я вернулся к своей лопате, люди смотрели на меня удивленно и с каким-то недоверием. Этого он добивался? Для этого звал? Нет, это не причина. Если он хотел этого, мог бы пустить слух. Были у него для этого нужные люди. Должна быть другая причина. Хотел, чтобы видели, что он говорил со мной, и чтобы начались расспросы.

— Ладно, — думаю. — Ты начальник, будь по-твоему. — Подошел к костру, протянул к огню руки. Люди сразу окружили меня.

— О чем говорил с начальником? — выпалил один.

Ответил:

— Начальник сказал, что Нестерова поймали. Только я не верю.

Так и сказал. И так же сказал, когда вечером в бараке начали меня расспрашивать. Сделал, что хотел начальник, распространил новость. Но и сказал, что думал сам.

Прошел еще год. Это не так много. Годы здесь — и это удивительно — пролетают быстро. Только дни нестерпимо длинные, вы, наверно, знаете, не раз рассказывал.

Меня перевели из сельскохозяйственного лагеря на лесопилку, на деревообработку. Всегда так было. То лесопилка, то сельхозработы. Не думаю, что меня вернули на лесопилку, потому что начальнику доложили, как я выполнил его желание. Хотя если в наказание, тоже было бы понятно: на лесопилке дополнительной картошки нет. А на сельхозработах всегда что-нибудь перепадет. Если нет ничего другого, всегда можно взять немножко картошки, сваренной для свиней. Было бы логично, если бы перевели в наказание. Но всё происходило не по логике, что уж об этом говорить. Если бы меня перевели за это, то взяли бы на день, от силы на два, и всё. Вали обратно! А я оставался там почти год.

Там, на лесопилке, я встретил старого приятеля, с которым мы уже много раз были вместе, потом расставались. Он прямо позвал меня бежать, И даже сказал, как.

— Сестра Иннокентия поможет.

— Сестра?

— Она самая. Марина. Это она брата вывела, она же помогла Глебу Нестерову. А сейчас мне написала. Двоих берется вывести. Вторым будешь, если захочешь…

— И как же она это сделает?

— Будет ждать в ближней деревне с готовыми документами. Когда? И это узнаю. Купит документы демобилизованных или погибших солдат.

— Неплохо.

— Вот и я говорю! Иннокентий теперь прораб, золото моет где-то на севере. Деньги, водка, всё, что пожелаешь. Иннокентий не женился, а вот Глеб женился. Скоро ребенок будет. Хотя погоди, уже, наверное, родился.

— На Марине женился?

— Нет. Марина не поэтому. Она вроде бы как мать.

Не знаю, удалось ли моему приятелю бежать, потому что меня опять перевели в другое место. Этого третьего, приятеля моего, звали Анатолием. Славный был парень, только болтлив немного. Не знаю, не случилось ли с ним из-за этого беды. Но надеюсь, что всё прошло гладко, и он теперь, как в сказках сказывают, живет-поживает да добра наживает.

Загрузка...