МАЛЕНЬКИЙ СЕРДИТЫЙ СТАРЫЙ ГОСПОДИН


Ровно в шесть часов утра профессор Андриан сунул ноги в шлепанцы и пошел умываться. Он не нуждался в будильнике.

В шесть пятнадцать сестра профессора, уже тоже седая девица, внесла начищенные до блеска черные ботинки со шнурками, тщательно почищенный щеткой костюм и свежую рубашку. Она открыла глаза без пяти пять и ждала пять минут, когда зазвонит будильник. Встала она ровно в пять.

В шесть тридцать профессор, с приглаженными влажной щеткой седыми волосами, с раскрасневшимся от умывания лицом, бодро вошел в столовую, где из другой двери в тот же миг появилась сестра с горячим кофе и дымящимися поджаренными гренками.

Они сели завтракать. Кроме кофе и гренок, на столе было много всякой еды, завтрак был главной трапезой Андриана.

Ровно в семь он вышел из подъезда. В хорошую погоду, летом, его ботинки и костюм, истрепавшийся от сидения, долгой носки, а главное — от манипуляций со щеткой, сверкали. В плохую погоду, как в этот февральский день, блеск «излучали» галоши и шелк зонтика, если так рано, в туманном и сумрачном воздухе, вообще что-то может блестеть. Через пятнадцать минут бодрой ходьбы он вошел в институт и поднялся в преподавательскую. У него оставалось три четверти часа, которые он, как обычно, посвятил чтению какой-то курсовой. Между делом, не отрываясь от тетради, он бросал ассистенту краткие указания по подготовке очередных опытов.

В восемь ноль-ноль он вошел в аудиторию. Строго посмотрел по сторонам: по его представлениям, на первом курсе это совершенно необходимо. Когда стихли шорохи и перешептывания, он начал лекцию о законах движения, вращения, притяжения небесных и земных тел и о законах, которые противоречат правилам этого движения, об аномалиях, требующих новых исследований. Нелегко было следить за ходом мысли профессора Андриана, это он и сам знал. Но он считал, пусть студент уже на первом курсе выберет другую профессию. Это лучше, чем если он лишь перед окончанием, на последнем экзамене, поймет, что физика из него не получится…

В восемь сорок пять в сопровождении нескольких студентов он вернулся в преподавательскую. Студенты знали, что в такие моменты, сразу после лекции, профессор охотно дает дополнительные объяснения, он дружелюбен и общителен.

С девяти ноль-ноль до девяти сорока пяти, с десяти нольноль до десяти сорока пяти он читал лекции третьекурсникам и четверокурсникам. Здесь он уже не напускал на себя строгость, здесь он чувствовал себя среди добрых знакомых, искал в этих молодых людях преемника. О новой проблеме он начинал говорить со слов: «Мы, физики…» Эти занятия оказывали на старика просто бодрящее действие.

Но без пяти минут одиннадцать, когда он направлялся в одну из лабораторий, где его ждали студенты для сдачи зачета, он, проходя через аудиторию, почувствовал резкий запах табачного дыма.

Лицо его побагровело: «Безобразие! Свинство!» Широкоплечий, но не вышедший ростом Андриан яростно затопал ногами. От топота к табачному дыму примешалось изрядное количество пыли.

Столпившиеся в лаборатории студенты, и курившие, и вообще некурящие, мгновенно исчезли, прежде чем Андриан успел узнать кого-то из них в лицо.

Профессор рвал и метал уже в полном одиночестве, когда прибежал служитель дядя Юра. На бегу он распахнул все окна в аудитории, сорвал с себя синий халат и стал разгонять им дым. В эти моменты дядя Юра всегда боялся — ох уж эти проклятые курильщики! — что в один из таких приступов гнева старого профессора, не дай бог, хватит удар. И тогда он, дядя Юра, лишится — не начальника, а человека, рядом с которым он вот уже сорок лет проводил большую часть каждого своего дня, кто был его другом, крестным отцом его детей, служить которому для здравомыслящего человека большая честь.

Дым быстро улетучился в окна, но гнев профессора еще не остыл. В аудитории стало холодно. Профессор Андриан вошел в соседнюю лабораторию с опозданием на пять минут.

Ждавшие зачета студенты принялись вяло, безнадежно отвечать, они знали, что в такой день не стоит волноваться. В лучшем случае Андриан выгонит их после первого вопроса. Потому что, если этого не случится, последует второй, потом третий, один мудренее другого, пока он, наконец, не произнесет обычные и знакомые слова:

— Приходите, когда начнете хоть что-то смыслить в физике.

На что студент поспешно обрывал свой лепет и с облегчением закрывал за собой дверь.

Такие зачеты студенты называли «дымовой яростью», а не- которые «furor teutonicus» (Тевтонская ярость (лат.).), что можно объяснить только тем, что физики не сильны в латыни. Но нахалы знали, что через неделю могут явиться снова. И тогда старик будет кроток как агнец. Из того, кто хоть что-то знает, он вытянет толковый ответ. Да к тому же это только зачет. «На экзаменах старик всегда справедлив». Конечно, в день экзамена студенты сами следили, чтобы никто не посмел закурить. С причудами профессора Андриана вот уже несколько десятилетий считались поколения студентов.

А дядя Юра после таких волнений быстро спустился в институтский подвал и немедленно раскурил свою массивную глиняную трубку. Потому что дядя Юра был заядлым курильщиком, но только здесь, в подвале, можно сказать, подпольным. И пока он курил свою трубку, он размышлял о том, что курение не угодная ни богу, ни порядочному человеку пагубная и достойная порицания привычка, но ему уже ничто не поможет.

Выкурив трубку, он снова поднялся наверх, чтобы все проверить. Не дай бог, если кто-то из этих бездельников закурил. Уж он-то ему задаст, потому что только он может сердиться по-настоящему. У профессора Андриана багровело лицо, но если кричал дядя Юра, то было слышно аж в соседних корпусах. И лицо у него становилось не багровым, как у профессора, а темно-лиловым, как лист винограда осенью или кагор, который он иногда пил, больше по праздникам или на крестинах. Потому что в будни, разумеется, не каждый день, он предпочитал только прозрачную водку, напиток «высшего качества».

Ровно в двенадцать профессор вышел из ворот института. Солнце заволокло молочным туманом, но все же было приятно пройтись пятнадцать минут пешком. Как только он вошел в прихожую, сестра внесла супницу. С обедом покончили быстро.

С половины первого до половины второго из кабинета доносились устрашающие звуки, воинственные трубные раскаты послеобеденного профессорского храпа. Но в два часа он уже снова был на улице, с немного помятым от сна лицом, но в хорошем настроении он торопился в институт.

После обеда он лекций не читал. Он занимался в «собственной» лаборатории, расположенной рядом с преподавательской, где обходился исключительно помощью дяди Юры. Служитель вот уже сорок лет помогал ему в этой работе. Он без слов понимал каждый жест Андриана. Понимал и цель опытов, и даже, конечно, по секрету, имел от этого неплохой дополнительный заработок, обучая первокурсников ставить опыты. Иногда профессор, оставив дядю Юру одного, заходил в соседние лаборатории посмотреть на работу ассистентов и студентов. Дядя Юра знал, что должны показывать приборы, за чем нужно следить.

Возвращение домой не определялось точным временем. Хотя по договоренности с сестрой он должен был приходить домой к семи, но случалось, что выходил из института в восемь, полдевятого и даже позднее. И в этот день была уже половина девятого, когда он появился дома.

— Где тебя носит на ночь глядя? — встретила его старая дева.

Андриан не ответил. Он надел халат и домашнюю черную шелковую шапочку, которая, как считалось в определенных профессорских кругах, предохраняет голову от простуды. Не отвечать — это была высшая степень ссоры. Низшей степенью было, когда он обиженно ворчал…

Однако когда ему под ноги попалась одна из многочисленных кошек сестры, старик до смерти перепугался ужасного визга, происходящего из неизвестного источника. И началась не столь уж редкая в профессорской квартире шумная баталия. Андриан швырнул спасающую от простуды шапочку на пол, туда, где спряталась кошка.

— Вышвырну! Вон вышвырну! Вышвырну в окно всех твоих девять кошек. Всех девять, всех двенадцать, восемьдесят четыре, сто шестнадцать.

— Вышвырни сразу и меня, — последовал также не новый ответ. — Даже сначала меня. Да, это лучше всего!

— Глупая, безмозглая старая дева!

— Тиран! Бессердечный! Кто виноват, что я осталась в старых девах? Или у меня было мало женихов? Не было женихов? Только я, дура ненормальная, всю жизнь была у тебя в прислугах, стирала твое грязное белье, убирала за тобой грязь. Что ж, вышвырни! Вышвырни! Так будет лучше всего, вполне достойно тебя.

Когда дошло до этого, старик уже пожалел о своей горячности. Он мирно подобрал отлетевшую в угол шапочку и налил в блюдечко, которое достал из привычного места под диваном, молоко.

— Кис-кис, — позвал он кошку, выглядывавшую из-под шкафа. Потом взял за руку все еще всхлипывающую и подурневшую от плача сестру и повел к столу.

— А не попить ли нам чайку, если ты не возражаешь.

За чаем и за ужином сестра делилась с ним тем, что происходит в мире.

— Сегодня на рынке не было яиц.

— Невероятно, просто невероятно!

— Да откуда им взяться в феврале, в такой мороз? С известкой я не покупаю.

— Да-да, конечно.

— И молока не было.

— Ну конечно, в феврале, в такой мороз…

— В феврале! Этого еще не хватало. А что же будет в марте, в апреле. Кормов еще должно быть вдосталь.

— Кормов? Ну конечно. Должно быть еще вдосталь. Когда коров начинают выгонять, я имею в виду, на луг?

— Когда как. Да и по пословице: «Май — скотине сена дай, да на печку полезай».

— Верно, в детстве дома мы часто слышали: «Май…» Хорошо, что ты еще это помнишь. «Май, — повторил он немного неуверенно, — дай сена скотине и лезь на печку». Так мама часто говорила.

После ужина он поцеловал сестру в лоб: «Я еще немного…»

— Иди, иди.

— Ты уже читала газету? — спросил он, обернувшись.

— Конечно.

— Ну тогда дай, пожалуйста, я тоже просмотрю.

С газетой в руках он прошел в свою комнату и сел в кресло. Но уже через десять минут отложил газету и пересел к письменному столу. Вынул из ящика зеленую папку и листы бумаги, исписанные разными цифрами и формулами. Положил перед собой. Был час ночи, когда Андриан оставил работу, аккуратно сложил бумаги и положил в ящик стола.

Старику хватало пятичасового ночного сна и часа после обеда. Правда, на собраниях, если его все-таки уговорили пойти, он, случалось, дремал. И тогда, когда его внезапно будили, бывало, сразу начинал хлопать, думая, что пришел долгожданный радостный момент расходиться по домам. Или поднимал руку в знак того, что он тоже голосует за то, что и другие. Но, может быть, это, особенно последнее, было неправдой. Может, это только выдумали и распространяли в шутку его студенты

На собраниях, что греха таить, он действительно иногда дремал. В церковь и в прежние времена не ходил. Если сестра заводила речь (правда, все реже) о всемогуществе Господа и о том, что причина и начало всего — бесконечная мудрость Господня, Андриан обычно отвечал только: «Это к моей профессии не относится. Я физик». Такие споры проходили спокойнее, чем истории с кошками. По поводу общественных дел он тоже мало что мог сказать. Семью, общественные дела и многое другое ему заменяли работа и попадавшиеся на каждом курсе несколько одаренных студентов, с которыми он охотно беседовал, которых любил. Многие из них с годами и сами стали преподавателями и учеными, обзавелись семьями, отличились на общественном поприще, словом, делали все то, на что у него не было ни времени, ни желания. А некоторые стали такими, как он: холостяками, вспыльчивыми и отходчивыми, преданными и уважаемыми жрецами науки.

Даже в летние каникулы Андриан не выезжал на дачу. Не ездил ни к морю, ни в горы. И летом он каждый день ходил в институт, где вместе с дядей Юрой они продолжали работать. К счастью, позади их дома был небольшой садик. Летом он спал после обеда в беседке, в тени увитой диким виноградом глухой стены соседнего дома. После сна он пил остуженный во льду лимонад или клюквенный морс. Особенно профессор любил морс. Сестра каждый год заготавливала целых тридцать шесть бутылок морса, хотя сама пила только крепкий кофе; кроме брата и кошек, она любила только кофе.

Так, без особого разнообразия текла жизнь в доме профессора Андриана вот уже много лет.


Около трех часов ночи, точнее — без семи минут три, в дверь позвонили. Была холодная, темная февральская ночь, ни малейших признаков рассвета. Дверь, дрожа от холода, открыла сестра профессора, взъерошенная, тощая, испуганная. Вошел один в форме и с оружием, а один в штатском, второй с оружием остался перед дверью. Видимо, их было трое.

Штатский молча прошел в переднюю, открыл дверь в комнату и показал старому профессору, который, проснувшись от открывания дверей и топота, уже сидел на краю постели, какую-то бумагу. Пока седой старик в ночной рубашке читал документ, согласно которому в доме следует произвести обыск, а его арестовать, военный и, особенно, штатский уже развязывали папки и разбрасывали тщательно сложенные в них бумаги. Они заглянули в ящики письменного стола, сбросили кое-где с полок книги и просунули руку в щель за книгами. Все это они делали поверхностно, без особого интереса, неохотно, будто бы только друг для друга.

— Оружия нет? — спросил военный.

Андриан не ответил.

— Ну ладно, — со скукой сказал военный, посмотрев на своего спутника. Тот кивнул.

Но сестра, эта седая старая дева, вдруг начала голосить. Ее напоминающий древние обряды вопль действовал на нервы пришедших, хотя они, должно быть, к подобному привыкли и это не могло застать их врасплох.

— Не поднимайте шума, — сухо, но с угрозой в голосе сказал штатский. Когда это не помогло, он прибавил хриплым, граммофонным голосом: — Это только проверка, формальность. Два-три дня…

Профессор нервно спросил: «Где мои ботинки?»

Плачущая, будто обезумевшая сестра, не прекращая голосить, как по покойнику, принесла ботинки. Достала из шкафа самую теплую рубашку и новый шарф и принесла к кровати. Так профессор собрался.

— Это ошибка, недоразумение, — старался он успокоить сестру. И сам верил тому, что говорил.

— Конечно, — с готовностью подтвердил штатский. Военный опустил голову и смотрел в пол.

Но плачущая женщина будто не слышала, что ей говорят. Или же воспринимала не смысл слов, а только голос, жесты пришедших. Или вспомнила страшные истории, которые рассказывали соседки. Но она понимала: это не ошибка. Ее брата заберут, заберут навсегда… «Каждую ночь приезжают машины, — шептались женщины в подъезде, — и, кого забрали, пропадает без следа…»

— Заверни мне несколько бутербродов, — попросил старик.

Но старая дева, всю свою жизнь положившая на то, чтобы стирать брату белье, варить обед, делать морс, вытирать пыль и чистить ботинки, и только что так хорошо выбравшая для него теплую рубашку и теплый шарф, сейчас, в первый раз в жизни, чувствовала, что нет смысла заворачивать бутерброды. Прижавшись лбом к стене, она продолжала выть.

— Ну ладно, не нужно, — сказал Андриан и безнадежно махнул рукой.

Он подошел к сестре, прижал к себе и поцеловал в лоб. Та склонила голову к руке брата и с какой-то символической покорностью поцеловала ему руку.

— Что же, тогда пойдемте, — поторопил своих сопровождающих старик, боясь слишком обнаружить свои чувства.

— Можете на минуту присесть, — сказал военный и вышел в переднюю.

По старой традиции перед дальней дорогой полагается присесть на одну-две минуты, безмолвно и неподвижно. Андриан держался изо всех сил, а когда они так присели, сестра тоже замолчала. Потом они еще раз пожали друг другу руку и троекратно поцеловались: справа, слева и в лоб.

В сопровождении конвоя он покинул квартиру, которая столько лет была его домом. Перед зданием ждал удобный легковой автомобиль, и теперь он быстро мчал его и его молчаливых спутников по вымершим, занесенным снегом улицам.

На незнакомой улице, перед большими воротами автомобиль остановился. Ворота распахнулись сами собой, и машина въехала во двор. Перед ними — еще одни закрытые ворота, а те, что были позади, закрылись. Потом открылись вторые ворота, снова въехали во двор, вторые ворота тоже закрылись.

— Выходи! — закричал кто-то и рванул дверцу машины. Прежние сопровождающие передали его другим конвоирам. Старик оглянулся на них как на старых знакомых. Но его уже вели дальше, и вскоре он очутился в большом помещении.

Здесь было много людей, они напряженно стояли посреди зала, как кегли перед броском. У другой двери выстроилась очередь, по двое, как в военные времена перед булочными.

Старик услышал, как его спросили: «Что здесь такое?»

— Вокзал, — ответил вместо него кто-то поблизости.

Привозили новых людей, по одному и группами. Потом дверь, перед которой стояла двойная очередь, неожиданно открылась. Сто человек пропустили в другое помещение.

— А там что? — спросил тот же голос.

— Черт его знает. Увидим, — ответил кто-то другой безразличным голосом, но казалось, что у него стучали зубы.

— Давайте тоже встанем в очередь.

На месте ста человек стояли уже другие, а их место заняли вновь прибывшие, более того, человеческая масса на «вокзале» становилась все гуще. Давкой Андриана придвинуло ближе к открывавшейся каждый час двери. Никто не знал, что его ждет за дверью, и все же, когда она открывалась, люди толпились и отталкивали друг друга. Может, перед вратами ада тоже так: будь что будет, уж лучше жариться на раскаленной сковороде, чем ждать, когда тебя поджарят… Входящего ослеплял резкий свет больших электрических ламп. Цементный пол. Сверкали покрашенные масляной краской стены. Здесь их ждали десятка полтора уже не молодых людей в белых халатах. Из-под белых халатов виднелись сапоги. Взмахом руки они выстроили сто человек в шеренгу.

— Раздевайся!

Люди начали расстегиваться.

— Пошевеливайся! Догола!

Сто человек разделись. Перед каждым в кучке его вещи.

Часть людей в белых халатах осматривала одежду, остальные — людей.

— Поднять руки!

— Открыть рот!

— Нагнуться!

Другие люди в белых халатах тем временем ощупывали вещи. Они срезали металлические пуговицы и вместе с другими металлическими предметами бросали в кучу. Деньги и ценные предметы клали в другую кучу. Сюда же бросали шнурки от ботинок и ремни.

— Кто готов, забирай вещи.

Эти попадали в следующее помещение. Здесь было жарко, и по запаху потных тел и пара было понятно, что они в предбаннике.

— Вещи сюда! — послышалось из-за стойки.

Люди клали одежду на стойку. Человек, принимающий одежду, совал каждому в руку кусочек мыла размером с пол спичечного коробка. Здесь были уже такие, кто ухитрился добыть два куска, конечно, не профессор Андриан. Он отошел от стойки без мыла.

— Иди, попроси свое мыло, — посоветовал кто-то. — Скажи, что не досталось.

— Неважно. Я вчера мылся.

— Что положено, то положено. Тебе не нужно, мне отдашь.

Профессор хмуро отмахнулся и хотел войти в баню.

— Куда спешишь! Сначала иди сюда! — прикрикнули на него.

Андриан удивленно обернулся на голос.

Товарищи подтолкнули его туда, где — он до этого даже не видел — шестеро потных надзирателей, засучив рукава рубашек, машинками стригли наголо головы новичкам, а у кого были — усы и бороды. Седьмой надзиратель, весь в поту, большим березовым, как у уличных дворников, веником сметал среди множества голых людей состриженные волосы в угол.

Еще пару часов назад старый профессор представлял, что как только он прибудет в это большое учреждение, в этот никогда не виданный им дом, то его или немедленно расстреляют, и тем самым завершится это чудовищное недоразумение, или спросят, кто он. На это он с высокомерием спросит, по какой причине доставлен сюда, и это большое недоразумение быстро разъяснится. Ведь достаточно одного телефонного звонка, разговора с директором или со студенческой организацией, и уже к обеду он окажется дома. Если вызовут свидетелей, в этом случае, действительно, дело может затянуться на день-два, а то и на три, как это еще дома сказал штатский.

Но как первое, так и все другие его предположения оказались ошибочными… Он сидел на колченогом стуле в чем мать родила, и сбриваемые волосы падали ему на спину, на колени и оттуда на цемент.

Парикмахер легонько щелкнул его по спине.

— Простите, что такое?

— Можешь идти.

Старик поднялся, и вот большой березовый веник сметает его белоснежные, слегка вьющиеся волосы, которые смешиваются с черными, каштановыми, белокурыми прядями молодых парней. В углу помещения уже скопилась их целая гора.

Теперь он уже мог войти в баню. Его встретил гул голосов и приглушенное паром эхо. Крики, стук металлических шаек о каменные скамьи и смех. Смех, как в любой бане, и брызги, и суета. Как в любой городской бане в субботу вечером. Точно так же терли, намыливали и похлопывали друг другу спины. Голые тела, фырканье, хохот, банный гомон, гулкий праздник тела, знакомый, одновременно изнуряющий и бодрящий.

Старик наливает воды в шайку, обливается, трет только что обритую наголо голову, смывает с тела щекочущие волосинки, улыбается в этом адовом шуме и райском тепле, а вылив на себя всю воду, опять направляется с шайкой к крану.

Лишь один посиневший от холода человек и здесь все еще дрожит. Обеими руками он придерживает огромную свисающую грыжу.

— Отсюда нас поведут на расстрел? — спрашивает он у профессора.

Но прежде чем Андриан успел дать вразумительный ответ, отвечает веселый грубый человек рядом:

— Ты что, сдурел! Для этого не нужно мыться.

Профессор дружелюбной улыбкой приветствует такую банную логику.

И в этот самый момент из горячих кранов прекращает литься вода. Во внезапной тишине раздается команда: «На выход!»

Открывается дверь, и голые люди оказываются в следующем зале. На полу свалена одежда. Она горячая, ее только что выбросили из дезинфекционной камеры.

Хорошее настроение мгновенно испарилось. Толкотня, суета. Все судорожно ищут свои разбросанные вещи. Перебранка, ошибки, подозрения. Напрасно сквозь закрытую дверь соседней бани доносится веселый шум моющихся.

Многие даже не успели одеться, еще ищут свою рубашку или второй ботинок, как уже раздался крик: «Давай, давай».

Группами по пять, десять человек их ведут по длинным, безлюдным, гулким коридорам. Стены белые, железные двери все одинаково коричневые.

Десять человек останавливают у одной из дверей. К конвоиру подходит коридорный надзиратель, они вдвоем отпирают два замка на двери, отодвигают засов. Старик и девять товарищей входят в камеру. Точнее, их вталкивают надзиратели, потому что места, чтобы войти, нет. Дверь за ними с усилием закрывается.

Они оказались в большой, набитой людьми комнате с низким потолком. В спертом воздухе тускло светят электрические лампочки, десять новичков встречают вонь, жара и враждебные взгляды. Ведь теперь воздуха будет еще меньше.

— Угораздило вас в аккурат сюда?

На двадцати пяти железных койках и между койками на полу, повсюду сидят, лежат, присели на корточки люди.

— Было сто двадцать один, стало сто тридцать один. — Эту цифру сообщил им староста.

— Где дашь место? — спросил один из вновь прибывших, крепкий, ладно сложенный уже немолодой мужчина. Потому что они всё еще стояли у двери, у вонючей параши, на скользком, липком цементе.

— Садитесь, — сказал вместо старосты человек, с виду крестьянин, с уже заметно выросшей бородой.

— Куда?

— Туда, где стоите, — ответил староста и отошел.

— Каждый новичок начинает у параши, — объяснил мужик. — Такой порядок. А когда старые уходят, новые подвигаются поближе к окну. Но можно и остаться, — прибавил он. — Я здесь останусь, сквозняка боюсь.

— Понятно! С организацией у вас полный порядок, — сказал рослый мужчина, который, еще когда одевались, отличился сноровкой. «Старый матрос», — объяснил он еще там. — Вижу, с организацией полный порядок, — повторил он.

— Староста — главный бухгалтер, — похвастался мужик.

— Оно заметно, — ответил старый матрос.

Новички с отвращением глядели на липкий цемент, по которому каждую минуту кто-нибудь, шагая по рукам и ногам, подходил к параше. Возвращаясь, он разносил подошвами липкую, вонючую грязь. Новички, только что из бани, в чистой одежде, остались стоять.

Но потом не выдержал человек с грыжей и сел. Потом сел матрос. Потом Андриан. Потом по очереди сели все и уже совсем было заснули, если бы их не подняли из-за утренней раздачи хлеба. Только теперь они осознали, что вот уже целые сутки в тюрьме.

Есть никто из них не мог. Свой первый тюремный хлеб они отдали старым арестантам. Андриан отдал крестьянину и порцию сахара, два кусочка. Матрос положил свой сахар в карман, только хлеб через поднятые руки и головы передал худому пареньку, который даже не просил хлеба.

— Дядь! Покурить не найдется? — обратился прямо к Андриану арестант со щетиной на подбородке.

Старик вскинулся. Потом понял, что он не в институтской лаборатории, и, улыбнувшись себе самому, лукаво ответил:

— К сожалению, я забыл, что нужно было захватить курево.


Шли дни. И шли ночи, которые история, быть может, назовет «тысячью и одной Варфоломеевской ночью», кстати сказать, ошибочно. Потому что здесь преследовали не одну из двух религий и даже не какую-то партию, а самых разных людей, виновных и невиновных. Тех, за кем до этого никаких грехов не было, и тех, кто накануне сам бросал сюда невиновных. Но безгрешные попадали сюда не потому, что безгрешны, а виновные не за свою вину. Тогда многое было непонятным…

Число людей в четыреста восьмой камере, которое с прибытием Андриана выросло до ста тридцати одного, вскоре достигло ста семидесяти четырех. Но и теперь место нашлось всем. Удивительно, но, может, могло бы поместиться и больше. Например, если на двух кроватях и под ними спало бы не по пять, а по шесть человек. Но так как число вновь прибывающих и отбывающих было примерно одинаковым, количество обитателей камеры с двадцатью пятью койками установилось примерно на ста семидесяти четырех.

Тюремные правила предусматривали ежедневную получасовую прогулку. И книги для чтения должны были давать. Но при всем желании эти правила невозможно было соблюдать, если бы таковое желание даже имело место. Поэтому люди коротали время за шитьем с помощью сделанной из рыбьей косточки иголки. Из рубахи — носовой платок. Из одеяла — тапочки. Потому что при такой массе людей даже за тюремным имуществом следить было невозможно. Были такие, кто скручивал нитки из выдернутых из подолов рубах нитей. Большинство играло в шахматы и в домино. Фигуры делали из хлебного мякиша, на краску для белых фигур шел зубной порошок, а в черных фигурах черный хлеб от грязных рук становился еще чернее. Из хлебного мякиша делали и макеты геодезических инструментов. Прошел слух, что из тюрьмы людей повезут на строительство дорог. Поэтому под окном образовались курсы дорожных мастеров, на которых было много слушателей. Только инструменты нужно было каждый день лепить новые, потому что ночью их всегда кто-нибудь съедал. Вору везло, что его на этом не поймали, воровство каралось нещадно. Потому что были уже голодны. Каждый съедал шестьсот грамм хлеба и был рад, когда согласно установленному старостой камеры порядку подходила его очередь на добавку — полчерпака жидкой капустной баланды. Или же радовался, что его очередь пришлась не на день капустной баланды, а может быть, будет в день рыбного супа.

Премудрости дорожного строительства преподавал химик, главный инженер фабрики резиновых изделий. Однако он, по мнению профессора, достаточно хорошо понимал и в геодезии, причины вмешиваться не было. Ему казалось смешным, что кто-то здесь, в тюрьме, осваивает новую специальность, но и похвальным: знания никогда не помешают.

Были и такие, кто вел жаркие научные дискуссии. Другие изучали иностранные языки. Были здесь и учителя, и ученики. Моряк рассказал историю своей жизни, которая началась в Архангельске, продолжилась в Кронштадте, а потом, через фронты и заводы, привела его в эту камеру. Человек с грыжей, учитель по профессии, по многу дней рассказывал романы с продолжениями, с такой поразительной точностью, что его охотно слушали даже те, кому произведение было знакомо. Молодой инженер дал полное описание самого большого в мире парохода «Куин Мэри», на котором он два месяца тому назад плыл в Америку.

— Теперь меня обвиняют в этой американской поездке, — прибавил он в конце своего рассказа. — А ведь я не просился. Меня послали. И проверяли мою благонадежность. А вот теперь… — И губы его скривились в горькой усмешке.

Они познакомились, сдружились, как во время долгого путешествия по железной дороге. Охотно говорили о прошлом, но о настоящем, о том, что было за стенами тюрьмы, едва-едва. Тот, кому вспомнились жена, дети, мать или работа, ложился где-нибудь и затыкал уши. Если было достаточно места, засыпал. Потому что и на полу уже спали в четыре смены.

Но все же тому, кто возвращался с допроса, до смерти уставший, измученный, всегда освобождали целую койку. Это они могли организовать, но это было все, что можно было сделать. Тишины они, конечно, создать не могли. Как бы худо ни было лежащему рядом человеку, шум никогда не стихал. Артист во весь голос декламировал стихи. Смеялись над анекдотами. Крестьяне говорили о пахоте и о том, какие облака к какой погоде. Адвокат рассказывал об интересных случаях из практики. Сделанные из хлеба костяшки домино со стуком опускались на доски кровати и часто рассыпались на крошки под рукой азартных игроков.

Сравнительно с другими, профессор легко переносил тюремную жизнь. Возможно, потому, что у него не было жены и детей. Из его шестисот грамм хлеба всегда перепадало и соседям. Такому старому человеку хватало баланды в обед, утреннего напитка, называвшегося чаем, и двух кусочков сахара, голода он не чувствовал.

Жизнь, как только не становится хуже, сразу становится лучше. Низенький лысый инженер много дней трудился и сделал — посредством ножки от кровати и каменного пола — из небольшого кусочка проволоки иглу. Этой иглой он пытался просверлить дырку в другом кусочке проволоки. Он попросил Андриана, который не очень много двигался, весь день посидеть перед ним. Так надзиратель через «глазок» не заметил его стараний.

В награду он первому показал Андриану готовую иглу: «Ну, что скажете?»

— Великолепно, — с одобрением сказал профессор. — Вы и раньше конструировали приборы?

— Как сказать. Я сконструировал первый танк в этой стране.

— Это, конечно, очень важно. Жаль, что там, как бы это сказать, в гражданской жизни, мы не были знакомы. Но, возможно, не исключено…

— Полно, профессор, — прервал его инженер. — Оглянитесь вокруг.

— Да, пожалуй…

— И попробуйте проверить мои данные.

— Какие данные?

— Плотность населения нашей камеры, размеры хлебных груд, которые при утренней раздаче хлеба мы видим перед другими камерами, далее рассказы тех, кто попал сюда из других камер или кого привезли из других тюрем, и, наконец, средний срок пребывания в камере позволяют произвести некоторые расчеты. Принимая во внимание все доступные данные, я пришел к следующему результату, что… — последовал длинный ряд цифр. — Этот контингент в среднем меняется за две-три недели. По моим расчетам, средний срок пребывания здесь восемнадцать дней. Приходим, уходим, понемногу, но изо дня в день. Другой вопрос: куда? Еще вопрос: почему староста сидит здесь уже полгода? По моему мнению, потому что он стукач.

— Не думаю. Приличный человек. И о чем ему доносить?

— Думаю, что ни о чем особенном. Но использование доносчиков — это укоренившаяся практика. Их используют и тогда, когда в этом нет необходимости. Впрочем, это неважно. Вернемся к цифрам.

— Если ваши данные верны…

— Верны. Придет время, когда мои данные будут подтверждены документами. Но возьмем контрольные расчеты. К примеру! Уборной в нашем коридоре пользуются беспрерывно, днем и ночью. На человека в день приходится полторы минуты.

— Это, — сказал профессор, немного смутившись, — то, что полторы минуты, я тоже совсем невольно высчитал.

— А я установил еще и то, что численность, так сказать, «плотность населения» нашего коридора соответствует среднему показателю всех коридоров и других тюрем.

— Представляется логичным.

— То, что человек здесь невольно узнает из того…

— Ваши расчеты, я полагаю, безупречны.

— Для меня большая честь, что такой авторитет по расчетам вероятностей согласен с моими результатами.

— Хорошо, это цифровые данные… Но как вы объясняете причину явлений? Саму причину?

— Посмотрите на того человека в углу. Там, сзади, — инженер показал в темный угол камеры. — На того, у которого так опухли глаза. Сердечник, насколько могу судить. Старый партиец. И он тоже не понимает. Кстати, староста постоянно следит за ним. Однажды он уже пытался покончить с собой.

— И кто-то имеет что-либо против?

— Тюремные правила.

Так жило это множество людей, плотно притиснутых друг к другу. Лихорадочно блестевшие глаза, серо-зеленая бледность заросших лиц в парах испарений при постоянно горевшем, тусклом электрическом свете смывали индивидуальные различия. Все были без рубах, в подштанниках, сидели на койках или, скрючившись, на полу, потому что в переполненном помещении было невозможно и шагу сделать, и потому что все мучились от изнуряющей жары и испарений, подобных тропическим.

Были такие, кто пытался поддержать свой организм гимнастикой. О целесообразности гимнастики много спорили, это тоже помогало коротать время. Врач, крепкий мужчина, но совершенно беспомощный из-за потери очков, утверждал, что в таком воздухе от гимнастики больше вреда, чем пользы. Преподаватель танцев, который вел уроки современных танцев в каком-то небольшом парке, возглавлял лагерь оппонентов. По его мнению, неподвижность окончательно парализует ноги, все мускулы, и что будет, когда придется идти пешим этапом к месту назначения?.. Потому что на последнем отрезке их пути железной дороги не будет…

— Дорогу будем строить мы. То есть вы, — прибавил он, — потому что я намерен устроиться парикмахером. На строительстве дороги, в шахте, на лесоповале — парикмахер везде нужен.

— Так уж и парикмахер, — заметил матрос.

— Извините, но я лучше знаю, папаша. Парикмахеры и врачи нужны везде. Инженеры мало где нужны, и их больше, чем требуется.

— Зато моя спина везде пригодится, — сказал матрос. — Лопата, кирка или пила, или мешки, всё едино. А на кирку уж никто не позарится.

Споры, смех, перебранка, храп, тихие разговоры и декламация актера — все стихало каждый раз, когда в замке поворачивался ключ и гремел засов. Когда дверь открывалась, стояла мертвая тишина.

Надзиратель не входит. С порога спрашивает приглушенным голосом:

— Кто здесь на «Б»?

Те, чья фамилия начинается на букву «Б», дрожащими губами называют свою фамилию, один за другим, по очереди, в зависимости от темперамента, редко, когда сразу двое. Наконец надзиратель, который держит в руке листок бумаги, останавливает перекличку: «Одевайся!»

И тогда кто-то (еще минуту назад он разговаривал или слушал, играл в шахматы или рассказывал) дрожащими руками надевает брюки, берет пиджак и на подкашивающихся ногах идет, переступая через руки, ноги, тела. Одной рукой поддерживает брюки, потому что, избавленные от металлических крючков, они спадают. Но только пока не переступит через порог. Потому что там раздается команда: «Руки назад!» Арестант пожимает плечами и отпускает штаны…

— Думаю, что сегодня и до меня дойдет очередь, — гадает то один, то другой.

Дверь за тем, кто на букву «Б», захлопнулась. Первыми, кажется, приходят в себя игравшие в шахматы, но вскоре уже слышен и смех, а храп еще раньше.

— Почему людей не вызывают по фамилиям? — спросил профессор у инженера, занимающегося расчетами вероятности.

— Потому что они сами уже не знают, кто в какой камере. Не справляются с потоком. Но если вызовут того, кого здесь нет, мы, возможно, можем узнать, что кто-то из наших знакомых тоже уже попал сюда.

— Возможно, — соглашается Андриан.

— Более того!.. Вы не замечали, бывает, уже вся шарманка отыграла, а конвоир еще глядит в свою бумажку. И заставляет всех или снова называть фамилии, или закрывает дверь. Случалось такое?

— Да.

— Вот видите! Они даже не знают, где кто, — победно заключает инженер, и в этот момент он так доволен, как в лучшие дни своей жизни.

— Конечно. Но зачем всё? Всё?

— А вот этого, профессор, я и сам не понимаю. Я спрашивал политических деятелей, спрашивал старых партийцев, и того, кто еще недавно здесь сидел. Они или признаются, что сами не понимают, или молчат. Но кто молчит, тоже молчит не потому, что понимает. Просто осторожничает. Только матрос сказал вчера, что надо сообщить товарищу Сталину, потому что то, что здесь творится, диверсия против коммунизма.

— Невероятно, чтобы никто не понимал.

— Понимать-то, может, понимают. Но только так, как мы знаем о бессмыслице, что это бессмыслица. Видят, что «безумие, но в нем есть система», как декламирует «Гамлета» наш артист. Он обещал продолжить, но вряд ли будет читать сегодня. Посмотрите! Он весь дрожит. Ведь он тоже на «Б». Что же, посмотрим. Если в этом есть система, то я ее открою.

Старик лишь безмолвно кивнул.

Между тем, большинство успели забыть про недавний страх. Шахматные фигуры из хлебного мякиша делают обдуманные, осторожные ходы, геодезическая наука продвинулась дальше основных понятий. Снова открывается дверь.

— Кто здесь на «Л»?

И как раньше те, кто был на букву «Б», теперь трясутся те, кто на букву «Л», пока не перестали называть фамилии. Тот, кого выбрали, собирается в нелегкий путь. И пока он пробирается через руки, ноги, двое или трое протягивают ему папиросы или просто заталкивают в карман. Большинство следователей разрешает курить во время допроса, случается, и сами предлагают папиросу. Закурить во время допроса — большое облегчение.

Те, кто остались, тоже спешат закурить. Особенно те, чья буква теперь была на очереди. Влажный, спертый воздух пропитывается табачным дымом.

В первые дни старик пытался воздействовать на людей убеждением. Спокойно, не так, как в своем лабораторном царстве.

— Курить вредно. Особенно в наших условиях. Теснота, непроветренное помещение, плохое питание…

Его высмеяли.

Крестьянин не посмеялся над ним, но зато привел пословицу — «Снявши голову, по волосам не плачут».

— А лучше бросить дышать. А еще лучше перестать пользоваться парашей, — сердито сказал тощий бухгалтер.

— Но самое главное, как вы нервничаете, когда кончается курево.

— Это другое дело, это правда, — сказал матрос. — Но в мои сорок два… Один черт.

Старик настаивать не стал. Он подумал, как смешно выглядели его возмущение и баталии, которые они со служителем устраивали в лаборатории. «Смешно, как любая крайность». В самом деле, что поделывает сейчас его старый приятель? Может быть, думает, что он что-то скрывал от него, за что теперь… Невозможно! Он так не думает! А студенты, которые сейчас готовятся к зачету? Нет, они тоже не могут… «Что за чудовищная чепуха…»

Взрыв смеха вывел его из задумчивости. Курсы дорожных мастеров и те, кто был рядом, просто умирали от хохота.

— Что такое? — спросил профессор у своего соседа, специалиста по расчетам вероятности.

— Видите того коренастого человека? Слесарь. Позавчера привезли. Стоит рядом с химиком.

— Вижу. Ну и что?

— Оказалось, что его забрали, потому что в универмаге он громко хаял качество галош.

— И был не прав?

— Очевидно, нет. Но руководитель курсов, ведь вы знаете, он был главным инженером на фабрике резиновых изделий, сейчас утверждает, что, судя по этому, он вряд ли сможет довести курсы до конца. — Теперь специалист по исчислению вероятностей уже и сам смеялся. — Ведь его обвиняют в том, что он с вредительскими намерениями выпускал плохие галоши. Но если ругать галоши клевета…

— Действительно, парадоксальный случай. И что же будет?

— Ничего, дорогой профессор, ничего. Оба останутся здесь. Слесарю дадут лет пять-десять по десятому пункту за агитацию. Инженеру дадут больше, по пункту девять, как вредителю. Ему уж верные пятнадцать лет. Ну разве не смешно?

— Я так не думаю!

— Профессор, дорогуша моя! Вы уже были на допросе?

— Еще нет. Я весьма удивлен этим и весьма сожалею. Потому что я докажу, что ни в чем…

— Вы сможете доказать? Да я здесь делаю уже третье игольное ушко, но доказать, что я не верблюд, который может пройти через игольное ушко?.. А ведь требуют именно этого. Вот увидите. Кстати, не хотите ли немного почистить ваши ботинки? Как вижу, это не помешает. Я достал хорошие кусочки сукна у ребят, которые шьют тапочки.

— О, благодарю! Вы очень любезны!

И впервые за много лет профессор Андриан снова сам почистил свои ботинки, как делал это в чуланчике рядом с прихожей, когда был мальчиком и ходил в начальную школу. В их небольшом городке только на сколоченном из досок тротуаре человек не увязал по щиколотку в грязи.

Примирился он и с курильщиками. Сначала примирился, а потом полюбил их, потому что они, бедные, из-за своей па- губной привычки страдали больше, чем он. И любители выпить тоже страдают, и любители покушать, и женатые, и у кого много детей, а чем они виноваты…

Дня через два дня конвоир поинтересовался насчет буквы «А». Когда профессор назвал свое имя, охранник прекратил спрашивать.

— Пошли. Одевайся!

И старый профессор трясущимися руками натянул брюки. Когда он всунул ноги в ботинки без шнурков, матрос шепнул.

— Может, найдем папироску?

Профессор отрицательно покачал головой. «Как хорошо, что я не курю», — подумал он. Потому что он не мог не знать, что в камере дефицит курева.

Наверху, на втором этаже он с наслаждением вдыхал казавшийся свежим воздух.

Его ввели в какую-то комнату.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил ему молодой человек.

Здесь также был хороший воздух, и пахло одеколоном.

Лицо молодого человека было синевато-серым и слегка припудренным. Видно было, что его только что побрили. Запах одеколона шел от его волос, и профессор, может быть, даже не обратил бы на это внимания, если бы и в движениях молодого человека не было чего-то, что напоминало парикмахерскую.

— Фамилия, имя? — спросили по другую сторону стола.

Профессор ответил.

— Год, место рождения?

Сказал и это.

Потом следователь откинулся на спинку кресла, раскинул руки, потянулся и пошевелил плечами. Затем соединил руки за спинкой кресла и скучающим, капризным тоном спросил:

— Говорили ли вы, что наш вождь не является вождем всего человечества? — После этого протянул руки вперед, облокотился на стол, подперев кулаками подбородок, и уставился на профессора Андриана.

— Нет. Не говорил.

Теперь молодой человек наклонился вперед и с деланным гневом, вытаращив глаза, продолжал:

— Ну, смотрите! — и погрозил кулаком. — Мы живо освежим вашу память.

Старик сердито насупил брови и не ответил. Молодой человек снова откинулся в кресле.

— Помните? На заседании факультета естественных наук в институте, а именно, — он приоткрыл ящик письменного стола и заглянул в какую-то бумагу, — седьмого февраля тысяча девятьсот тридцать пятого года. А? Вы были на этом заседании?

— Не помню. Больше трех лет прошло, разве такое можно помнить?

— Не прикидывайтесь, это бессмысленно. Отвечайте! Вы были на заседании седьмого февраля тысяча девятьсот тридцать пятого года?

— Не помню. Но если в тот день было такое заседание, то по всей вероятности я там был.

— Так! И вы помните, что кто-то задал вам лично вопрос: «Знаете ли вы, профессор, что наш вождь — вождь всего человечества?»

— Как такой вопрос мог быть задан мне лично?

— Здесь, запомните, вопросы задаете не вы, а я! Но в порядке исключения отвечу и на это: вас спросили в перерыве. Ну?

— Не помню. Но возможно.

— Ага! А свой ответ вы теперь вспомнили?

— Нет.

— А, старый хрен! Не помнишь? Я помогу. — Он снова слегка выдвинул ящик. — Вы ответили: «Это не по моей специальности».

— Помилуйте, это возможно. Я продолжаю утверждать, что не помню, но если кому-то было угодно задать такой вопрос, я несомненно ответил именно так. Я отвечаю так и на другие аналогичные вопросы.

— Ах, так! Что вы называете аналогичными вопросами?

— Если речь зайдет о всемогуществе и мудрости Господней.

— Вы верующий?

— В том-то и дело, видите ли, что я неверующий. Я не разбираюсь в этих вопросах. А если я в чем-то не разбираюсь, я не люблю отвечать ни да, ни нет. Я не выношу дискуссии, исходящие из разных посылок. И поэтому считаю, что лучше всего пресечь дальнейшую дискуссию. В таких случаях я обычно говорю: «Это не по моей специальности». Или что это не входит в мою компетенцию. Я, видите ли, физик. И диалектический материализм я считаю правильным потому, что он совпадает с тем, что я вижу в физике.

— Гм.

Молодой человек со свежевыбритым и помятым лицом запустил пальцы в свою шевелюру. От этого в комнате вновь запахло парикмахерской.

— Ну ладно, — сказал молодой человек, который, на взгляд Андриана, был не старше его студентов. Он вынул из ящика стола чистые листы бумаги. — Вот четыре листа, — сказал он. — Садись за тот столик в углу, вон туда, — показал он, — и пиши подробные показания. Напишешь все про свою контрреволюционную, шпионскую, вредительскую и террористическую деятельность. Назовешь лицо, которое привлекло тебя в эту организацию, и назовешь тех, кого ты сам привлек в шпионскую, вредительскую и террористическую организацию. Назовешь трех таких людей. — Он протянул старику листки и вынул из ящика гибкую стальную линейку.

— Извините! Я хочу, чтобы вам стало ясно, что, кроме своей специальности, я ничем другим не интересовался. Может быть, это ошибка. Но это не преступление. Пригласите как свидетеля директора института. Или моих студентов. Руководителя их организации. Да и мой ответ, который вы привели, подтверждает это. Я исключительно…

— До сих пор все шло хорошо. Но теперь хватит. Пиши. Об остальном поговорим после.

— Извините, мне нечего писать.

— Пиши!

— Но позвольте…

Гибкая стальная линейка нанесла первый удар на обритую голову старого человека. Удар был не болезненным, линейка пришлась по голове плашмя, но у старика выступили слезы.

— Пиши!

— Я не знаю, что я мог бы написать.

— Ах, не знаешь? Кто ты по специальности?

— Профессор института, физик.

— Значит, учитель.

— Да, учитель.

— Ты бил своих учеников?

— Позвольте… Взрослые молодые люди. Примерно вашего возраста.

— Значит, не бил? Ладно. А тебя самого когда-нибудь били? Били?

— Мать. Один раз. Когда мне было пять лет… один раз.

— Только один?

— Да, — ответил Андриан весьма решительно. — Только один раз, и ей было так стыдно, что она никогда больше пальцем меня не тронула.

— И в школе не били?

— Нет.

— Ага. Хорошо учился?

— Да.

— Ну, тогда ложись сюда, на письменный стол. Теперь я буду твоим учителем. Снова научу тебя писать.

Старик не двинулся со стула, куда его посадили.

— Подумал? Вспомнил, что нужно писать? Понял? Садись в угол и пиши.

— Мне нечего писать. То есть, если вы хотите в письменном виде, я могу написать, что никаких преступлений не совершал. Я не занимался политикой. Я не имею никакого понятия о том, что вы ставите мне в вину, это чуждо всему моему жизненному укладу. Я никогда…

— Не по твоей специальности! Так? — засмеялся молодой человек и несколько раз махнул линейкой перед лицом старого человека.

— Совершенно верно. Не по моей специальности. Никогда никакого интереса. Может, это недостаток… но…

— Это мы уже слышали. Кончай прикидываться. Ну?

— Я уже сказал.

— Тогда ложись сюда. Живо, живо, сюда, на стол.

Старик напряженно сидел на стуле и не шевельнулся.

— Ложись. Видать, ты все еще думаешь, что мы здесь в игрушки играем. — Через остатки пудры на лице молодого человека проступила краска гнева. — Ложись!

И тогда старик медленно вскарабкался на письменный стол. Он лег, как, по его представлениям, ложатся мальчики в деревенской школе, только штаны не спустил. Он ведь и в школе такого не видал. У них в сельской школе была очень хорошая учительница, он только слыхал о том, что учителя наказывают детей розгами. Он лег так, как думал, что нужно ложиться в таких случаях, и закрыл руками глаза.

— Умеешь писать?

Андриан, лежа на животе, помотал головой.

Упругая линейка просвистела в воздухе и опустилась, теперь уже ребром.

— Будешь писать? — Линейка просвистела во второй раз.

— Умеешь писать? — В третий.

— Будешь писать? Умеешь писать? Будешь писать? Умеешь писать?

У старика высохли слезы. Теперь он был сильным. Он знал, что он не будет оговаривать себя, не будет оговаривать других. Ему уже не нужно было закрывать глаза ладонями.

И тогда, в то время как он лежал на столе, а удары сыпались то на спину, то на затылок, он заметил возле самой головы пузатую пепельницу. Она была полна выкуренных лишь на половину или на четверть папирос.

И пока нервный, пахнущий парикмахерской молодой человек, теперь уже с пепельно-серым лицом, бил его линейкой, старик, у которого после бритья в бане едва показались белоснежные волосы, покраснев от волнения, осторожно пошевелил рукой. Потом, будто занимался этим всю жизнь, он медленно подвинул руку к пепельнице. Немного подождал, потом запустил руку и выгреб из пепельницы все окурки.

— Умеешь писать? Будешь писать? Умеешь писать? Будешь писать?

Старик медленно подтянул к себе кулак, полный окурков, и засунул их в нагрудный карман пиджака, называемый портными кармашком для сигар, но у юных щеголей из него торчат пестрые шелковые платочки. В тот самый кармашек для сигар, где он многие годы носил вечное перо, свой любимый «Ватерман» (Знаменитая американская марка авторучек.), пока его не отобрали при обыске перед баней. Поскольку оно было с золотым пером, то есть представляло ценность, было письменной принадлежностью, а значит, строго запрещалось, и металлическим предметом, который мог быть использован как инструмент, чтобы проломить стену, перепилить решетку, а также как орудие самоубийства, то есть способствовать побегам любого рода…

Он почти не чувствовал ударов. Но сам сойти со стола уже не мог. Молодой человек позвонил конвоиру, который подхватил старика под мышки.

— И меня измучили, и себе только вредите, — устало сказал молодой человек. — Советую подумать до ближайшей встречи.

Когда он снова оказался в камере, товарищи без лишних слов освободили целую койку. Хотя в тот момент на ней спали четверо. Старосте стоило лишь поднять голову от шахмат, и привычное действие прошло без всяких команд.

Старик со стоном лег на живот и так оставался без движения с полчаса. Потом подозвал матроса.

Грузный человек наклонился к нему и придвинул ухо к его рту.

— Здесь, в нагрудном кармане, — сказал Андриан.

Матрос не понял, чего он хочет.

— Достаньте из кармана и раздайте.

Матрос вытащил из кармана старика, лежавшего на животе, обгорелые, смятые окурки и просыпавшийся табак, весь, до последней крошки. Потом, раскрыв свою широкую ладонь, показал подарок.

Наступила тишина. Тишина волнами прокатилась по камере и достигла самых дальних углов. Эта тишина была такой полной и почти абсолютной, что встревожила надзирателя, взад и вперед расхаживавшего по коридору. Он подскочил к двери и приложил глаз к круглому отверстию в ней… Но через отверстие, которое во всех тюрьмах мира называется «иудиным оком», через это «иудино око» не было видно ничего особенного. Сто семьдесят четыре заключенных не сбежали и не умерли. Только замолчали. Этот постоянно шумевший, галдевший народ, который никакими силами нельзя было угомонить, погрузился в благоговейную тишину.

Но только на минуту. И вот они уже опять шумят, смеются, что-то делят и бранятся. Надзиратель успокоился и продолжил свою прогулку.

Старик проспал часа два-три, и если лежал без движения, не чувствовал никакой боли. Когда он проснулся, на краю его койки сидел инженер, специалист по исчислению вероятности.

— Есть немного холодного супа, — сказал он.

— Спасибо, не нужно.

— Да, конечно. Но есть сахар. Немного сладкой водички вы выпьете. Я даже не спрашиваю, хотите ли.

Профессор небольшими глотками выпил этот, в такой момент столь прекрасный напиток.

— Вам не трудно говорить?

— Отнюдь. — Тогда расскажите, как прошел допрос. Вижу, что довольно бурно. В чем вас обвиняют?

— На одном из заседаний я сказал, что не по моей специальности решать, кто вождь человечества.

— Вы, понятно, отрицали.

— Но я, понимаете ли, мог это сказать. Я не помню, где и когда, но я мог сказать такое. Без всякой задней мысли. Чтобы отвязаться от вопросов, чтобы меня оставили в покое. Я обычно так отвечаю.

— Ай-ай-ай, профессор! И здесь, в камере, вы утверждали, что ни в чем не виноваты. Ай-ай-ай! Это, понимаете, бесспорный десятый пункт. Это агитация. Вы удивительное исключение, вы действительно сказали. Тех, кто похитрее вас, только обвиняют в том, что они якобы что-то сказали. Но это все пустяки! Самое большее десять лет, и вас даже не пошлют в самое плохое место. Хотя как знать. Может, получите всего пять лет. Словом, признались. Что же, самое правильное. Быстро покончить со всем. Против этих методов…

— Я сказал, что возможно, что я говорил такое.

— Правильно. Ведь каким бы ни был этот метод, Советский Союз и социализм — это совсем другое. Значит… Неплохое решение… Но тогда, что это… — И он показал на спину профессора.

— Этот молодой человек там, наверху, требует, чтобы я назвал своих сообщников. «Сообщников!» Вы слыхали такое?

— Словом, организация? Тогда, конечно, речь шла и о вредительстве. И разумеется, шпионаж, террор.

— Он сказал: пиши.

— Понятно. Расхождение во взглядах, — и он показал на спину профессора, — объясняется этим?

— Вычислить это, — сердито ответил Андриан, — полагаю, не представило труда.

— Достаточно трудно, дорогой профессор. Потому что есть такие, кто считает лишним упорствовать…

— Лишним?

— …Есть такие, кто считает, что проще назвать какое-то имя, кого-то, о ком им известно, что он уже здесь, о ком они знают точно, кого, может быть, еще в прошлом году…

— Зачем мне оговаривать кого-то? Тем самым я буду оговаривать самого себя!

— Если можно было бы знать, что есть смысл защищаться. Если можно было бы быть уверенным, что во всем этом есть какая-то целесообразность, рациональность. Но там, где нет и следа целесообразности, не преступно ли приносить себя в жертву во имя таких норм целесообразности и морали, которые здесь не действуют? Я ставлю вопрос так.

— Вы советуете мне клеветать?

— Нет! Потому что я и в своем случае еще не пришел к решению. Я, к примеру, «признал», что получил тайное письмо. Это очень понравилось молодому человеку. Потом «признал», что подал указанный в письме знак, который означал мое согласие. Это тоже понравилось. Но есть один спорный пункт, и поэтому я все еще «подследственный». Я утверждаю, что я еще не получил знака, по которому должен был начать действовать, потому что для этого не осталось времени благодаря «бдительности следственных органов», то есть моему аресту. Это, «бдительность следственных органов», тоже нравится. Но не нравится то, что эта же самая бдительность помешала мне завербовать новых участников. Вот на этом мы пока остановились. Но может и обойдется.

— Вас расстреляют?

— Не думаю. Я рассчитываю лет на десять-пятнадцать.

— Это вы называете обойдется?

— Это. Мне не отобьют почки. А дальше поживем-увидим. «Dum spiro, spero!» (Пока дышу, надеюсь (лат.).) Если мне не изменяет память, это сказал Декарт, математик получше нас с вами. Может быть, и вы, профессор, попробуете придумать версию вроде моей. А то можете повторить мою. Ведь столько дел и… Они сами не принимают показания всерьез.

— Не думаю, что прибегну к подобной версии… За совет, во всяком случае, благодарю. Но скажите, будьте любезны! Вы говорите, что здесь много членов партии. А как они смотрят на все это, на показания?

— Никак. Они понимают еще меньше нашего. Нет, не так! Они точно так же не понимают. Кстати, я тоже член партии. Уже пять лет. Но я имею в виду испытанных, старых борцов.

— Вы, кажется, сказали, что они понимают меньше нашего. Почему?

— Потому что они ищут закономерности и не находят. Я тоже не нахожу какое-то правило. Как я поступаю? Я все рассматриваю как исключение из правил. Однако я не вижу доказательства необходимости этого исключения. Возьмем самое простое. Для чего нужны эти чистосердечные признания? Очевидно, ни для чего. Но тогда зачем они выбивают их из людей, если они не нужны сегодня, а в будущем не будут иметь доказательной силы? И как видите, все же…

— В сущности, в том, что вы говорите, мало утешительного, дорогой мой, — простонал профессор.

Собеседник воздел руки к небу, потом бессильно уронил их на колени. После чего снова принялся за прерванную работу. Он опять раздобыл где-то кусочек проволоки и сверлил в ней отверстие, чтобы сделать швейную иглу…

Когда допрос повторялся, повторялось и все остальное. Если старику удавалось дотянуться до пепельницы и в ней что-то было, он снова приносил окурки.

Но подарок уже не встречали изумленной тишиной. Находились такие нахалы, которые залезали в нагрудный карман, когда вели старика к койке. И если карман был пуст, то сердито ворчали. А если добыча была, то наступала не благоговейная тишина, а шумная и отчаянная ссора, и ее с трудом унимал надзиратель, который подходил на шум к двери и сердито стучал по ней ключом. Когда речь шла о куреве, даже карцер не страшен. Темно? Приятное разнообразие после постоянно горящего света. Холодно? Хорошо после вечной жары. Сырость? Вот это уже нехорошо. Но воспаление легких, может, не так уж плохо. Кончится или смертью, или улучшенным питанием в лазарете. Но, казалось, и надзиратели понимали это, они не вмешивались, никогда не переступали порога камеры. Правда, играла роль и извечная черта всех охранников: они преувеличивают решимость заключенных.

Но заключенный, как бы то ни было, все же надеется. Каждый оставляет крошечную как мышиная норка лазейку в плотной стене отчаяния. Даже специалист по исчислению вероятностей.

— Может быть, все еще обернется к лучшему, — тихо сказал он однажды, снова сидя рядом с профессором на краешке кровати. — Может, они опомнятся. Может, наверху все станет известно… Ведь ничто не может выйти за собственные пределы. Даже бессмыслица.

— Конечно, конечно, — отвечал старик, который все меньше нуждался в утешении…

И в последний день марта, когда на улице уже чувствовалась весна с ее запахом талого снега, а в камере стало еще жарче от испарений человеческих тел, снова вызвали Андриана на букву «А», который еще каких-нибудь два месяца тому назад был профессором физики.

— Дед, смотри там, — прошептал матрос, который и сам был болен. — Сам знаешь…

Но в этот день он не вернулся.

Этому никто не удивился.

Не вернулся он и на другой день. И это тоже не было непривычным.

На третий день стали гадать, что с ним случилось. Матрос считал, что он умер.

На четвертый день специалист по исчислению вероятностей сказал матросу:

— Боюсь, ты прав. Но может быть, его просто перевели в другую камеру. Это даже более вероятно…

— Может, и так, — согласился матрос.

Никто никогда больше не видал старого профессора. Нельзя ручаться даже, что он умер. А Земля и небесные тела продолжали следовать законам науки и не сошли со своих орбит.

Загрузка...