Некерешди рассказывает про Полтора Ивана

— Вот видишь, — сказал Некерешди. — Зря ты не ушел с этим Журбаном. Я с таким человеком наверняка ушел бы. И жил бы лучше, чем сейчас. А вот что не ушел с кубанцем, это ты правильно сделал. Вы бы друг другу опостылели. Может, уже на сеновале. Ну, может быть, там еще нет, ведь ты был бы гостем. А вот когда в путь двинулись бы, быстро стали бы друг другу в тягость.

— Это уж точно. Я бы быстро стал ему обузой.

— Или он тебе. Разве так не могло быть?

— Ну конечно. И так могло бы.

— Так и со мной было бы, если бы ушел с Нестеровым. Окажись кто-нибудь на нашем пути, Нестеров его прикончил бы.

— Журбан — нет! Он — нет!

— Вот и я думаю, что Журбан схоронился бы. Ведь он говорил, идти будете всё время в лесу. Потому что этот Журбан людей сторонился бы. Если б напали, защищался бы, конечно. И заяц со страху кусается! Но ведь твой Журбан не боялся. Так ведь?

— Не думаю, чтоб боялся.

— Такой человек сам осторожен, чтобы не надо было защищаться. Я так думаю, такой товарищ по мне.

— Это точно. Как в бронзовом веке: несколько железных инструментов в обмен, алюминиевая проволока, бесконечное гостеприимство и вечная дружба. Вот так.

— Ты и сейчас не стал счастливым, Некерешди?

— Слишком много повидал я беглецов, чтобы быть счастливым. И преследователей тоже видел много. А до тех пор, пока есть преследователи, человек не может быть по-настоящему счастлив. Хотя настоящие несчастные, иногда я и сам так думаю, сами преследователи. А страшнее всего: без жандарма-полицейского, без людей с оружием жизнь была бы еще более зыбкой.

— Боюсь, так будет вечно.

— Может, всё же будет по-другому. Но это другое далеко, как звезды — на расстоянии многих световых лет. Вот так-то, а меня волнует сегодняшний день. Ну, от силы завтрашний, одно-два поколения.

— Иногда мне кажется, всё-таки мы движемся вперед. И не так уж медленно. Движемся. Человек живет дольше, больше стало людей, больше стало сытых людей. Это хорошо. Но всё же, сколько людей еще голодает, и их становится всё больше, забывать об этом — преступление.

— Они не должны были бы голодать, если…

— Вот именно! Если! Позор, что кто-то голодает, хотя можно накормить, одеть всех людей, которых на земле становится всё больше. Но хватит про это. Ведь каждый и сам втайне это знает, стыдится, и кусок в горло не идет.

— Или еще с большим наслаждением жрет.

— Знаешь ли, что и журбаны еще недолго будут оставаться такими, как этот твой Журбан? На севере эвенки уже не такие. Я их знаю. И у них есть причина, почему они не такие, как твой друг.

— Брат.

— Ну, хорошо, брат. Так вот, раньше, еще на моей памяти, если кто бежал за Полярным кругом, тунгусы, то есть эвенки, принимали его гостем в свои чумы. Угощали, укладывали отдохнуть. А потом показывали направление, куда идти между озер и болот. Давали в дорогу сушеной оленины. Или мороженой. На Севере, как известно, бежать нужно до таяния льда, тогда можно идти напрямик по льду, снегу, но и солнце пригревает. Оттуда, откуда вы с Журбаном бежать хотели, нужно как раз, когда картошка поспевает, а то и раньше, как Нестеров. А с Севера — весной. А оттуда, где уже картофельные поля есть, оттуда, как я сказал, осенью. Но время удачных побегов с Севера прошло. Эвенки всех беглецов ловят. Поймают — и или отводят в лагерь, или убивают. За каждого получают вознаграждение. Уж не знаю, сколько, кажется, меньше, чем за волка, да и то: беглого поймать легче, чем волка или черно-бурую лису. И они правы. Раньше напрасно сулили вознаграждение. Эвенки всех пропускали.

Давно уже было это, я в те времена еще там, на Севере, был. Бежала целая группа, человек пять или шесть. Это был хорошо подготовленный побег, и удалось им уже уйти километров за триста-четыреста. И тогда набрели они на стойбище. Расположилась там большая семья эвенков, говорили, двадцать шесть человек. На временной стоянке. Эвенки как раз совершали аргиш, то есть долгий весенний переход. Зимой они в тайге. А весной кочуют на север, как перелетные птицы. Они приняли шестерых беглецов, накормили, усадили к очагу, уложили спать на меховые шкуры.

Ночью эти шестеро встали и убили двадцать шесть эвенков. Мужчин, женщин, детей. И забрали с собой богатую добычу, всё, что те добыли за зиму на охоте.

На месте преступления мертвая тишина. На сто километров вокруг ни души… Но и трех дней не прошло, как их словили. Эвенки, конечно. Семья, которая кочевала по соседству. Как они нашли убитых, этого мы никогда не узнаем. А уж убийц найти — это охотнику легко, даже если выпал снег. И доставили их головы. И с тех пор доставляют все головы. По всему Таймыру и далеко на север и на восток, с самых дальних уголков тундры приносят. Раньше никогда, несмотря на вознаграждение. А сейчас — всех до единого. Как у нас деревенские ребятишки несут хвосты сусликов в сельсовет и получают за каждый по копейке.

Эвенки не помогают. А без их помощи удачный побег в тех местах невозможен. На худой конец, пусть не помогали бы, но хоть терпели. Но с той поры не терпят. А ведь они полновластные хозяева этих бескрайних равнин, этого края рек, озер и карликовых берез, этой громадной земли почти с пол-Европы. Они знают здесь каждое птичье гнездо, вот что я скажу.

Поэтому технику, ну при побегах, нужно было сменить. И Полтора-Ивана — потому такое прозвище, что росту в нем было аж метр девяносто пять, — чтобы бежать, новую технику придумал.

В Норильске, в Горном лагере, он был своим человеком. Комендантом он был, то есть вроде как следил за внутренним порядком (Комендант из заключенных назначался администрацией лагеря из числа осужденных за бандитизм (ст. 59-я) и нес службу внутри зоны.). Как раз подходящий человек. Оставалось ему сидеть лет двадцать за вооруженный грабеж. И не какой-нибудь тупой преступник был этот Полтора-Ивана, а сообразительный, ловкий, безжалостный и умел приспосабливаться. Настоящего его имени никто не знал. В личном деле значилось больше десятка имен, соединенных словами «он же»: такой-то и такой-то Иван, он же такой-то или такой-то Павел. Кто знает, под какими именами значился он в других бумагах. Везде у него было столько имен, сколько власти сумели установить по отпечаткам пальцев или другим приметам, но вряд ли это были все его имена. Его и не называли по-другому, а только Полтора-Ивана.

И вот этот-то силач Полтора-Ивана перешел на интеллектуальный способ побега. Как своего рода ответственный за порядок и свой человек у начальства, стукач и исполнитель приказов, который сопровождал в карцер и имел доступ к документам, он знал, кто и когда должен освободиться. И он узнал, что вор один, который вот-вот должен освободиться, не протянет и пары недель, умирает в больнице. И уж не знаю как, но ему удалось похоронить этого зека под своим именем, и когда освобождающихся затребовали в центральную контору, он явился туда с чужими бумагами.

Не знаю, помогло ли ему начальство? Маловероятно. Боялись они. Понимали, что их ждет, если обман вскроется. Да что там, видели, лагерь-то, вот он. Может, не стали бы сквозь пальцы смотреть на дела Полтора-Ивана, только проспали они. Такие ленивые были, что буквально всё передоверили своим людям из заключенных. А те — если не по какой другой причине, то из страха — помогли ужасному Ивану. Этот был пострашнее любого начальства. Был рядом, действовал быстро и безжалостно.

Так, Полтора-Ивана не шел через тундру и тайгу две тысячи — а если посчитать все повороты да изгибы, намного больше — километров. А плыл пароходом как пассажир, как вольный человек. И добрался из Дудинки до Красноярска. Будь он чуть осторожнее, всё у него получилось бы. Ясно, что ему нельзя было и близко подходить к вокзалу, где его уж наверняка ждали. Нет, такой оплошности он не допустил. Осторожнее, умнее был. С парохода сошел не по трапу, а спрыгнул на стоявшую у берега на якоре баржу, благо ноги длинные. И всё он хорошо продумал, мастерски проделал. Погорел он на базаре. Был как раз базарный день, и решил он немножко разжиться на будущее деньжатами, еще кое-чем. И развлечься немного, встретить дружков, узнать новости. Да, перед таким соблазном, как базар, даже такой хитрец, как Полтора-Ивана, не устоял. Так он попался. Доставили его в тот пересыльный лагерь, откуда нас, меня в первый раз, его — во второй, отправили на север. Пока ждали отправки, я иногда играл с ним в шахматы. Тогда-то он и выложил свою историю. Но больше, чем я вам рассказал, не узнал я ни о его жизни, ни о целях. Разве еще то, что глубоко презирал он мелких мошенников, хлебных воришек и спуску им не давал. Он был широкой натурой, за куском хлеба руки не протягивал. Ему сами несли буханками и были рады, если такой важный человек брал.

После этой попытки он отказался от побегов. Окончательно поставил на лагерную карьеру. Сила, безжалостность, хитрость — всё у него для этого было. В Норильске он снова стал заключенным комендантом. Самым страшным легавым, сукой. Врагом «честных воров», как они себя называли. Воры же свою воровскую честь блюли. В камерах, на дверях, на оконных рамах часто встречались надписи: «Смерть стукачам!» Эти надписи казались глупостью, может, так оно и было. Но воры относились к ним серьезно. Несколько лет спустя я узнал, что знаменитого Полтора-Ивана убили в тайшетском лагере. Потому что был он стукачом^ Не он один так кончил.

Что говорить, стукач — занятие сытное. Стукачи жируют, входят в силу, как убойный скот. Но однажды они получат удар молотком в лоб, как скот на бойне. Никаких следов рукоприкладства, про отпечатки пальцев там всем известно. А то ножом пырнут между ребер, но убийцу удается найти очень редко.

Истории и предания о воровской чести и воровской мести хорошо известны в этом громадном крае, куда в старые времена путь длился месяцами, годами — по знаменитой «владимирке». Многие тысячи километров шли по ней пешком до места ссылки или каторги. Толстой, кто знал о русской жизни всё, очень точно описал этот путь в «Воскресении». Но народ поет не только о скорбном пути, но и о спасении. И сегодня басом, глубоким, как дальние раскаты грома, поют вековую песню о беглеце, переплывающем Байкал:

Славное море — священный Байкал! Славный корабль — омулевая бочка! Эй, баргузин, пошевеливай вал, — Молодцу плыть недалечко. Долго я тяжкие цепи носил, Долго бродил я в горах Акатуя. Старый товарищ бежать подсобил, Ожил я, волю почуя. Шилка и Нерчинск не страшны теперь, Горная стража меня не поймала, В дебрях не тронул прожорливый зверь, Пуля стрелка миновала. Шел я и в ночь, и средь белого дня, Вкруг городов, озираяся зорко, Хлебом кормили крестьянки меня, Парни снабжали махоркой. Славное море — священный Байкал! Славный мой парус — кафтан дыроватый! Эй, баргузин, пошевеливай вал, Слышатся грома раскаты.

В старые плохие времена беглецам помогали, как об этом и в песне поют, хлебом и махоркой. Но не каждый осмеливался встретиться с беглым каторжником. Или его боялся, или властей. И так сложилась целая сеть тайных «добрых дел».

Тайное доброе дело, то есть «тайная милость». Сейчас об этом сохранились только одни предания. Доброе дело заключалось в том, что в Сибири крестьянин каждый вечер выставлял в бане большую крынку молока и каравай хлеба. Если к утру кто-то забирал эту «тайную милость», то крестьянин глухо молчал об этом. Всё. А если осталось нетронутым, уносил молоко и хлеб в дом и съедал сам. Вечером ставил снова. Ничего зря не пропадало.

Ставили в бане. Почти все деревни стояли на берегу реки или ручья. Но не на самом берегу, а метрах в двухстах от него, чтобы весной в паводок не заливало. Между берегом и домом огород. Всё разумно — легко поливать. А на краю огорода ближе к берегу стоит баня, с ковшами, шайками, ведрами, котлами. И с каменкой, которую раскаляют докрасна, а потом обливают водой. Это и есть добрая парная баня, которую так любят и финны и называют сауной (Так у автора. Он хотел пояснить венгерскому читателю, как устроена русская баня, и, возможно, думал, что между русской парной и финской сауной, действительно, нет разницы.). Даже самая маленькая баня состоит из двух помещений. В предбаннике кадки с холодной водой. В другом помещении печь, камни, ковши и ступенчатые деревянные полати, на которые влезает тот, кто любит большой жар. А кому жар в тягость, внизу остается. Так вот, туда, на эти доски, ставили крынку с молоком и клали хлеб. Такой был обычай, почти святое правило.

Это было в прежнем, плохом мире… Баня и изба стояли вдалеке друг от друга. И ночного посетителя видеть не нужно было. А ночной посетитель не должен был стучаться в дом. Европейский истеблишмент называет это «джентльменским соглашением». Так вот, вместе с прежним, плохим миром ушло и это.

Теперь бандиты убивают тунгусов, а тунгусы сдают головы бандитов и получают вознаграждение. И население — оседлое, живущее в добротных домах и сколотившее в конце огорода хорошие бани, — тоже не помогает бандитам. А те готовы выхватить корзинку с обедом из рук ребятишек, если попадутся на пути.

Словом, другие теперь времена. Не прежние, плохие времена, которые и я ни за что на свете не назову добрыми, по той простой причине, что они не были таковыми. Но заключенные живут. И живут за их счет тюремщики. По крайней мере, так думают заключенные.

Заключенный часто думает об освобождении. А тюремщик всегда думает о побеге. Так что заключенному всё же спится спокойнее, чем тюремщику.

Загрузка...