Одно и то же каждый день: из Ташкента в Джизак, из Джизака в Ташкент по несносной дневной жарище, когда воздух и плотен, и неподвижен, и раскален, точно в духовке. У Апушкина появился сменщик, ездят они поочередно. Но сменщик ездит один, а с Апушкиным всегда Саша Кристич. Тяготы дороги они делят пополам. Туда, по утренней прохладе, — Апушкин, обратно — Кристич. Нудно и однообразно — никаких решительно впечатлений. Лишь кое-где дорога строчечно обрамлена зеленым, а вообще-то сплошная неживая пустошь. И Апушкин не без удовольствия вспоминает их путь в Среднюю Азию. Он, собственно, привык к однообразию дороги — испытания, как правило, бывают челночные. Но одно дело выезжать из Москвы и возвращаться в Москву, а стало быть, домой, другое — когда ты надолго оторван от семьи и знаешь, что не скоро свидишься с ней.
Шины оказались на диво износостойкие. Кристич даже перестал проверять их. Раз в пять дней сделает замер, запишет в журнал — и все заботы. Только камешки, застревавшие между шашками протектора, частенько приходилось выковыривать, чтобы не грызли резину.
Сашина уверенность в резине передалась Апушкину, и тот не знает — радоваться этому или огорчаться. С одной стороны, хорошо, что заводским ребятам удалось сделать добротные шины, а с другой… Гарантийный километраж шины — тридцать две тысячи, эти пройдут наверняка больше. Так, гляди, все лето и прокатаешься по чертовой жарюке, если не стрясется беда — подчас он с трудом справлялся с дремотным состоянием. Повезло еще, что рядом Саша.
Не очень любит Апушкин, когда Кристич за рулем, — у него руки и язык одновременно не работают. Что-нибудь одно: либо машину ведет, либо разговаривает. Последнее время о товарищах по работе рассказывает, о Сибирске, а больше всего — о себе.
В войну сиротой остался, в детдом попал. Малышом совсем. Не много помнит он о том времени, но крепко запомнил, что случилось-приключилось, когда стащил из красного уголка гармонь. Очень уж нравилось ему смотреть, как на ней играют. По малолетству думал, что играть на гармони почти то же, что играть на патефоне. Вся разница в том, что на патефоне ручку крутить надо, а на гармошке мехи растягивать да кнопки нажимать. Забрался он как-то под кровать и давай пиликать потихоньку. Вдруг видит — рядом сапоги появились. Решил было, что просто не заметил их раньше, но сапоги постояли, постояли и передвинулись в другое место. Потом изогнулись, под кровать протянулась чья-то рука, схватила его за ухо и выволокла из укрытия. Поднял голову — директор детдома. Вырываться не стал — ухо пожалел. Был в детдоме такой, без уха, говорили — за воровство где-то на базаре оторвали. Привел директор его к дежурному. «Вот полюбуйтесь, как инструмент охраняете». Но гармонь не отобрал. «Наиграешься вдоволь, — сказал, — верни, захочешь еще — попроси, дадут. Чего доброго, музыкантом станешь. Только смотри не урони. Тяжелая ведь». Однако сложное это дело оказалось — научиться играть. Две музыкальные фразы подберет, а третья неизвестно куда заводит. И все же Саша не терял надежду освоить незамысловатый инструмент.
Вскоре гармошка эта повернула сиротскую Сашину судьбу.
Как-то приехала в детдом женщина, милая, с ласковым голосом. Только родимое пятно на лице портило ее — большое, на полщеки. Долго ходила по комнатам, присматриваясь к детям, потом увидела малыша, самозабвенно истязавшего гармонь, подошла, по голове погладила, конфет в ладошку сунула. Когда ушла, Сашу вызвал к себе директор и сообщил, что мать нашлась. «А где она?» — «Так ты ж ее видел. Что конфеты дала. Завтра придет за тобой». Слишком смышленым был малец, чтобы поверить в такое чудо, но тетенька понравилась, да и возможность покинуть детдом была заманчивой. Он так бурно выразил свой восторг, что ни у кого не осталось сомнения: поверил.
Увезла Сашу Юлия Прокофьевна в свое село Дерябино, и зажил он там вольной жизнью. В школу ходить стал, товарищей новых завел. Юлия Прокофьевна работала телеграфисткой, достатка была среднего, но Саше ни в чем не отказывала, откармливала, отпаивала молоком, и вскоре он из заморыша в такого битючка превратился — всем мамам на зависть. А казалось бы, с чего? Харчи самые простые — картошка да молоко. Возвращаясь из школы, Саша рьяно принимался за хозяйство. Хворосту насобирает, двух уток покормит, картошку почистит старательно, чтобы лишнего с кожицей не срезать, глазки повыколупывает. Придет мать — в избе чисто, тепло. Гармонь купила. Старую ливенку. Дедок один нашелся, частушки играть научил, а еще — «Глухой неведомой тайгою…».
Все шло как нельзя лучше, но на четвертый год счастливого Сашиного житья решила Юлия Прокофьевна выйти замуж. Увидел Саша ее избранника и взгрустнул. Очень уж суровый человек и как из деревяшек выстроганный — и голос скрипел, что телега несмазанная, и ходил прямой, негнущийся, как будто заместо хребта у него кол был вставлен, и глядел одеревенелыми глазами. В этих-то глазах и прочитал Саша свой приговор.
Два дня лила слезы Юлия Прокофьевна, а на третий отвезла сына в детдом — не захотел «деревянный» жениться на ней с приемышем, да еще неизвестно от кого рожденным, — потом беды не оберешься.
Саша уже кончал седьмой класс, когда вызвал его к себе директор, сказал, что сестры объявились.
Смутно вспомнилось Саше: стоят возле него две девочки, одна побольше, другая поменьше, та, что побольше — с жидкой тюрей в мисочке. Сунет в рот ложку меньшенькой, ложку ему, запричитает по-взрослому: «Бедные мои сиротушки, как же нам без мамки теперь…» Положил директор перед Сашей две фотографии. Девчата. Смазливенькие и какие-то разные. Черненькая и беленькая. Черненькая уже видно барышнится, а беленькая его лет. Ничего ему не подсказали эти фотографии, ни в чем не убедили. Директор повернул их обратными сторонами. «Лиза Кристич», «Катя Кристич», — прочитал Саша, опять-таки не испытав радости. Только подумал умудренно: «Чего не бывает на свете. Может, в самом деле сестры нашлись». Посмотрел на фотографии повнимательнее — черненькая девочка вроде чем-то на него похожа — губастенькая, лоб высокий, брови раскидистые над большими удивленными глазами. «В гости зовут, — сказал директор. — Поедешь?» — «А если они чужие?» — усомнился Саша. До сих пор ему не приходилось делить людей на чужих и родных — все чужие были. Саша подходил к ним с другой меркой: хорошие и плохие, добрые и злые, грубые и ласковые, люди, с которыми приятно общаться и от которых хочется быть подальше. «Чудной ты, парень. Сестры нашлись. Понимаешь — сестры! — вразумлял директор. — Это же самые близкие люди! Больше у тебя никого на белом свете нет». — «У меня и мать находилась»… — мрачно буркнул Саша. «Ты ее не суди, — директор погрозил пальцем. — Ради приемного сына от личного счастья не откажешься. Она и так для тебя много сделала, четыре года скрасила. Для твоего возраста — это четверть жизни». — «Поеду, ладно уж», — решил Саша. Захотелось директору угодить, да и девчонок посмотреть в натуральную величину. Отчего бы и нет? Может, стоит с ними водиться, хотя никаких решительно чувств к ним не испытывал, — одно лишь любопытство двигало им.
На вокзале его встретила Лиза, да так встретила, что у него сразу душа оттаяла. Целовала, обнимала, плакала, смеялась и так отогрела мальчонку, что все его сомнения — всамделишная сестра или нет — улетучились бесследно.
Впервые попал Саша в большой город, и все здесь было ему в диковинку. И троллейбусы, и трамваи, и обилие цветов. Цветы всюду: вдоль тротуаров, во дворах домов, на балконах, на окнах.
Лиза горделиво шла рядом, держа брата, как маленького, за руку, и тараторила, тараторила без умолку. Она была старше Саши на пять лет и многое помнила из того, что не мог помнить он, — ему не было и трех, когда эвакуировались из Умани и когда при бомбежке эшелона погибла мать — осколок снаряда врезался ей в горло. Словно предчувствуя беду, она написала на спинах детей имена и фамилии химическим карандашом, пояснив: «Развиемось якщо — потим до купы не зберемось. А так я вас завжды знайду. Це як метрика».
Предусмотрительность матери помогла Лизе найти со временем Катю, а потом и Сашу.
До двенадцати лет Лиза жила в детдоме в Сибирске, а потом удочерили ее Прохоровы. Детей у них было четверо, но все уже завели свои семьи и разбрелись кто куда. А они привыкли к шуму в доме, безлюдье и тишина их угнетали. Тит Осипович еще ничего — целый день на работе, да и общественных дел хватало, а Ефросинья Матвеевна все одна да одна. Вот и придумал ей муж заботу. Пошли в детдом, посмотрели детей и взяли самую озорную, живую девочку — Лизу. Когда же отыскалась Катя, взяли и Катю.
Рассказала Лиза, что закончила десятилетку и уже полтора года работает браслетчицей на шинном заводе. И о новых родителях рассказала — какие они добрые, чуткие, заботливые, радушные.
Где двое — там и третьему место найдется. Сашу Прохоровы тоже не отпустили. Две недели прожил он беззаботно. С утра на реку шел, валялся на песке, купался вдоволь, играл в волейбол, пристав к случайной компании, по нескольку часов подряд торчал в порту, любуясь судами, провожал и встречал теплоходы. А возвращался домой — и окунался в теплую атмосферу семьи. Он так привык ко всем, что, казалось, будто и не было такого, что жил без них.
Однажды повел его Тит Осипович на шинный завод. В подготовительном отделении Саша увидел, как разные вещества, из которых потом шины получаются, задают в смесители и как выходит из них сырая резина. «Здесь решается качество, — пояснил Тит Осипович, нагнувшись к самому Сашиному уху. — Что задали, сколько задали, как перемешали — то и получили. Испортишь — потом уже не поправишь». Не понравилось Саше в этом цехе. Шумно, пыльно. В другом цехе сырую резину домешивали в валках. От липкой смоляно-черной массы шел острый дух. С непривычки у Саши стали слезиться глаза, запершило в горле. Он закашлялся. Тит Осипович как-то неодобрительно посмотрел на него и повел в другой цех, светлый, просторный, чистый. Почти что одни девушки работали в нем. Здесь Саша увидел Лизу. Она принимала от подруг косо нарезанные куски кордного полотна, быстрыми движениями склеивала их в кольцо и пропускала меж валков. Потом накладывала второй слой, третий. Веселая и болтливая дома, здесь Лиза совсем не походила на себя. Была сосредоточена, удивительно точна в движениях. В комбинезоне, в черной косынке, она казалась старше своих лет. Саша рванулся было к сестре, но его удержал за руку Тит Осипович. «Тут мешать нельзя, — предупредил он. — Отвлечется — складка получится или не по размеру, а это уже непорядок».
Больше других понравился Саше сборочный цех. Спервоначала в глаза бросилась легкость, с какой сборщики надевали браслеты на вращающийся барабан. Казалось, они выполняли свою работу без малейших усилий. Но это только казалось — капельки пота на лбу выдавали большое напряжение, значит, удивительное взаимодействие между станком и человеком давалось не просто.
То, что это так, Саша тотчас убедился. У одного сборщика на браслете вдруг образовались складки. Тит Осипович сердито засопел, когда рабочий принялся разглаживать складки руками, но, когда тот, так и не разгладив их, стал надевать следующий браслет, подошел, остановил станок. «Ты что?! — встретил его в штыки сборщик. — Кто ты такой!» — «Ты не знаешь, кто я, зато я знаю, кто ты. Сукин ты сын!», — ответил Тит Осипович. Сборщик понял, что шутки плохи. Заюлил, стал снимать браслет, но Тит Осипович оттащил его от станка. «Зови мастера». С мастером рабочий тоже не стал церемониться. «Ты лучше смотрел бы, чтоб браслеты нормальные давали! — перешел он в контрнаступление после первых же нравоучительных слов. — Какая-то разиня немерные браслеты подсовывает, а мне что, стоять прикажешь? Нетушки!».
Пока мастер и рабочий разбирались, кто прав, кто виноват, Тит Осипович отправился к браслетчицам искать разиню и нашел. Виновницей оказалась Лиза.
— Разве я так учил тебя работать, поганка?! Где ты такое подсмотрела?! — набросился на нее Тит Осипович. Если бы Лиза удивилась или растерялась, было бы ясно, что она не подозревает о том, что делает брак. Но она закрыла лицо руками, заплакала и пошла прочь от станка.
В тот день до сознания Саши дошла одна простая истина: шинник должен быть предельно честным. И чем больше жил он и работал, тем больше убеждался в непреложности этой истины.
И он обращается к Апушкину:
— Знаешь, Иван Миронович, в чем сложность шинного производства? Оно все на честности построено. Изделие токаря можно замерить, сваренный сталеваром металл проверить анализом, плохо сшитое пальто на глаз видно. А шины все одинаковые: черненькие, гладенькие, блестящие. Собрана — уже не проверишь какая. И получается: собирают шины из одних и тех же материалов, а ходят они по-разному: и сорок тысяч километров, и шестьдесят. На нашем заводе, как и на всяком другом, тоже есть брак, и, к сожалению, бороться с ним трудно. Но у рабочих-исследователей брака не бывает. Марку свою мы высоко держим и горды этим.
Апушкин все больше молчит, думает, себя с Кристичем сравнивает, постанывает иногда от тоскливых мыслей, болючей занозой засевших в голове. Почти на двадцать лет моложе его Саша, а знает куда больше и разбирается что к чему куда глубже. «Не растил я себя, вот и застыл на одном месте, — мучительно корит он себя. — И давно. Перед войной было двадцать три, почти половина того, что сейчас, столько же вроде и осталось. Ну, войну прошел, танк водить научился. Сейчас машину вожу, как бог, вот и все достижения за вторую половину жизни. Правда, жену нашел хорошую, двоих ребят на свет произвел, но это дело нехитрое. А развитие у меня по сравнению с Сашей слабое. Почему? — И оправдывает себя: — С детства по-разному шли. И работа больно уж засушливая — только и дела, что мотаться по дорогам. А Саша всегда на людях, есть у кого поучиться, с кого пример взять, с кем всякими-разными соображениями обменяться. Оттого и гложет его постоянное желание через чужой забор заглянуть».
Особенно сожалеет Апушкин о бездарно прожитой второй половине своей жизни. Стряхнуть бы ее, начать с тех двадцати трех, да рядом с таким, как Саша Кристич. Очень важно, с какого человека пример брать, на кого равняться.
Апушкин понимает, почему в одиночестве ему бывает скучно, — думать не о чем. А вот подбросит попутчик, как дровишки в топку, материалец о жизни, мыслишки разные, смотришь — у самого шарики в голове закрутились, и время быстрее прошло.
«Приноровился, — с завистью думает Апушкин о своем спутнике, смахивая ладонью с лица пот, застилающий глаза. — Вроде руками работает, но и голова не соломой набита. Эх, мне бы так…» Но признаться в уничижительных своих мыслях не хочется, и он заводит разговор о другом:
— Вот ты сказал, Саша, в шинном производстве честность нужна. А где она не нужна? Где она лишней окажется? И нашему брату, испытателю, она тем более необходима. У другого разболтается передок, машина виляет туда-сюда, шины ходуном ходят вдоль-поперек, жует их дорога при такой езде втрое, вчетверо быстрее, а он и в ус не дует. Или просидит полдня у какой-нибудь бабенки, а потом врубит скорость, жмет на всю железку, чтобы наверстать упущенное. Завелся у нас и такой орел: съедет с шоссе, задний мост на домкратах поднимет — и крутятся у него шины вхолостую. А сам тем временем храпака задает.
Мокро от пота лицо Апушкина, пересохли губы, он нет-нет облизывает их.
Кристич настороженно косит на него глаза.
— Размяк ты, Иван Миронович.
— Еще бы! Жарища-то какая, сущее пекло адово, в сон клонит.
— Давай я на твое место. А впрочем, стоп! — командует Саша, взглянув на часы. — Шины пора замерить.
— Может, до гаража дотянем, — предлагает Апушкин. Не хочется ему заниматься этим нудным делом в дороге, тем более что до гаража минут сорок езды.
— Точность, Иван Миронович, не всегда ноша легкая. В ущерб себе бывает, зато на пользу делу.
Апушкин безропотно подчиняется и выискивает глазами место на обочине, где удобнее стать.
Вышли из машины — два субъекта рядом тотчас объявились — тоже грузовую остановили, скребнув по асфальту и оставив длинный, пахнущий горелым след. С завистью смотрят на новенькие покрышки — у самих до самого каркаса стерлись.
— Махнем? — предложил один из них, скуластый, плутоглазый, подозрительного вида.
— Как это? — не понял Апушкин.
— Мы — ваши, вы — наши. Ну! — Мужчина выразительно потер большой и указательный пальцы, намекая на деньги, и добавил в расчете на безотказную приманку: — Плюс ящик столичной.
Апушкин не без интереса вступил в игру.
— Не хвата…
Мужчина погладил ладонью шею, притворно вздохнул.
— Два ящика!
— Вот тут у тебя не хвата! — Апушкин постучал пальцем по лбу и презрительно плюнул. — Валяйте!
Незадачливые дельцы понуро пошли к своей колымаге, а Иван Миронович, примостившись в тени возле машины, в охотку закурил.