ГЛАВА 9

В глубине души Алексей Алексеевич верил, что на свете есть судьба, как ее ни назови — стечением ли обстоятельств или игрой случая. Но верил по-своему. В его представлении вся жизнь человека походит на шахматную партию. С одной стороны — ты, с другой — судьба. Исход зависит от того, насколько ты умен, искусен в решении жизненных задач, терпелив, прозорлив. Но случается, что судьба дает тебе мат в два хода.

Так произошло с ним четыре года назад.

Вопреки обыкновению он решил отказаться от путевки в санаторий и поехать на Дон в станицу Федосеевскую к приятелю, с которым связывала недолгая, но прочная фронтовая дружба.

«Ну что санаторий? — писал тот. — Опять жизнь по расписанию. На заводе — по гудку, в санатории — по звонку. Приезжай ко мне. Места у нас сказочно красивые, а уж рыбы… Вставать будешь с зарей, на Хопре рыбки наловишь, днем, в жару передремлешь в саду под яблонями, на закате — опять на Хопер. Если в августе пожалуешь — на вечерний перелет ходить будем. Ружья у меня есть, только патронов захвати побольше. Ну чем тебе не райскую жизнь сулю?»

Можно ли было устоять перед таким искушением? Сел Алексей Алексеевич в самолет — и махнул на Ростов. Но, прежде чем отправиться в Федосеевскую, решил наведаться в город своей юности Новочеркасск, навестить отца.

Не был он в этом городе лет пятнадцать. Отец редко приезжал к сыну — недолюбливали они со снохой друг друга. Алексея Епифановича раздражала навязчивая заботливость Таисии, а Тасю обижала независимость свекра. Здоровье у Алексея Епифановича было далеко не богатырское — какое там здоровье у человека шестидесяти пяти лет, прошедшего три войны, — империалистическую отвоевал в казачьих частях, потом освобождал от белогвардейцев Дон, в сорок первом пошел на фронт добровольцем и вернулся с двумя орденами «Славы». Но держался он подчеркнуто бодро, ни на какие недуги не жаловался, никого не утруждал заботами о себе, даже белье стирал сам, чему обучило вдовство. Уезжать из города, где родился и к которому прикипел сердцем, где долгие годы работал на чугунолитейном заводе, где знал каждого третьего, не хотелось. В праздничные дни надевал Алексей Епифанович свои регалии — два солдатских «Георгия», орден Красного Знамени за гражданскую, да ордена за Отечественную — и горделиво расхаживал по Московской, ловя на себе любопытные, а то и восторженные взгляды прохожих.

Хотя Алексей Епифанович был из иногородних, называл он себя казаком и, по старинному обычаю, носил бороду. Только борода и разнила его с сыном, настолько были они похожи.

Своего отношения к Таисии Алексей Епифанович не выказывал, чтобы не вносить разлада в семью. Только раз, выпив лишнего, не сдержался, укорил Алексея:

— Откуда ты это золото выкопал? Что стать, что походка, что обличье — ну мужик мужиком! Ты хоть сравнивал себя с ней? Угораздило же…

— Жизнь мне спасла… — коротко обронил сын, растерявшись от такого кавалерийского наскока.

— Не тебе одному спасла, однако никому такая блажь в голову не стукнула. Мне в первую войну унтер жизнь спас, так что, я жениться на нем должен был? Или до конца дней в услужение пойти? Если бы все твоему примеру следовали, то на фронте и сестер немужних — или как их там? — не было б.

— Держал бы ты свое мнение при себе, — ответствовал сын, испытывая что-то похожее на злость. — Сам не слепой, вижу, да что теперь поделаешь. Поздно.

Старик уехал и потом три года не показывался. Даже на письма сына отвечал сдержанно: жив, здоров, собираюсь жениться.

Жениться он собирался много раз, и всякий раз разочаровывался в своем выборе, благо до женитьбы, — то лицо не в его вкусе, то норовом не подошла. Довольный тем, что не влип, на некоторое время прекращал похождения, но, залечив душевные раны, снова старательно принимался подыскивать подходящий объект.

Чтобы не обижать старика невниманием, Алексей Алексеевич решил навестить его, хотя гнетущей сыновней тоски по нему не испытывал. Был Алексей Епифанович от природы суров и несловоохотлив и пребывал в своем мире, отгороженном от сегодняшнего дня, — в мире воспоминаний о ратных походах. Все остальное, включая и жизнь сына, проходило как бы мимо него, не радовало и не огорчало. Только строительство нового электровозного завода в степи за Тузловом разбередило на какое-то время стариковскую душу. «Вот бы где поработать! Литейка там — объедение», — писал он сыну. За этими строками чувствовалось желание не сдавать позиции старости, которая для каждого рабочего человека начинается с того дня, когда оставляет утомившее, но привычное и любимое дело, и дать понять сыну, что есть еще порох в пороховнице.

Оставив чемоданы с одеждой и патронами в камере хранения на Ростовском вокзале, Алексей Алексеевич налегке, с одним портфелем сел в такси.

Водитель оказался человеком общительным. Поговорили о превратностях погоды, о видах на урожай, коснулись кое-каких тревожных дел в мире, но вскоре, заметив, что пассажир стал слушать невнимательно и отвечать односложно, шофер деликатно замолчал и включил приемник.

Сладкая печаль «Баркароллы» Чайковского, шорох шин, неоглядная степь, сливающаяся с горизонтом, море спеющей пшеницы и уходящая вдаль свинцовая лента асфальта навеяли на Алексея Алексеевича лирическую грусть. Каким увидит он город и окажется ли встреча с ним радостной?

Города нашей юности… Как часто спустя годы они разочаровывают нас. Мы хотим видеть их такими, какими оставили, какими запечатлелись на всю жизнь, потому что только неизменившиеся они способны разворошить самые глубинные пласты памяти. И то, что радует человека, живущего в этом городе, вдруг огорчает тебя. Появился асфальт на главной улице — и он тебе режет глаз: ты бегал здесь по булыжной мостовой, топтался босиком в лужах, слышал цокот лошадиных копыт. А теперь укатанная до блеска лента асфальта, по которой бесшумно катят машины, сделала улицу неузнаваемой, чужой. Разросшиеся деревья скрывают фасады знакомых домов, и уже нужно напрягать память, вызывая воспоминания, вместо того чтобы воспоминания рождались сами собой. Или вырос вдруг дом на скрещении улиц, большой, многоэтажный, с огромными окнами. Он радует каждого, но только не тебя. Здесь стоял трехоконный деревянный домишко, где жил твой первый друг, доверенный всех твоих тайн. Ах, сколько на этом углу было передумано и перемечтано! Но вспоминаешь ты об этом с трудом и не все. А сел бы на скамеечке у ворот того, не существующего домишки, и вспомнил бы не только мысли, которые бродили тогда в тебе, но и чувства, которые испытывал. И как-то неловко становится, что ты, в отличие от других, грустишь, видя, как хорошеет твой город.

Нечто подобное испытал Алексей Алексеевич в Новочеркасске, встреча с которым так бередила его воображение. Новые дома, магазины, трамвай. В ту пору, когда он жил здесь, трамвай был вожделенной мечтой, а теперь весело постукивавшие на стыках рельсов новые, ярко окрашенные вагончики казались чем-то чужеродным. Не вписалась в облик города и новая улица из стандартных домов. Да и затейливые вывески — «Сюрприз» — магазин подарков, «Лакомка» — кондитерская, «Силуэт» — фотография — вызывали снисходительную улыбку.

Вдруг взгляд натолкнулся на давнишнее, приметное в Новочеркасске здание бассейна питьевой воды. Те же пологие кирпичные стены, прочно выложенные у подножия камнем, обросшие мхом и травой. Вот с этих откосов он скатывался мальчишкой на салазках. Самодельные салазки, подбитые за неимением хорошего железа обручным, бочоночным, почему-то заносили в сторону, пришлось применить их для другого, более азартного занятия: он становится перед бассейном в том месте, где сани брали наибольший разбег, и, дождавшись, когда мчавшийся на него мальчишка оказывался у ног, подпрыгивал, как козел, и пропускал сани под собой. Однажды эта затея кончилась печально: не рассчитал прыжка, сани сшибли его, потом целую неделю ковылял. А пришел в себя — и вернулся к заманчивому трюку.

На перекрестке трех улиц Алексей Алексеевич постоял, огляделся. Все как будто без перемен. То же остроугольное здание аптеки, куда бегал за лекарствами для матери, только тогда, в детстве, здание казалось большим-большим, а теперь оно словно вдвое уменьшилось, та же малолюдная, немощеная, заросшая травой Покровская, только в траве поблескивают отполированные рельсы. И по Почтовой впритык к аллее, местами разросшейся, а местами поредевшей, бегают трамваи, и ветки деревьев хлещут пассажиров, сидящих у окон.

Свернул на свою Тихую, которую переименовали в улицу Революции.

Отцу не раз предлагали квартиру в центре, но он и помыслить не мог о том, чтобы покинуть насиженное гнездо. Здесь прошли лихие, полные суровой романтики молодые годы, отсюда покойницу жену увез на кладбище, отсюда трижды уходил на войну.

Подойдя к калитке, Алексей Алексеевич остановился — почувствовал, что волнуется. Нет, негоже с отцом, как мальчишке, встречаться. Между ними с давних пор установились сдержанные отношения.

С восхищением рассказывал отец, как после боя командир казачьего полка обходил раненых, снесенных в одно место и уложенных в ряд, останавливался на миг у каждого, говорил: «Благодарю, казак, за службу» и шел к следующему. И позором считалось, увидев среди раненых сына или брата, даже умирающих, задержаться дольше, чем возле остальных. Так он и сына воспитывал — в любых обстоятельствах сохранять выдержку и спокойствие.

Алексей Алексеевич распахнул калитку. Заросший травой дворик, вымощенная каменными плитами дорожка, шпалеры винограда с крупными, но еще не созревшими, подернутыми сизой дымкой гроздьями, густо заплетенный вьюном дом во дворе с бурой от ржавчины крышей, но белыми, свежевыкрашенными оконными рамами и чисто вымытыми стеклами. На участке, примыкающем к улице, вырос новый флигелек, весь в зарослях астр и пламенеющих георгин. Выскочившая из-под плетня собачонка, рыжая от въевшихся в шерсть репьев, залилась злобным лаем, но опасливо держалась поодаль.

Увидев на двери замок, Алексей Алексеевич остановился озадаченный. «Ушел или уехал? Если ушел — полбеды. Хуже, если уехал куда-нибудь. Не сидится ему на месте».

— Вам кого?

К плетню подошла женщина, заслонилась от солнца вымазанными тестом руками.

— Алексей Епифанович… Где он, не знаете?

— Как же не знать? Да вы, часом, не сынок ихний будете? — зачастила женщина и, не дождавшись подтверждения, стала объяснять: — Батюшка ваш токмо вчерась уехавши. Куда-тось на Кубань подались. Свататься. — Сообразив, что неосмотрительно проговорилась, засмущалась: — Ой, чо ж это я…

«Вот неугомонный, чертяка… — добродушно ругнул отца Алексей Алексеевич. — А мне поделом. Ишь, сюрприз решил сделать…»

— И надолго он туда?

— Не сказывали. Верно, как дело укажет. Заходьте к нам, с дороги, небось намаялись.

— Нет, спасибо. И надолго он туда? — переспросил рассеянно.

— Не могу на то ответить.

Странно как-то в родном городе устраиваться в гостинице, но другого выхода не было, и Алексей Алексеевич направился вдоль Почтовой, намереваясь сесть в трамвай.

— Авария на линии, — услышал он, подойдя к остановке. — Наверное, надолго.

Что поделаешь, пришлось идти пешком.

И опять все до боли знакомое, все близкое… Крохотный магазинчик когда-то канцелярских принадлежностей, а ныне школьных товаров. Покупателей нет, и продавец от нечего делать по-провинциальному уселся на табурете у входа погреться на солнышке, керосиновая лавка, тоже давнишняя, дом № 11, в котором жил друг школьных лет, погибший на войне. Под ногой задрожал металлический круг, прикрывавший водопроводный люк, и Алексей Алексеевич невольно остановился. «Новочеркасский завод Ф. X. Фаслера», — прочитал отчетливую надпись, и память выплеснула кое-какие сведения, связанные с этим именем. Фома Христианович Фаслер, обрусевший немец, слыл человеком гуманным, либерально настроенным, и никому не показалось удивительным, что после гражданской войны он передал завод государству, а сам остался работать на нем рядовым конторским служащим. Чугунные и железные изделия, выпускавшиеся заводом, прочнейшие, красивейшие, славились на всю Россию, их охотно покупали даже за границей. И вот она, еще одна драгоценная примета тех ушедших лет. Сколько времени служит свою службу.

Уставший от обилия нахлынувших воспоминаний, Алексей Алексеевич доплелся до Платовского проспекта, где находилась гостиница, и был несказанно обрадован, когда ему предложили люкс, надеясь выкупаться после томительных блужданий.

Однако ванны в номере не оказалось — он отличался от остальных только непомерной величиной, — не было даже душа, пришлось удовольствоваться тем, что он, наконец, вопреки ожиданиям (в гостиницах не жалуют тех, кто не запасся солидной бумажкой, свидетельствующей о статусе просителя приюта) оказался под крышей.

Сняв пиджак, уселся на диване и почувствовал непреодолимую потребность соснуть. Чтоб не передумать, быстро разделся, юркнул в огромную, как катафалк, кровать, явное наследие какого-то купчины, и мигом попал в объятия Морфея.

Разбудило его хлопанье дверей и громкие голоса в коридоре. Как оказалось, в номере по соседству жилец, уходя, спрятал в шкафу еще теплую электроплитку, ее обнаружила уборщица, это вызвало громкую ссору между вернувшимся жильцом и администрацией, потребовавшей немедленного выселения.

В номере было душно, хотелось пить. Алексей Алексеевич налил в стакан воду из графина и чуть ли не в два глотка выпил ее.

Подойдя к окну, открыл створки.

На улице стайками бродила молодежь, неслись шуточки и взрывы смеха, в городском саду ухал барабан, нестройными руладами рассыпались трубы — духовой оркестр готовился к вечернему выступлению.

Наскоро умывшись и переодевшись, Алексей Алексеевич вышел из гостиницы и сразу влился в шумный людской поток. Шел неторопливо, рассматривая прохожих, поглядывая на скудно убранные витрины, выискивая знакомых. Надежда на встречу с кем-либо из старых друзей была ничтожна — одних унесла война, другие рассыпались по белу свету, и все же он невольно ловил себя на том, что ищет среди прохожих старых приятелей, ждет, что на его плечо вдруг опустится чья-то рука и радостный возглас «Привет, Леший!» или «Салют, старик, сколько лет, сколько зим…» согреет его слух. Дойдя до угла Комитетской, повернул обратно и, ощутив жажду, стал искать глазами киоск или автомат с водой. Ничего похожего, однако, поблизости не оказалось. И вдруг взгляд упал на витрину магазинчика, в котором были выставлены бочонки с вином, украшенные декоративными барельефами львиных голов с кранами в оскаленных пастях. «А, вот почему — „Мы пили вино из пасти львов…“» — выплеснулась из памяти экстравагантная строчка из стихотворения местного поэта. Войдя в магазин, попросил донского сухого. Жадно прильнув к запотевшему стакану, стал пить небольшими глотками, вбирая в себя ароматную кислинку и ладанный привкус. И вдруг в сознании возникло неясное воспоминание о чем-то томительно-радостном. Ощущение это было столь сильно, что он невольно напряг память, отыскивая его истоки, и горячая волна прилила к сердцу. Как он мог забыть? Это вино в этом же магазине он и Леля пили однажды украдкой, чередуясь, из одного стакана. Да, точно такое вино с характерной примесью ароматного ладанного винограда.

Чтобы остаться наедине с воскрешенными чувствами, выйдя из магазина, свернул на безлюдную боковую улицу.

Удивительно, как иногда интонация, аромат цветка, случайно оброненное кем-то слово или как вот сейчас букет вина способны всколыхнуть пласты подсознания, вынести оттуда забытые события, образы, ощущения…

С этих минут образ Лели уже не оставлял Алексея Алексеевича. В погоне за воспоминаниями стал бродить по «заветным» местам. Вот «Угол встреч» за два квартала от ее дома, здесь они не опасались попасться на глаза бдительной мамочке, недолюбливавшей парня с резкими манерами и чересчур решительным лицом; вот «Аллея дум», по которой бродили часами, разговаривая, размышляя, строя планы на будущее. Раскидистые тополя, как и тогда, сплетясь кронами, создавали днем спасительную тень, а по вечерам уютный полумрак для влюбленных. В пору его отрочества молодежь наименовала аллею «Тоннелем влюбленных», а они с Лелей назвали ее целомудренней — «Аллеей дум». А вот «Угол расставаний». Здесь под тополем они прощались. Жив еще старик, только верхушка его высохла, и голые ветви до странного напоминали воздетые к небу руки.

Вспомнилось, что на коре тополя он вырезал перочинным ножом два имени — свое и Лели. Подошел к дереву, поискал зарубки на уровне глаз и не обнаружил. Еще бы! Не может кора так долго сохранять надрезы — дерево тоже имеет свой срок памяти. Отойдя, с нежностью, как на что-то родное, посмотрел на неимоверно разросшийся тополь, и на добрых полметра выше того места, где искал, увидел крупные, искаженные временем бугристые имена: «Леля», «Леша». На веки вечные оставили память о себе.

Острая боль ударила в висок. Он стоял недвижимо, потрясенный тем, что с такой силой ощутил прошлое, что оно так властно над ним. Леля. Он давно вычеркнул ее из своей жизни, а если и вспоминал иногда, то без волнения, как вспоминаются чистые, наивные юношеские увлечения. Так почему же глухая тоска стиснула грудь и не отпускала?

Отсюда до Лелиного дома рукой подать, но ноги почему-то не шли дальше. Подумав, понял почему: сработал давний рефлекс. Здесь начиналась запретная зона, дальше идти ему возбранялось, чтобы не попасться на глаза Лелиной маме, всячески старавшейся отвлечь свое детище от неподходящего ухажера.

Они долго и тяжело прощались у этого тополя. Целовались, расходились, снова бежали друг к другу и снова душу раздирала агония разлуки. Тут они расстались, когда он уезжал в Ярославль. Разве думали они тогда, что эта встреча окажется последней?

Чуть подогретый вином и разгоряченный воспоминаниями, Алексей Алексеевич испытал жалость к себе и взгрустнул оттого, что так нелепо оборвалась трогательная любовь.

И вдруг зашагал крупными, решительными шагами, как ходил у себя в Сибирске по заводу. Здания вокруг не вызывали никаких ассоциаций — он редко появлялся здесь, а если и появлялся, то ничего не видел вокруг, боялся одного: как бы не увидели его. И проделывал этот путь только в том случае, если Леля не приходила на свидание. Тогда, преодолев робость, он украдкой приближался к дому и опускал в отверстие для писем конверт с библиотечным бланком (бланки как-то подвернулись ему под руку, и он сунул штук десять в карман, сам не зная для чего, так, из озорства), на котором значилось: «Прошу вас вернуть взятую в библиотеке № 11 книгу ввиду того, что означенный срок истек». По этому вызову Леля являлась непременно, прибегая ко всякого рода ухищрениям, — знала, что он будет топтаться на «Углу встреч» и час и два, пока не дождется.

Вот и ее дом. Полутораэтажный особняк, с массивной парадной дверью. В заветной квартире он был всего два раза, когда мать Лели, Полина Викентьевна, уезжала к родственникам в Ростов, да несколько раз заглядывал в Лелину комнату — надо было только схватиться за кронштейн навеса над парадным входом и подтянуться на руках. Теперь он на такое не рискнул бы. И не потому, что ослабели мышцы. Навес был другой, легкий, жиденький — старый, очевидно, изоржавел, пришел в негодность. И ручка на двери, вычурная медная ручка с шарами на концах, была заменена обычной стандартной. Прежней осталась только рамка на щели, куда опускались письма и газеты, да изредка ложный вызов в библиотеку. Возникло мальчишеское желание оторвать ее, увезти с собой на память. Даже подергал, поддев уголок ногтем. Э, нет, крепко приколочена. Поднял и отпустил заслонку. Она знакомо щелкнула, вызвав ощущение облегчения, которое возникало тогда; слава всевышнему, никто не заметил. Записка уже там, значит, сегодня они увидятся.

Леля не всегда могла ускользнуть на свидание, но по этому вызову приходила чего бы это ни стоило, даже зная наперед, что дома потом будут неприятности.

Другой способ вызова состоял в том, что в окно бросалась щепотка дробинок, которые таскал из охотничьих запасов отца. Когда Леля появлялась из-за шторы, он хватался за кронштейн, подтягивался на руках, и они могли наскоро переговорить о самом необходимом.

Только один раз он был ввергнут в страшный конфуз. Проходивший неподалеку милиционер, приняв парня за злоумышленника, огласил улицу пронзительным верещанием свистка и мчался вдогонку до тех пор, пока мнимому вору не удалось шмыгнуть в подворотню и спрятаться в укромном углу, заставленном огромными мусорными ящиками.

Мимо прошла какая-то женщина, с любопытством и недоверием посмотрела на переминавшегося с ноги на ногу человека и остановилась неподалеку. Чтобы увильнуть от бесцеремонного разглядывания, Алексей Алексеевич открыл чугунную решетчатую калитку и с независимым видом направился в глубь двора. А сердце… Его как бы не стало, оно притормозило ход.

Здесь они с Лелей встретились однажды накоротке. Нарушив все запреты, он проник в опасную зону и увидел свою подругу на террасе в качалке. Пугливо оглядевшись по сторонам, она сбежала к нему и потащила вот на это место. Много ли было им надо? Два слова: «Сегодня в семь» и поцелуй, короткий, настороженный.

Алексей Алексеевич услышал за собой шаги и, оглянувшись, увидел любопытствующую женщину — по всей видимости, поведение незнакомца показалось ей странным. «Ох уж эти провинциальные города…» — досадливо буркнул про себя Алексей Алексеевич и с независимым видом повернул за угол дома.

Но что это? Галлюцинация? А может быть, он сошел с ума? На веранде, в качалке, с книгой в руках, сидела… Леля. Она не сразу среагировала на появление кого-то во дворе, дочитала страницу и, переворачивая, подняла голову.

Недоумение и тревога засветились в ее глазах. Она поднялась, постояла как завороженная в полном оцепенении и медленно сошла по ступенькам. Сделав несколько шагов, остановилась, стараясь освободиться от груза сомнений.

Алексей Алексеевич шагнул к ней свинцовыми негнущимися ногами, обнял, прижался щекой к ее щеке, пряча свое лицо.

Некоторое время они находились в каком-то сомнамбулическом состоянии, веря и не веря в случившееся, воспринимая все, как небыль, как сон, наваждение, прислушиваясь к своим ощущениям.

Первой пришла в себя Леля — опустилась, словно у нее подкосились ноги, извернулась и выскользнула из его рук.

Бывает, время так резко меняет лицо, что черты его становятся неузнаваемыми. Леля была почти такой же. Те же глаза, прозрачные, светящиеся, тот же пухлый рот с чуть вздернутой верхней губой, легко раскрывающийся в улыбке, тот же с легкой курносинкой нос. Годы наложили свой отпечаток — у глаз появились морщинки, легкие, тонкие, почти незаметные, у губ — две горестные складочки, но лицо в ореоле пышных русых волос оставалось безыскусственно открытым и так же сочетало в себе женственную мягкость с мальчишеским задором.

— Я… не сразу…

— Не сразу узнала? Неужели так изменился?

— Повзрослел, — сманеврировала Леля, стараясь уловить и сопоставить с прежними интонацию голоса, непроизвольные жесты, манеру улыбаться, не размыкая губ.

— А ты такая же…

— О, не надо, Алеша… Я устойчива к лести.

— Такая же, — упрямо повторил Алексей Алексеевич, добавив: — Прельстительная.

В порыве нахлынувшей нежности Леля обняла его и прильнула к губам.

Долгий поцелуй воскресил былое. Они почувствовали себя теми, прежними, юными, окрыленными радужными мечтами о счастье, которое предполагали создать общими стараниями.

И опять Леля опомнилась первая.

— Что же я держу тебя посреди двора? Пошли в дом. Вот удивится мама! Помнишь ее?

Помнил ли он ее? Не только помнил, но и испытал нечто вроде страха. Странно, но это было так. Не покривил душой, признался:

— Помню и боюсь.

Леля раскатисто засмеялась.

— Ну что ты, Ле… Алеша… Испытывать страх перед слабой женщиной…

— Честное слово, боюсь. Может, сказывается гипноз места? Говорят, ощущения, связанные с тем или иным местом, возобновляются даже через многие годы.

— Перестань дурачиться, пойдем!

Алексей Алексеевич поднимался на веранду, испытывая смятение и беспомощность. У порога остановился.

— Пойдем, пойдем, — поторопила Леля.

В большой комнате, казавшейся тесной, потому что в нее была втиснута обстановка целой квартиры, священнодействовала Полина Викентьевна — сидя за ломберным столиком, расчерчивала листки для преферанса. Она сильно изменилась — поседела, ссохлась, хрупкие плечики обвисли, заострились нос и подбородок, но сдаваться старости было не в ее натуре. О том свидетельствовали подкрашенные губы, подведенные брови, чуть-чуть подрумяненные щеки.

«Старая дама, — успел подумать Алексей Алексеевич. — Просто старухой ее никак не назовешь».

При виде столь неожиданного гостя, глаза «старой дамы» просияли. Оторвавшись от своего занятия, она довольно легко поднялась и величественно протянула руку.

— Qulle surprise![1]

Алексею Алексеевичу не оставалось ничего другого, как припасть к сухой руке с покрытыми розовым лаком ногтями.

— Oh mon cher[2], вы так и не научились целовать руки дамам, — слегка грассируя, отдышливо произнесла Полина Викентьевна. — Впрочем, современная молодежь минует этот этап…

— …начинает прямо с губ, — озорно подхватила Леля.

Полина Викентьевна недобро посмотрела на свою дщерь.

— Эти шалости… — проговорила напутственно. Спохватившись, перешла на французский: — Tu n’est pas à l’âge de faire… Tu te compromets[3].— И снова как ни в чем не бывало обратилась к Брянцеву: — Кто же вы, Алеша? Небось высоко взлетели. Вас в юности отличала, насколько мне помнится, напористость. Я ведь все знала про ваши амуры, или, как нынче говорят, шуры-муры. Вы и теперь для остроты ощущений намерены сводить Лелю на кладбище?

Дыхание Полины Викентьевны было затрудненным — должно быть, страдала астмой, это не позволяло ей говорить в полный голос и потому даже вопросы звучали как утверждения.

«Ничего не забыла, ничего не простила»… — подавленно отметил Алексей Алексеевич и коротко бросил:

— Нет, Полина Викентьевна.

— Проказник вы были…

— То время миновало, кануло в безвозвратность.

— Прошла горячка юных лет?

— Кое в чем — да. Годы берут свое.

— Ах, полноте, Алеша, не гневите бога. Пардон, вы не против того, что я называю вас этак фамильярно — Алеша?

— Нисколько.

— Так все-таки чем вы занимаетесь, если не секрет?

— Покрышками. Точнее — шинами.

— А-а, — понимающе протянула Полина Викентьевна, хотя ответ ничего решительно ей не разъяснил. — А я видите как живу. Пришлось уплотниться, когда дочери выпорхнули из гнезда. Тесновато, но к вещам привыкаешь. Для меня все это, — обвела взглядом комнату, — реликвии. Да вы присаживайтесь.

Алексей Алексеевич чувствовал, что каждый его жест, каждое слово прикидываются на ту мерку, под которую он когда-то не подходил. Сел на стул, предложенный хозяйкой дома, не зная, что говорить и как вести себя дальше.

К счастью, на веранде послышались шаркающие шаги, и в комнате появились двое: старушка в накидке и в шляпке-канотье, бесплотная, сгорбленная, сморщенная, и мужчина одинаковой с нею ветхости. Его одежда — длинный клетчатый пиджак и брюки дудочкой, какие носили на заре века, красноречиво говорили о принадлежности к «бывшим».

Алексей Алексеевич похолодел при мысли, что ему будет оказана честь играть в преферанс в таком кругу.

Но сего не произошло, поскольку следом пожаловала еще одна партнерша, внешним обликом совершенно выпадавшая из этой компании, молодая, громкоголосая, эксцентрично одетая.

Полина Викентьевна представила Брянцева гостям.

— Знакомьтесь, Алеша Брянцев…

— Алексей Алексеевич Брянцев, — поправила Леля, — мой соученик.

— О, это была трогательная влюбленность. Истинно рыцарская, я бы сказала, — защебетала Полина Викентьевна, стараясь выглядеть приветливой и бодрой. — Алеша преодолевал все преграды, стоически выдерживал… О, юность, юность!.. Faites connaissance[4], супруги Дьяковы.

— Очень рад.

— В один день венчались. Я с покойным мужем — царство ему небесное — и они. В нашем соборе. С тех пор…

— Тогда позвольте рассказать о презабавной встрече в Париже, — оживился Алексей Алексеевич. — Решил я посмотреть знаменитый оперный — Париж без него вроде бы и не Париж. Иду, иду и чувствую — заплутал. Спрашиваю у одного, у другого прохожего на плохом немецком, как пройти к опере. Смотрят недоуменно, силятся понять — тщетно. Возле меня уже целый кружок образовался. И тут, откуда ни возьмись, средних лет мужчина. «Вам оперный? Пойдемте, провожу». По пути объясняет…

— …что французы говорят опера́,— вставила Леля, — и не поняли тебя. — Укорила: — Ах, Алеша, это так элементарно.

— Каюсь. Бескультурье подвело. Ну, и я ему: как хорошо, мол, встретить русского при таких сложных обстоятельствах. «А мне тем более, — отвечает со скорбью в голосе. — Моя заветная мечта — попасть перед смертью в Россию. И попаду! Непременно попаду! Вы из каких мест?» — «Издалека, — говорю. — Сибирь. А родом из Новочеркасска». — «Боже мой! — издает страдальческий вопль мой собеседник. — Так и я ж оттуда! Батюшка мой архиереем был в тамошнем соборе. Сладкопевцев. Может, слышали?»

— Сладкопевцев! — в радостном захлебе вскричала Полина Викентьевна. — Он ведь нас с мужем венчал!

— Дальше, дальше, пожалуйста, — заинтересованно попросил Дьяков.

— Походили с ним сколько позволяло мне время и разошлись с досадливым чувством — не наговорились. Когда пожимали руки, заплакал он, и снова: «Непременно поеду в Россию и, конечно же, побываю в Новочеркасске. Это единственная моя устойчивая мечта. Родина — великое слово. С ним мы умираем…»

— Все это так интересно. Голос Полины Викентьевны дрогнул. — Однако же займемся…

— А знаете что? Мы не будем мешать вам, — перебила мать Леля. — Пойдем побродим.

— На кладбище? — не удержалась от язвительного вопросика Полина Викентьевна.

В глазах Лели запрыгали бесята.

— А что, это мысль! Ты как, Алеша?

Полину Викентьевну оскорбила дочерняя непочтительность, но на сей раз она и бровью не повела.

— Нет уж, уволь.

— Осмотрительнее стал?

— Умнее.

— Спускайся вниз, мне нужно чуть-чуть привести себя в порядок.

Алексей Алексеевич отвесил общий поклон.

— Я подожду тебя на улице. Или лучше знаешь где?..

У Лели просияло лицо, стало детски-радостным.

— Ты еще помнишь?..

— Не только помню, я уже побывал там.

Брянцев топтался на «Углу встреч», у самого начала «Аллеи дум», стараясь ослабить внутреннее напряжение, превозмогая растерянность, твердя какие-то слова, которые, как ему казалось, способны были успокоить, мысленно обращался к себе на «вы», величал «Алексеем Алексеевичем», даже назвал чокнутым — слово, которым корил себя еще в ту пору, когда томился на этом углу в ожидании появления Лели, не зная куда себя деть. Кое-как ему удалось, как он говорил, «приземлиться». Но ненадолго. Услышав стук каблучков по тротуару и увидев легкую, стремительную фигуру Лели, понял, что приземлился непрочно…

Леля улыбнулась ему совсем как тогда, в те годы, с ходу поцеловала в щеку и, взяв под руку, притянула к себе. Пошли по аллее, непринужденно болтая, стараясь скрыть друг от друга волнение, уравновеситься.

Было уже поздно, для этого города поздно. Шум на улицах стих, только из городского сада доносились звуки оркестра. А когда затихли и они, стало слышно, как в лугах, окружавших город, гомонили лягушки, да где-то совсем неподалеку пробовал голос кузнечик. Бездонная чернота неба, влажная мягкость южного вечера, музыка, лягушечий концерт, знакомое шуршание гравия под ногами, касание рук — все это стерло у обоих ощущение реальности, неотвратимо погрузило в прошлое.

— Неужели минуло девятнадцать лет? Целая жизнь… — раздумчиво произнесла Леля, как бы обращаясь к самой себе. — Даже страшно становится, если вдуматься серьезно. Кстати, ничто так не подчеркивает, сколько тебе лет, как встреча со старыми друзьями. Недавно увидела Музу Слободчикову. Смотрела на нее и сокрушалась: огонь-девчонка была, а стала степенной, солидной, погасшей. Подумала: неужели и я так выгляжу?

— Нет, нет, ты тем и удивительна, что в тебе не потухла искорка, — поторопился успокоить Алексей Алексеевич. — Я говорю это не ради того, чтоб сказать приятное. Это действительно так. — Резко повернулся. — Ну, здравствуй, Ленок!

Это была их старая манера вот так, ни с того ни с сего среди разговора напомнить друг другу, что они вместе. Не в мечте, не в воображении, не во сне, а наяву.

— Здравствуй! — охотно подхватила Леля навсегда врезавшуюся в память игру.

— В тебе все еще горит живая искорка молодости.

Леля улыбнулась той особой улыбкой, застенчивой и в то же время открытой, которая очень нравилась Алексею Алексеевичу.

— Может быть, если ты увидел.

— Это ребячество… Мне оно дорого.

— Мне тоже. Как ты узнал, что я здесь?

— Я ничего не знал. Пошел, потому что… сердце вело. Ты веришь в судьбу?

— Теперь поверила…

— Вот тут стояла наша скамья…

— Да, стояла… Еще три года назад стояла. Я приходила сюда на воображаемое свидание с тобой, садилась и предавалась легкой грусти.

Алексею Алексеевичу стало бесконечно тягостно и больно.

— Вот так и бывает в жизни, Ленок…

Леля улыбнулась каким-то своим мыслям.

— Ты что? — насторожился Алексей Алексеевич.

— Вспомнила, что как-то в записке ты написал «Линок». Мама нашла ее после того, как мы… как ты уехал, и потом с год изводила меня. А правда, то было особое время? Безмятежное, радужное. Лека, ты слышишь меня?

«Лека». Только Леля называла его так. Друзья звали Лешей, Лешкой, Лешим, а Лекой — одна она.

— Слышу, конечно, слышу… — машинально отозвался Алексей Алексеевич, думая о том, что вот идут они сейчас по этой когда-то хоженой-перехоженой аллее, и ему кажется, что никогда не расставался с Лелей, что не было того отрезка жизни, который прошел без нее. Прошлое вползло в настоящее, настоящее отступило в прошлое.

Многое хотелось им рассказать друг другу, еще больше — расспросить друг друга. Но никто на это не решался. Возможно, из деликатности, а возможно, подсознательно уходили от исповедальности, чтобы не нарушить лирического настроя дарованного им вечера.

Часы на соборе пробили десять. Тот же чистый, прозрачный звук колокола, только ритм боя ускорился, будто время стало бежать стремительнее.

— Мне пора… — чуть помявшись, обронила Леля.

Алексей Алексеевич сожалеюще закивал.

— И это все время, что ты мне отвела?

— Видишь, ты и забыл, — шаловливо отозвалась Леля. — В десять, по этому бою, мы начинали прощаться…

— Так когда это было? Ну еще пять минут… — попросил Алексей Алексеевич с мольбой в голосе — он и впрямь поверил, что Леля намерена вернуться домой. Вздохнул. — Как встречи радостны, как тягостны разлуки…

— Откуда? Я не знаю этих строк, — живо откликнулась Леля, не желая нагнетать драматизм обстановки.

— Я тоже не знал до сей минуты. Помнишь нашу школьную игру? Кто-то бросал одну-две стихотворных строчки, а другой должен был закончить.

— Так вот заканчиваю: но в счастье благостном мы забываем муки…

Алексей Алексеевич с нежностью коснулся плеча Лели.

— Когда-то ты писала великолепные, на мой взгляд, стихи, и я был уверен, что ты станешь поэтессой.

— К счастью, этого не произошло.

— Почему к счастью?

— Закомплексована была. Ну… в понимании назначения поэзии. Эстетские стихи — это преходящее, а других я писать не умела. Хорошо, что вовремя поняла, в чем моя беда, и навсегда распрощалась с соблазнительной перспективой.

— Но это же здорово!

В наш бурный век, когда несносно тонок.

Шнур, отделяющий безумство и любовь,

У каждого из нас насмешливый чертенок

Колдует за спиной, дугою выгнув бровь.

— Алеша, я уже забыла, а ты…

— А разве это плохо?

Япония — страна таинственно прекрасных,

Мистично девственных и нежных хризантем,

Где многоликий бог, преступный и бесстрастный,

Кривляется в венце из звездных диадем…

Где мусмэ хрупкие с глазами-миндалями

Взлелеяли порок в нетронутых губах…

Вот нездоровый край, куда больными снами

Я часто уношусь в несбыточных мечтах.

Леля звонко расхохоталась.

— Галиматья! Паточная, одновкусная. Тогда я пописывала, потому что мало смыслила в поэзии и потому что была лирически настроена. — Растроганно заглянула Алексею Алексеевичу в глаза и тут же отвела взгляд, боясь, что он увидит больше, чем ей хотелось. — Я тебя ни о чем не спрашиваю, Алеша. Где ты, как ты, ну и все прочее. Давай и ты так. Поживем немного в нашем мирке. В том, давнишнем… Ты завтра свободен?

— Как птица.

— Я завожу тебя по «нашим» местам. И проведем «наш» день. С утра до вечера. Согласен?

— Еще бы…

Подошли к заветному тополю. Алексей Алексеевич хотел было показать запечатленные на коре имена, но из-за темноты отложил до завтра. Невольно прислонился к дереву, вспомнив, как трудно было устоять на ногах, когда они до головокружения целовались здесь.

Леля разгадала его намерение и не приблизилась, когда он распахнул объятия. Махнула рукой на прощание и быстро засеменила прочь. В отдалении остановилась, по-девчоночьи звонко крикнула:

— В девять утра, Алеша! Там же!


У натур романтичных утро отличается от вечера тем, что безжалостно разгоняет поэтическую дымку и восстанавливает трезвую ясность мысли. Такие люди часто корят себя утром и за излишнюю откровенность, которую разрешили себе вечером, и за эмоциональный взрыв, и за потерю контроля над собой, допущенные в состоянии приподнятости, столь характерном для вечерних часов.

Эту особенность Алексей Алексеевич знал за собой, была она в годы юности и у Лели. Утром они становились чуть иными, более сдержанными, более прозаичными, чем накануне.

Проснувшись в номере гостиницы рано и сразу, как, собственно, и подобает человеку, привыкшему к распорядку заводской жизни, Алексей Алексеевич даже поежился, вспомнив вчерашний всплеск чувств. Он не представлял себе, как они встретятся сегодня. По сути, их связывала непрочная ниточка короткой, почти детской любви, а разделяла пропасть долгих лет разлуки.

Поднималось тихое, прозрачное утро. За окном на безоблачном небе бушевало солнце, заливая город беспощадным светом. День обещал быть знойным.

Тщательно побрившись, Алексей Алексеевич открыл чемодан, извлек из него спортивную клетчатую рубашку, прихваченную для охоты, с удовольствием надел ее. Кто знает, где они будут бродить, лучше чувствовать себя свободно. Повертев в руках кепку, в которой ходил на завод, — стоит или не стоит прихватить с собой? — все же бросил на голову. «Вот бы Полине Викентьевне показаться в этом затрапезном виде», — подумал озорно, разглядывая себя в зеркале. Рубашка ладно сидела на литых плечах, и даже простые брюки не выглядели безобразно. «Для загородной прогулки сойдет», — махнул он рукой, почему-то решив, что Леля потащит его за город.

Но она разработала другую программу дня.

— Прежде всего — в школу, — произнесла повелительно, появившись на «Углу встреч». — А рубашка идет тебе, хотя и простит. В костюме, к тому же таком великолепном, у тебя был неотразимо торжественный вид.

Утро подействовало отрезвляюще и на Лелю. Она избегала прямого взгляда и даже под руку спутника не взяла. Деловито шагала рядом в простеньком ситцевом платье с кокетливым воротничком, в туфлях без каблуков, какие надевала в тех случаях, когда предстояло много ходить.

— Проглотил что-нибудь?

— Ага, — неубедительно соврал Алексей Алексеевич.

— Не обманывай. Ну, не беда, перехватим на ходу.

Внешний вид здания школы никаких эмоций у Алексея Алексеевича не вызвал, может, потому, что фасад его скрывали разросшиеся деревья.

— Мне очень хотелось побродить по школе, но одной… Смелости не хватило… — призналась Леля. — Почему-то решила — не выдержу, разревусь. Это очень тяжело — возвращаться в юность, в невозвратное… Тем более, когда жизнь пошла под уклон…

Вошли в подъезд. Леля объяснила сторожихе, что когда-то они учились в этой школе и хотят побывать в своем классе. Сторожиха милостиво разрешила пройти.

Поднялись на второй этаж, перед актовым залом свернули в коридор направо. На первой же двери по-прежнему висела табличка «10 „А“», только не картонная, а металлическая.

Как бы подчеркивая торжественность момента, Леля посмотрела на Алексея Алексеевича долгим взглядом и рывком открыла дверь. Их класс. Такой знакомый, такой бесконечно родной. Пройдя мимо стола, села за парту у окна, положила подбородок на сплетенные пальцы. Это была обычная ее поза на уроках.

Алексей Алексеевич не без труда втиснулся за крайнюю парту, раскинул на ней руки (сосед его всегда жаловался, что залазит на чужую территорию), и уставился на доску с нестертым, алгебраическим уравнением.

Потом в одно мгновенье, словно по команде, они взглянули друг на друга уголками глаз. Так переглядывались они тогда, с этого все началось… Впрочем, не совсем с этого, скорее, со случая в физическом кабинете.

В памяти Алексея Алексеевича со стереоскопической выпуклостью всплыл эпизод, с которого завязалась лирическая дружба с Лелей, и тяжелое, мучительное чувство, близкое к страданию, охватило его.

Когда ребята сгрудились у стола, наблюдая за приготовлениями к интересному опыту, они с Лелей оказались рядом. Собственно, сначала он не знал, кто находится по соседству, и спокойно стоял, привалившись к чьему-то боку с одной стороны и упираясь в чужое плечо с другой. В какое-то мгновение ощутив едва уловимый аромат, с любопытством повернул голову, чтобы установить, от кого так приятно пахнет. К его удивлению, рядом стояла Леля. На фоне окна, подожженного скупым предзимним солнцем, золотились разметавшиеся завитки волос и прозрачно светился краешек розового уха. Спокойствие его мигом испарилось. Он то и дело стал косить глазами в ее сторону, чтобы еще и еще увидеть маленькую раковину уха, и ему чудилось, что от Лелиных волос пахнет подснежниками. Но вдруг… Вдруг Лелино лицо оказалось так близко, что он не смог воспротивиться желанию прикоснуться губами к щеке. Кровь мигом ударила ему в голову от ужаса за свершенное, от боязни, что кто-либо мог это заметить и потом досаждать Леле. Да и сама Леля… Как она восприняла его поступок? В ожидании чего-то непредвиденного сжался, затаил дыхание. Леля не изменила позы, только лицо ее — а может быть, это только почудилось ему, — стало пунцовым. Он перешел на другое место и исподволь стал наблюдать за ней. Девочка явно нервничала, и, чтобы не смущать ее, он ушел. Ушел с мыслью, что их соединила некая тайна. С этих пор он стал изучать ее и что ни день делал новые открытия. Начитанная, музыкальная, умная, в общем, не чета ему, заурядному парню. А чувство к ней крепчало. И как ликовал он, когда понял, что и Леля неравнодушна к нему.

Вспомнилось, какого напряжения стоило ему не смотреть на уроках на Лелю, а взглянув, оторваться от ее взгляда, и горячая волна ударила в сердце. Наваждение вернулось. Он испытал мальчишеское наслаждение от того, что между ними не торчат головы учеников, что нет в классе преподавателя, который ловил их взгляды, что он может открыто любоваться Лелей. В ту далекую пору его не раз обуревало желание встать, подойти к ней, поцеловать у всех на виду и тем самым положить конец перешептываниям и разговорам: что у них с Лелей — любовь или дружба?

Любовь или дружба? Ох уж эти досужие педагоги и доморощенные школьные философы! Они полагают, что если мальчик и девочка не целуются, то это дружба — чувство, в школе допустимое, а если целуются — это уже любовь, а значит, чрезвычайное происшествие. И сейчас, исступленно глядя на Лелю, он понял, что не физическое тяготение лежит в основе любви, а духовная близость и что никогда у него с Тасей, хотя они муж и жена, любви не было.

Движимый порывом, который не мог, да и не хотел подавить, Алексей Алексеевич резко поднялся и в одно мгновение оказался возле Лели. Она рванулась к нему, прижалась к груди. Ощущение безграничного счастья охватило обоих. Счастья до отчаяния, до слез. Так стояли они среди класса, большие, взрослые люди, не находя в себе сил оторваться друг от друга, покуда не услышали крадущихся шагов сторожихи.

Потом, когда они уже шли по улице мимо здания техникума, которое по старинке называли Мариинской гимназией, шли, потрясенные этим приливом нежности, Леля сделала попытку пошутить:

— Дети, дети, как опасны ваши лета…

И улыбнулась. Но улыбка получилась вымученной, грустной.

Он тоже улыбнулся, и тоже вымученно и грустно.

Поравнялись с Музеем истории донского казачества.

— Продолжим нашу программу, — строгим тоном сказала Леля и добавила, отведя голову: — То, что произошло, признаться, в мою программу не входило.

В прохладном, тихом, словно погруженном в сон, здании было пусто и тихо, как в склепе. Неподвижно сидевшие дежурные походили на восковые фигуры.

Поднялись на второй этаж, где стены украшали полотна Дубовского, завещанные в дар родному городу, полотна, которые приводили в восхищение Лелю и на которые в свое время она обратила внимание далекого от понимания искусства мальчишки. Спустя годы он с благодарностью вспоминал об этом и в залах Третьяковки, и в залах Русского музея, и в прославленных картинных галереях Европы. Он многим был обязан этой девочке. Даже пониманием музыки. Впервые серьезная музыка тронула его душу, когда он слушал шумановский «Порыв» в исполнении Лели на школьном вечере. Потом они вместе ходили на концерты в музыкальную школу и на концерты приезжих исполнителей. Леля охотно делилась с ним своими познаниями в музыке, приносила книги по искусству из домашней библиотеки, подчас уникальные.

В другом зале долго стояли у картины Крылова, певца донской природы. Бескрайняя, степь, освещенная разжиженными лучами заходящего солнца, стадо коз в отдалении, старый пастух, сладко заснувший на пригорке, вожак стада, бородатый козел, застывший над ним в нетерпеливой позе. И название, так хорошо найденное: «Пора домой».

— А вот полотна Грекова. «Тачанка», «Вступление полка имени Володарского в Новочеркасск в 1920 г.», фрагменты из «Штурма Перекопа».

— Основоположник советской батальной живописи, — заметил Алексей Алексеевич.

— Незаслуженно забытый, — подхватила Леля.

— Представь себе, я знал Митрофана Борисовича. Даже бывал у него дома с отцом. Они вместе служили в Первой Конной, участвовали в боях под Перекопом. Кстати, сюжет «Тачанки» навеян боями под нашей станицей Платовской, это мне Греков говорил. Прекрасная картина. Сколько темперамента, экспрессии!

— Расскажи о нем.

— Милейший был человек. Пошутить любил и подшутить. Не жестоко, но с выдумкой. Со мной, мальчишкой, разговаривал на равных, причем естественно, без этакой обидной снисходительности. А отца встречал… Распахнет объятия — «Дорогой мой рубака, как я рад, как рад!». Темперамента они были разного, интеллекта — тоже, а начнут прошлое в памяти перебирать — водой не разольешь. И мне интересно. Слушаю, разинув рот, развесив уши. Потом, став старше, я понял, что Митрофан Борисович, который был запевалой в этих разговорах, и рядовые, будничные события ратной жизни преподносил в романтическом ключе.

Выйдя из музея, отправились к Соборной площади. Белая громада старинного собора высоко вздымалась над двухэтажным городком, огромная тень от него сплошь укрыла справа брусчатую мостовую. Собор, нетленная достопримечательность города, сама его история. Время не запечатлело на нем зримых примет. Только купола теперь были покрыты оцинкованным железом — золоченые сняли гитлеровцы. Слева полукружье зданий разрезал Ермаковский бульвар, у самого начала его на гранитном утесе застыл Ермак, протягивающий России корону татарского ханства.

Когда-то ни площади, ни проспекта, ни Ермака для них не существовало. Им принадлежали только часы, безжалостные, грозные — они неумолимо отбивали время, — да ступеньки у бокового входа в собор, где просиживали в ожидании десяти роковых ударов.

Собор был закрыт, а так хотелось подойти к месту символического захоронения Матвея Ивановича Платова, знаменитого своими ратными делами атамана, любимца Кутузова и Барклая-де-Толли, героического участника многих сражений в Отечественную войну 1812 года.

Алексей Алексеевич сожалеюще развел руками.

— Досадная осечка. Но ничего, надеюсь, побываем еще здесь. Ты бы послушала, как трепетно, с какой гордостью говорит о нем отец. Да только ли отец! До сих пор живет в памяти народной.

— «Хвала наш вихорь-атаман, вождь невредимых Платов!» — продекламировала Леля. — Знаешь такие строчки?

— Увы, нет. Не твои ли?

Леля расхохоталась.

— Жуковский! В те времена к особе Платова относились с величайшим почтением, больше того, с преклонением. Когда в январе тысяча восемьсот тринадцатого русские войска взяли столицу Франции, ликовала вся Европа. В Лондоне в тысяча восемьсот четырнадцатом году, куда Платов был приглашен королевой вскоре после освобождения Европы от Наполеона и вступления русских войск в Париж, его встречали как знаменитость первой величины, а Байрон, восхищаясь мужеством донцов, стал называть себя казаком. Даже завистливые английские вельможи, сдержанно относившиеся к чужой славе, вынуждены были признать, что Платов стал всеевропейской знаменитостью. Кстати, Оксфордский университет присудил ему степень доктора, а жители Лондона приподнесли саблю в золотой оправе, украшенную вензелем героя, и медаль в его честь. У меня до сих пор хранится картинка, еще в детстве вырезанная из какого-то журнала, — Платов на белом вздыбленном коне в атаманском, расшитом серебром одеянии, красивый, величественный, с этой самой саблей в поднятой руке.

— А тебе известно, что от него был в восторге сам Вальтер Скотт? — выказал и свою осведомленность Алексей Алексеевич. — Они неоднократно виделись в Париже, а затем в Лондоне. Вальтер Скотт интересовался сражениями на Березине, где был побежден непобедимый. Нравился ему и сам вид Платова и его казаков — красивые лица, лихая осанка.

— Спасибо. Вот этого я не знала. А почему убрали памятник ему?

— Для меня это загадка. Скорее всего, нерадивость, безразличие, а то и пренебрежение к прошлому взяли верх над здравомыслием. Какой-то олух распорядился, другой олух поддержал — слово «атаман» кое-кому резало слух, звучало устрашающе, хотя не всякий городской голова наводил страх (должность эта как-никак была выборной), ну и решили убрать — так-де спокойнее будет. Ермака тоже пытались стащить с пьедестала, да не осилили.

Обойдя собор, примостились на ступеньках, теплых, уже прогретых солнцем, вспомнили, как строили здесь планы на жизнь, которым не суждено было осуществиться, и пошли дальше. У винного магазина на пересечении с проспектом Ленина Алексей Алексеевич придержал Лелю за локоть.

— А ну-ка припомни.

— Первое мое приобщение к вину… — тихо отозвалась Леля.

Зашли в магазин, взяли по стакану красного цимлянского, выпили, наслаждаясь медово-кисловатым привкусом.

— Это посещение у меня тоже не было запрограммировано, — сказала Леля, когда вышли на улицу.

Дойдя до угла, вскочили в полупустой отходящий автобус.

— Куда? Куда влечет тебя неведомая сила? — не сдержал доброй усмешки Алексей Алексеевич.

Уселись на заднем сиденье.

— Предоставь себя сегодня в полное мое распоряжение. — Слушай, Ленок, откуда ты такая?

Мальчишески восторженный возглас рассмешил Лелю.

— Не зря же я тебе нравилась. Была бы другой…

— А ведь могла быть. В вашей семье, где прививалась чопорность. Сестра у тебя, насколько мне помнится, другая.

— Да, мы разные. И старше она намного. Я ведь запоздалый отпрыск в семье. Мама у меня властная, у нас бывали трения, и мне из чувства протеста всегда хотелось осетром на берег выкинуться.

— Твоей маме я был противопоказан — не та порода.

Леля помедлила с ответом.

— Мама — человек прошлого века, и к ней надо относиться снисходительно. Окончила пансион благородных девиц… — Улыбнулась. — Она действительно создала свою теорию эволюции интеллекта. И нужно ей это было, мне кажется, для того, чтобы отвратить меня от тебя, отпугнуть. Как она лечила меня от… от чувств к тебе? — Подражая голосу матери, воспроизводя даже размеренный ритм ее речи, Леля заговорила: — «Понимаешь, девочка, люди — как и собаки. Качества у них вырабатываются из поколения в поколение. Сторожевые — злые, ищейки имеют хорошее обоняние, пудели умны, потому что все время рядом с человеком. Но на это ушли столетия. Из дворняжки ты не сделаешь ничего путного за одно-два поколения. Так вот и интеллигенция. Она формировалась столетиями. Душа у нее развивалась тонкая, всеобъемлющая, с особой остротой восприятия мира. Я допускаю, что из рабочего может получиться хороший специалист, даже профессор, но душа у него останется заскорузлой. И от этого своего… избранника ты ничего хорошего не жди, даже если он в люди выбьется. Не сживетесь вы с ним. По-ро-да разная».

— Законченная теория, ничего не скажешь, — констатировал Алексей Алексеевич. — Ну, а теперь?

— Годы преображают людей.

Автобус мягко прыгал по булыжной мостовой окраинной улицы, потом затрясся по проселочной, направляясь к роще. Слева раскинулось старое кладбище, последнее пристанище казачьей аристократии. Алексей Алексеевич смотрел в окно и не узнавал этих мест. Рощи как не бывало. Ее вырубили немцы на топливо, на ее месте — молодая низкая поросль. И высокой кирпичной кладбищенской ограды с отверстиями в виде крестов тоже не было.

— Вот здесь маму от этой самой теории вылечили… гитлеровцы, — продолжала Леля. — В первые же дни оккупации расстреляли ее друзей — мужа и жену. Он был адвокатом, по иронии судьбы получил образование в Германии, оттуда увез жену-шведку. Люди пожилые, в высшей степени порядочные. Да и маме досталось. Словом, погнали белую кость на черные работы. Ограду в числе других разламывала, решетки фаслеровские, которым цены не было, на металлолом снимала. Тогда она Советскую власть со слезой вспомнила и многое переосмыслила.

Зловещая тень тех страшных лет как бы погасила буйство ярких, радостных красок мирного летнего дня. Леля примолкла, в глазах ее появилась хмурая затень, и Алексей Алексеевич не стал навязывать ей отвлекающую болтовню — бывают минуты, когда хочется уйти в себя.

Ушел в себя и он.

«Что, в сущности, я знаю о ней, какая она теперь? — мысленно беседовал с собой Алексей Алексеевич. — Почему она упорно отгораживается от всего того, что хоть как-то объяснило бы ее настоящее? Замужем она? Конечно. Кто же ее супруг и почему она избегает этой темы? Неладно в семье, не хочет выставлять напоказ свои беды, чтоб не унизить себя?»

Автобус резко затормозил, словно шофер неожиданно заметил препятствие. Конечная остановка.

Леля огляделась, выбирая, куда им направиться, и решительно повернула в сторону кладбища.

Та же церковь, те же тихие, безликие богомольные старушки на паперти. Но кладбище не узнать. Нет оград, нет железных крестов, а буйно разросшиеся сирень и черемуха делали дорожки почти непроходимыми.

Леля шла, разводя ветки, шла быстро, уверенно, как будто знала, куда идет, пока наконец кусты не расступились, открыв поляну. Здесь, у слизанного временем могильного холмика, торчал большой просмоленный крест.

Как было не узнать его! Обогнув могилу, Алексей Алексеевич увидел на обратной стороне креста большой ржавый гвоздь, когда-то вбитый им ночью на спор, чтобы продемонстрировать мальчишкам-одноклассникам свою храбрость.

— Посидим, — предложила Леля.

Опустившись на траву, она обхватила руками колени, смежила веки и пригорюнилась. «Захлестнуло… — призналась себе с внутренним протестом. — Неужели прочно?»…

Алексей Алексеевич сел рядом.

Забавная тогда получилась история. Чтобы выиграть пари, ребята спрятались неподалеку от креста, намереваясь испугать Лешку, когда тот появится, и помешать задумке. Но он заподозрил каверзу и решил перехитрить их — неслышно появился из-за кустов, закутанный в белую простыню. Увидев существо в саване, мальчишки, истошно вопя, дали стрекача и пулей пролетели мимо свидетелей, ожидавших у входа финала этой проделки.

Алексей Алексеевич взглянул на Лелю.

— Далеко ушла?

— Нет, я рядом. — Леля сбросила паучка, который запутался в волосах Алексея Алексеевича. — В тот вечер, восхищенная твоей смелостью и находчивостью, я отдала тебе свое сердце… — Смутилась. — Прости за выспренность.

Алексей Алексеевич властным движением привлек Лелю к себе. Вздохнув, она закрыла глаза, словно их резал нестерпимый свет.

Откуда-то повеяло свежестью, чуть ощутимо, почтительно зашевелил верхушку одинокого тополя поодаль ветер. В воздухе сгустились и пахнули прямо в лицо терпкие запахи увядающих трав. Склюнула какую-то чепушинку появившаяся рядом бесстрашная синичка. Потом еще и еще. Удовольствовавшись съеденным, вспорхнула и была такова.

— Ты не озябла? Руки холодные.

— Это внутреннее состояние. Взгрустнулось что-то. Увидела вдруг тебя мальчишкой, угловатым, не совсем уверенным в себе и оттого пытавшимся утвердиться в глазах одногодков, а особенно в моих глазах — не так ли? — как личность. Это и побуждало на дерзкие и смешные поступки. Кстати, ты добивался своего. Мне это импонировало.

— В жизни ничто не проходит бесследно, — раздумчиво проговорил Алексей Алексеевич, возвращаясь к вспомнившейся проделке. — Даже бесшабашное озорство дает закалку, укрепляет волю. Мне и сейчас смелость помогает, да еще как! В моей весьма непростой должности…

— К оврагу пойдем? — не дала ему договорить Леля. Поднявшись, отряхнула платье.

— Оставим на завтра.

Ее лицо вдруг просияло, как у маленькой девочки, которой подарили куклу.

— Ты надолго сюда?

— На неделю.

— А я на весь отпуск.


Неделя пролетела точно порыв ветра. Они сидели на скамье неподалеку от заветного тополя, он целовал ее влажные от слез веки.

— Зачем ты приехал?

Это был не вопрос — укор.

Он погладил ее по голове, заглянул в глаза.

— Любимая…

Она отстранила его.

— Не надо. Между нами не должно быть лжи.

— Любимая… — повторил Алексей Алексеевич не в припадке нежности, а так, будто давно намеревался признаться в своих чувствах и вот наконец решился.

Скажи он это слово не в последний день, не в последний час, Леля не поверила бы ему. Но сейчас признание никаких притязаний таить не могло — больше они не увидятся.

— Еще… — ликующе прошептала Леля.

Он повторил еще несколько раз, взволнованно, страстно. Леля вслушивалась в его голос, словно проверяя на слух искренность интонации.

Они простились, испытывая нестерпимую муку людей, нашедших друг друга и теряющих вновь…

— Взгляни напоследок на наш тополь, — сказала Леля с жалостливой интонацией в голосе. — Он почти безжизнен, но корни его еще достаточно крепки, и дай ему немного влаги, он опять наберет силу…

Алексей Алексеевич провел тревожную, полную изматывающего беспокойства ночь, страшась пустоты в душе, которая неизбежно наступит, когда Леля вновь исчезнет из его жизни. «А почему она должна исчезнуть?» — забродила робкая мысль, но чем ближе было к утру, тем прочнее укоренялась она в сознании. «Ведь в самом деле: корни все еще крепки, им только бы немного влаги…»

Утром, когда Леля появилась в гостинице, чтобы проводить Алексея Алексеевича на вокзал, он заявил, что пока она в Новочеркасске, ни за что отсюда не уедет.

Загрузка...