ГЛАВА 18

Вызов в Госплан Федерации был для Брянцева непредвиденным — экономисты не успели подготовить материалы к вечернему самолету, пришлось отложить вылет на следующий день.

Брянцева это вполне устраивало. Вечером Василий Афанасьевич наловил великолепных озерных раков, они тоже полетят в Москву. Раки там — сущая диковина, а Леля очень любит их — на Дону это было привычное лакомство.

— Не задохнутся? — спросил Алексей Алексеевич, принимая от шофера огромную корзину.

— Вы что! Я их сухим мхом переложил, в такой упаковке с ними и пять суток ничего не станется.

Брянцеву и верится, и не верится, что это так. Рыболовам он вообще не доверяет, а Василий Афанасьевич — заядлый рыболов. Выдастся свободное время — айда на реку, что летом, что зимой, и пока рыбки не добудет, домой не вернется. Своеобразный он человек, Василий Афанасьевич. Заботливый, преданный, мягкий, но и достоинства не теряющий. Невзлюбит кого — возить не заставишь. Хлебникова повозил две недели и запросился в парк. И вежлив тот был, и перерабатывать не заставлял: привез на совещание — домой отпускал, чтоб не ждал как другие, по три-четыре часа у подъезда, но делал это не потому, что жалел, а ради рисовки — вот, мол, какой я непритязательный и простой.

Что-что, а отличать естественную простоту от простоты напускной Василий Афанасьевич умел, и малейшая фальшь претила ему. Потому и к Брянцеву привязался, что был тот всегда самим собой. Не ладилось у него что, муторно на сердце — крути баранку и помалкивай, а ежели все в ажуре — и сам наговорится досыта, и его разговорит. Бывало и такое, что совета спрашивал. И ничего удивительного в этом Василий Афанасьевич не видел. Оба шинника, только один делает шины, а другой на них ездит. Сидит рядом Брянцев, и душа шоферская ликует: своего человека везет. Ничего ему от директора не нужно: ни квартиры — свой домик есть, ни премии — шоферам никакие премии не начисляются, но старается он изо всех сил. И знает Василий Афанасьевич куда больше того, что полагается знать шоферу, — при нем Брянцев не только служебные разговоры вел, но и письма до востребования доверял получать.

Отдавая директору в аэропорту берестяную кошелку, затянутую обрывком старой рыболовной сети, Василий Афанасьевич знал, кому предназначаются раки, и позволил себе похвалиться:

— Самых больших отобрал и широкозадых.

Самолет на сей раз опоздал — непогодь задержала его в Свердловске, — и Алексей Алексеевич добрался до Сивцева Вражка только в половине девятого утра. Позвонил на всякий случай, хотя знал, что Леля уже ушла на работу, а Валерка в пионерском лагере, и, чуть подождав, отпер дверь ключом, который возил с собой.

Выложив членистоногих страшилищ в ванну, поворошил их, облил водой из шланга. Раки оживились, зашуршали, стали расползаться, и Алексей Алексеевич засмотрелся на них. Подобрал экземплярчики Василий Афанасьевич. Вот будет довольна Леля!

Войдя в комнату, Алексей Алексеевич раздвинул шторы, сбросил плащ, положил его на спинку кресла и сел отдохнуть. Эта комната всегда вызывала у него чувство умиротворения и успокоенности, настолько все было в ней мило. Уютный старинный диван, образующий полукружье, столик на трех соединенных воедино львиных лапах, два кресла по его сторонам, пианино в углу. На нем — бисквитного фарфора бюсты Моцарта, Вагнера и Доницетти. Торшер с затейливым абажуром, сделанным руками Лели, дополнял убранство этой комнаты.

Алексей Алексеевич выщелкнул из пачки сигарету, закурил и, вспомнив, что Леля не любит запаха застоявшегося табачного дыма, решил открыть окно. Но что это? На подоконнике — толстая тетрадь необычного вида, по всей видимости, еще бабушкиных времен, с вензелем.

Взяв тетрадь, стал перелистывать страницы, исписанные знакомым почерком, кое-где заложенные высушенными цветами — одно из проявлений натуры, склонной к сентиментальности. Это был дневник. Чувство неловкости заставило положить его на место, но любопытство взяло верх, и Алексей Алексеевич отважился открыть тетрадь.

«Когда он первый раз появился в классе и стал спокойно разглядывать нас, словно определяя, кто чего стоит, я ощутила к нему неприязнь. Большой, на голову выше самого высокого из ребят, с крупными руками, он походил на переростка. Я решила было, что он из райкома комсомола или с завода, который шефствует над школой, и удивилась, когда он робко спросил, где можно сесть. Мальчишки показали на парту, которая пустовала, так как считалась неудобной — стояла у самой двери, — и он безропотно уселся за нее.

Новичок, как оказалось, перевелся к нам из другой школы, где у него произошли какие-то неприятности. Он ничего особенного не делал, остроумием не блистал, но столько в нем было мужественной уверенности, что мальчишки вскоре признали его своим лидером. И девчонки стали выделять его. А я не понимала, что они нашли в нем. Совсем не принц Калаф».

Алексей Алексеевич несмело перелистал еще несколько страниц, останавливаясь только на тех записях, где говорилось о нем. В первой своей части дневник заканчивался описанием выпускного вечера. Потом несколько пустых листков, и опять записи, связанные с с ним, но уже датированные годом их встречи в Новочеркасске.

«17 августа.

Алеша приходит ежедневно, мы с ним проводим целые дни напролет. Опять бой часов на соборе разлучает нас, как в юности, опять тревожится мама и ворчит насчет приличия и неприличия, насчет старых вскрывшихся ран и розы, которая расцветает вторично, — мама имеет склонность изъясняться „высоким штилем“.

А вчера она сказала мне: „Милая моя, любовь, которая бывает эпизодом в жизни мужчины, — целая история в жизни женщины“. И сразила жесткой фразой: „Мне твой друг напоминает охотника, который напал на след им же подраненной дичи и норовит во что бы то ни стало добить ее“.

Подранок! Неужели мама права? Не хочу я быть добитым подранком! Лучше быть раненной вторично, но не добитой! Не хочу!»

Алексей Алексеевич захлопнул тетрадь, подумав при этом: «Гадко. Вроде в замочную скважину подсматриваю». И тут же вспомнилось, что пушкинская Татьяна Ларина, девица весьма благовоспитанная, попав в обиталище Онегина, запросто, не испытывая угрызений совести, стала читать сделанные им пометки на полях книг. Оправдавшись таким образом, он, терзаемый жгучим интересом, снова открыл тетрадь.

«18 августа.

До сих пор не знаю, женат он или нет. Скорее всего, женат. А он не знает о том, что я свободна. Мы договорились пожить в мире воспоминаний и пока что из этого мира не выходим. Я еще не рассказала ему о Сергее, о его нелепой гибели, о том, что у меня от него сын. Нельзя подранку показывать, что он беззащитен…

Алексей собирается уезжать, и я с ужасом думаю о том дне, когда открою глаза и пойму, что его нет, когда перестану ощущать тепло его рук, слышать его голос, низкий, густой и какой-то завораживающий…

20 августа.

Может ли чувство сохраняться подспудно, независимо от тебя, незаметно для тебя? Столько лет мы не виделись с Алексеем, оба, кажется, забыли друг друга, а встретились — и чувство вспыхнуло с такой силой, словно все эти годы только и ждали встречи. Правда, всякий раз, приезжая в Новочеркасск, я бывала там, где бывали мы, вспоминала о нем, но с оттенком легкой грусти, не больше, как вспоминают счастливые детские годы. Я думала, что это просто от одиночества, на которое обрекла меня жизнь после гибели Сергея. Жизнь или я сама? Были ведь люди, которые хотели жениться на мне. И неплохие люди, интересные. Но не было в них главного — мужественности, активной мужественности, что когда-то так привлекло меня в Алексее. И Сергей был мужественный. Они-то и сформировали мои вкусы. Может быть, по закону контраста? Потому что сама я трусиха?»

Стенные часы пробили десять, и Алексей Алексеевич растерялся. В одиннадцать его ждали в Госплане. Не пойти нельзя, но и оставить дневник недочитанным он уже не мог. С каждой строкой он узнавал Лелю больше, глубже, чем знал до сих пор, с каждой страницей она поворачивалась к нему новой неведомой гранью.

Снял телефонную трубку, набрал номер, назвал себя. Нет, ему положительно везет в жизни. Референт сообщил, что совещание перенесено на завтра. Не сумев подавить радостного возгласа, Алексей Алексеевич повесил трубку и снова впился в текст.

«21 августа.

Я, кажется, начинаю понимать состояние человека, приговоренного к смертной казни. Он и радуется каждому дню, который дарит ему жизнь, и безмерно мучается от сознания, что вот-вот этой отсрочке придет конец. Ожидание неизбежного конца — горше этой муки представить себе невозможно. И очень может быть, что у приговоренного возникает желание ускорить его и избавиться от мучений. Вот и мне иногда хочется, чтобы Алексей поскорее уехал или самой убежать куда-нибудь без оглядки…

Трудно писать, соблюдая хронологическую последовательность, когда мысли так хороводит, что не знаешь, как дисциплинировать их, привести хотя бы в относительный порядок…

Я счастлива, но это горькое счастье, ибо омрачено сознанием кратковременности его. Как бы я ни старалась казаться веселой и беззаботной, мне это не удается. И Алеша стал другим. Неужели и с ним происходит нечто подобное? Неужели и он дорожит этими часами и всячески отодвигает разлуку? Он сказал, что приехал на неделю, но неделя уже прошла…

22 августа.

Чувство легче подавить в зародыше, чем назначить ему пределы. Иногда мне кажется, что мы оба теряем власть над собой, но он умеет обуздать себя и остудить меня. Зачем? Полагает, что, переступив границу, я буду мучиться угрызениями совести? А может, себя спасает от угрызений совести? Как бы там ни было, но мое уважение к нему растет, как растет и любовь. Он стал для меня смыслом жизни, отрадой, светом в окошке.

23 августа.

Сегодня он сказал мне „любимая“, а завтра он уезжает. Просил прийти проводить. Не пойду. Не в силах. Пусть думает что хочет. И — конец».

Дальше пустая страница, а вот запись, датированная днем его отъезда в сентябре.

«Алексей уехал. Даже день о нас плачет мелким, тоскливым дождем. Я держалась молодцом, и, как ни удивительно, мне это не стоило особых усилий. Что, израсходовала запас боли, которой пропиталась душа, на постоянные мысли о разлуке? Или появилась надежда, что когда-то, может быть, совсем скоро, мы будем вместе? Он ничего не обещал мне, но он что-то задумал. Это я увидела в его глазах. Хорошие у него глаза. Мягкие, ласковые, преданные. И что особенно любопытно — в них исчезло выражение вины.

А почему бы не предположить, что он решил проверить себя в разлуке? Кто-то сказал, что разлука действует на любовь по-разному: слабую — ослабляет, сильную — усиливает, подобно тому, как ветер задувает свечу и раздувает пожар. Кто? А, неважно. Но это точно. Может и он предположить, что случившееся навеяно „гипнозом места“, что стоит нам разъехаться — и гипноз перестанет действовать…»

А вот запись без даты. В этот день не произошло никаких событий. Просто захотелось Леле поразмышлять на бумаге.

«Я по-прежнему, как в школьные годы, испытываю неловкость, когда Алеша излагает какие-то свои мысли или высказывает суждения. Они до странного совпадают с моими, и мне бывает не по себе, оттого что постоянно соглашаюсь с ним. Нет, я не создала из себя его подобие, не растворилась в нем, не стала его моделью, все точки которой пришли в соприкосновение. Просто мы очень близки друг другу духовно. Однажды я умышленно, чтобы не счел меня своим эхом, рассказала ему старую, кажется, индийскую легенду о родстве душ. Душа создается одна, но ее делят на две части и вкладывают двум разным людям, мужчине и женщине. Если этим людям суждено встретиться, между ними обнаруживается то совпадение вкусов, взглядов и мыслей, какое бывает только у близнецов.

Алексей не согласился со мной и попытался объяснить наше удивительное взаимопонимание иначе: в распоряжении у природы недостаточно возможностей, чтобы создавать абсолютно непохожих людей, нет-нет и встречается пара, как бы сложенная из одного материала.

Так это или не так, но духовное сродство — это большое счастье, и отказываться таким людям друг от друга в силу каких-то условностей преступно».

Погасив в пепельнице очередную папиросу, Алексей Алексеевич задумался. Счастье… Он не считал себя несчастливым, но, только встретившись с Лелей, понял, что счастлив никогда не был. Удивительно, как в те дни ушла из памяти Таисия. Словно растаяла, словно никогда ее не было, и сейчас уходит, когда он рядом с Лелей, и угрызений совести он не испытывает. Он ничего не ворует у Таисии, ничего не отнимает. С начала их совместной жизни отношения их нисколько не изменились. Даже в юные годы, когда он учился в институте, а она металась между Ярославлем и Темрюком, никто из них не испытывал тоски друг о друге. И теперь они без сожаления расстаются на любой срок и встречаются, не ощущая радости. Если по-честному, то они, пожалуй, даже не друзья. Дружба подразумевает полное взаимопроникновение в интересы друг друга, полную самоотдачу. А они… Живут под одной крышей, но… Две жидкости, рядом находящиеся, но в несообщающихся сосудах.

«20 сентября.

Получила первое письмо. Не могу удержаться, чтобы не переписать.

„Родная моя Аленушка! (Ах, непослушный, я же говорила, что это имя вызывает у меня грустные ассоциации). Я, кажется, не заслуживаю твоей любви. Ну на самом деле: уехал — ничего, даже слова утешительного не сказал — думай что хочешь. (Так и было, только видела я все в самом розовом свете и рисовала самые радужные картины.) Но ты знаешь, это не от черствости, это от честности. Боялся, что, подогретый вспышкой эмоций, наобещаю лишнего. А вот сейчас, поостыв, скажу: я не мыслю в дальнейшем существования без тебя. (И я тоже.) Вот почему я решил вырваться отсюда. Куда? Пока не знаю. Знаю лишь, что туда, где мы сможем жить вместе. Когда я представляю себе нашу комнату, где будут висеть твои платья, стоять твои туфли, комнату, насыщенную запахом твоих волос (Ну, это уж твое воображение. Волосы мои не так пахнут, чтобы наполнить всю комнату. Простить? Прощу.) и твоих духов (Ой, ой, Лешка, ведь при тебе я ни разу не душилась. Ладно, прощу и это), у меня дыхание перехватывает.

Не сердись, что не писал тебе так долго. (Хорошо, что неделя показалась тебе долгой.) За время отпуска на производстве все пошло сикось-накось. Пришлось поднажать, чтобы войти в ритм. Все прочее волей-неволей отодвинул на второй план. (Может, и моя участь — оставаться на втором плане?) Влияло и очень серьезное отношение к нашей „проблеме“. Большое лучше видится на расстоянии. Нужно было время, чтобы ощутить всю остроту тоски по тебе, почувствовать, что без тебя нет меня. (Это я и хотела услышать от тебя, и не в горячую минуту, а после трезвого раздумья.) Осталось три месяца сумасшедшей, напряженнейшей работы. Наберись терпения, жди…“

7 января.

Три дня тому назад приехал Алексей. Был у меня. Валерик смотрел на него волчонком — не привык видеть мужчин в нашем доме. И хотя мы с Алешей держались в рамках чисто дружеских отношений, неотступно наблюдал за нами и явно ревновал меня. Если бы Алексей задумал подлаживаться к нему, заигрывать, разговаривать покровительственно или панибратски, что так неуклюже делают взрослые с мужчинами детского возраста, лед неизвестно когда бы растаял. Но Алексей нашел к нему подход тем, что не искал подхода. Заговорил, когда в том появилась необходимость, не задавал приевшихся детям стереотипных вопросов — какие отметки, как ведет себя в школе, слушается ли маму — и, совершенно откинув в сторону педагогические соображения, рассказывал, что вытворял в его годы. И когда я видела, как мой Валерик что-то доверительно шепчет Алексею на ухо, я поняла, что у них установился полный контакт.

На другой день мой сын принес двойку по поведению. Оказывается, он передал на уроке девочке завернутую в бумагу трещотку — резинку, которая трещит и ворочается в руках, как живое существо. Вспомнила: так это же пугалка наших школьных лет! Но, как я ни допытывалась, Валерик держался стойко и не выдал своего Песталоцци.

Алексей сообщил неприятную для нас новость: наши дела откладываются, его назначают главным инженером завода. Он отбивается, и я верю, что отбивается всеми силами. Он не тщеславен, и в этом очень схож с Сергеем. Летчик-испытатель, Сергей сказал мне, когда мы познакомились, что он механик. Много позже он объяснил, почему соврал: „Есть профессии, которые действуют на девушек завораживающе, — летчик, подводник, актер, журналист. А мне хотелось, чтобы прежде всего ты увидела во мне личность, импонирующую тебе“.

Алексей чувствует себя виноватым — впереди снова неопределенность. Но я его успокоила, сказав, что все оцениваю трезво, ни на чем не настаиваю, хочу только, чтобы он любил меня…

11 марта.

Наконец закончили работу, которую вели семнадцать месяцев. Почти полтора года изучала наша группа усталостные характеристики резин. Мы были уверены, что копаемся мучительно медленно, но нас похвалили за форсированную и очень результативную работу. Наши исследования будут положены в основу технологии изготовления резин, и их сразу использует промышленность.

У меня на душе, как у бабки в престольный праздник. Люблю делать работу, необходимость которой очевидна. Из меня, конечно, не получился бы чистопробный ученый, который способен заниматься отвлеченной теорией, не зная, пригодится ли она когда-нибудь.

А все же хорошо, что нас с Алешей роднит еще и общее дело — он делится со мной своими мыслями и планами не только как с другом, но и как со специалистом.

23 сентября.

Стоит жить на свете, ох как стоит! Алексей подарил мне месяц. Целый месяц! И выбрал, хитрец, место! Станица Федосеевская, наверняка ни на кого из знакомых не напорешься. А для станичников — приехал с женой, с ребенком — и все тут. Я так привыкла к новой роли, так вошла в нее, что порой становилось страшно. А милейший Даниил Степанович не мог налюбоваться на нас и все удивлялся, как это Алексей „подобрал себе жену, которая для него одного слеплена“, и, главное, безошибочно подобрал, с первого захода. Эх, знал бы он!..

Какое это поэтическое место! Станичка — одна улица, зажатая между серебристым Хопром и меловой горой. Сады с одной стороны спускаются к самому берегу, с другой — взбираются на взгорье. Взбираешься за ними ты — и горизонт раздвигается необъятно. За рекой, куда только хватает глаз, тянется могучий лес с врезанными в него озерами. На этих озерах мы с Алешей рыбачили и охотились.

Нет, пожалуй, в мире большей красоты, чем лесное озеро на рассвете, когда отражает оно в себе прибрежные дубы, могучие облака и далекое небо, когда потревоженная невзначайным порывом ветра его поверхность ломает очертания деревьев и разметывает в стороны облака. Оно великолепно еще и оттого, что непрестанно меняет свой цвет — от темно-зеленого до нежно-голубого, словно кто-то незримый то и дело растворяет в воде всевозможные краски. И я, типичная представительница сердобольной интеллигенции, вдруг заразилась охотничьим азартом и полюбила тот миг, когда застоявшуюся утреннюю тишину разрывает звук выстрела и в воду валится сраженная птица.

Воображаю, как удивилась бы маман, увидев свою дочь в широкополой задыренной рыбачьей шляпе, с удочкой в руке. Червей насаживал Валерик, рыбу с крючка снимал Алеша, я только закидывала удочку. Да, рыбак заправский, что там говорить! А вот несомненное мое достижение — научилась стрелять влет. До сих пор отметины на плече — синяки, напоминающие о наших вылазках.

Маленький мой Валерик не только привязался к Алексею, но и стремится во всем походить на него. Стал причесывать пятерней волосы, теребит кончик носа, когда собирается изречь что-либо „глубокомысленное“, и так же, как Алексей, то и дело говорит мне: „Мама, здравствуй“.

Я уже не жалуюсь на свою судьбу. Такого месяца можно и год ждать. Даже засыпать было жалко. Во сне я не чувствовала, что Алеша рядом, что мы вместе, что он мой. Но зато какую радость испытывала я, просыпаясь утром! Меня охватывало ощущение счастья, неомраченного, неизбывного. Отголоски его все еще живут во мне.

С нетерпением буду ждать отпуска в будущем году. Но это же одиннадцать месяцев! 335 дней! Триста, да еще тридцать, да еще пять! Ох, как долго!..»

Алексей Алексеевич перелистал еще несколько страниц. Леля не раз возвращалась воспоминаниями в сказочный месяц, ее не оставляла надежда на скорую встречу, а затем и на отпуск, который предполагали провести вместе. Но как назло, в Москву ему выезжать не доводилось. Не пришлось и отпуск использовать. Леля писала ему часто, письма были беззаботные, бодрые, но он чувствовал себя виноватым перед ней и проклинал свою участь.

Дальше разрыв между записями становился все больше, и тон их изменился: появились нотки грусти и даже отчаяния.

«16 марта.

Прилетел Алексей. На один день. Позвонил на работу, что-то объяснял, что — я так и не поняла, торопился и говорил сбивчиво, завуалированно. Не выдержала, помчалась на аэродром — хотелось перекинуться хоть несколькими словами. Увидела в окружении людей, очевидно сослуживцев. Он тоже заметил меня, изменился в лице, но быстро овладел собой и великолепно разыграл спокойную приветливость. Так разыграл, что даже в глазах его я большего не прочитала. Стало страшно: может, он и не играл?..»

Только сейчас Алексей Алексеевич заметил, как изменился у Лели почерк. Напоминавший в начале дневника катящиеся по желобку одна за другой дробинки, он становился все более размашистым и угловатым, иногда даже неразборчивым.

А вот страница, которая обескуражила окончательно.

«Случилось невероятное: я уступила просьбам Коробчанского провести с ним вечер. Сколько можно подвергать себя добровольному заточению! В конце концов я не в монастыре. Алеша не один, у него жена, а мне-то каково! Кстати, когда я вспоминаю об этой женщине, кровь приливает мне в голову. Кто из нас имеет больше прав на Алексея? Мне кажется, я. Больше прав у того, кто больше любит.

Коробчанский красив, элегантен, умен. Были в консерватории, слушали Листа. Он положил свою руку на мою и не отпускал до окончания концерта. И я не отняла, хотя его рука мешала сосредоточиться. Вообще он самоуверен и, похоже, избалован успехом у женщин, хотя никто в институте не может похвастаться его расположением. Он часто заходит ко мне в лабораторию, и, должна признаться, мне льстит его внимание.

После концерта были в ресторане. Потом он проводил меня. Когда подошли к дому, он попросил разрешения зайти. Я поколебалась, больше для приличия, и согласилась. Сидели, непринужденно болтали. Потом он завладел моей рукой и поцеловал в губы. Я ответила ему, ничего не испытывая. Этот внутренний холод меня испугал. Испугала Лешкина власть надо мной. Я поняла, что никто, кроме него, мне не нужен. Совсем не нужен. Он или никто. Стало страшно. Ведь мне не так много лет, и мне опостылело одиночество. Коробчанский обнял меня. А потом один его жест, очень мужской, плотский, подействовал отрезвляюще. Я вырвалась и попросила его уйти. Он был озадачен, стал что-то говорить о своих чувствах, о серьезных намерениях. Но мне он не нужен.

После его ухода меня охватил стыд. Ничего, собственно, не произошло, но я пала в своих глазах, потому что могла пасть… И если это пока не случилось, то может случиться… Я не истукан и не весталка — обета целомудрия не давала. А вдруг возгорюсь…»

На лбу у Алексея Алексеевича выступил холодный пот, ладони покрылись влагой, и от пальцев стали оставаться следы на страницах, которые торопливо просматривал, теперь уже отыскивая записи о Коробчанском. В эти мгновения он испытал жгучую, мучительную ревность, граничащую с отчаянием. Не найдя ничего такого, что привлекло бы внимание, добрался до последней страницы. Запись на ней выглядела как письмо, написанное, по всей видимости, совсем недавно, от силы два-три дня назад.

«Знаешь ли ты, Алеша, какие причиняешь мне невыносимые муки? С настроением еще можно бороться, но с состоянием… Неужели ты не чувствуешь, что можешь потерять меня? Я устала любить, я не могу больше ждать. Ждать приезда, когда тебя нет, отъезда, когда ты есть. Ждать дней, когда будем вместе, во что мне больше не верится. Ты не обманываешь меня, нет, ты обманываешься сам. Тебе только кажется, что у тебя хватит сил уйти с завода, который вырастил тебя и который теперь растишь ты. А я не могу требовать и никогда не потребую от тебя этой жертвы.

Будь я человеком другого склада, я все воспринимала бы проще. Но я не переношу неопределенности. Лучше плохой конец, чем бесконечные ожидания…»

Алексей Алексеевич оторвался от чтения, смежил веки. «А я-то, я-то… Хорош… Нашла кого любить…» — больно, остро прострочило сознание. Незряче посмотрел в окно и вернулся к тексту. «Я не смогу поведать тебе о том, что творится со мной. Хочу, чтобы ты пришел ко мне не из жалости. Это у нас, у женщин, жалость укрепляет любовь. Мужскую любовь жалость подтачивает. Ты должен прийти ко мне не для меня, а потому, что не можешь жить без меня. А вот мне чудится, что можешь. У тебя невпроворот дел, ты постоянно занят. Я же… На работе забываюсь, а все остальное время мучительно ощущаю твое отсутствие. Хуже всего, что я не сплю. Ночью совершенно теряю контроль над собой, и порой мне кажется, что схожу с ума. Забываюсь только под утро от изнеможения, и тогда даже будильник не может разбудить меня. Купила другой, размером с блюдце, со звонком, который и мертвого разбудит. Просыпаюсь в холодном поту, с ощущением какого-то липкого ужаса, с мыслями, одна мрачнее другой…

У меня часто возникает желание самой положить конец этим истязаниям и сказать тебе, что ты свободен от всяких обязательств. Но я боюсь, что ты неверно истолкуешь причину моего поступка, решишь, что я больше не люблю тебя и не верю. Нет, люблю и верю. Но я схожу с ума…»

Алексей Алексеевич закрыл дневник, бережно положил на то место, где он лежал, и торопливо покинул дом.

Загрузка...