И вокзал, и привокзальная площадь, и улица, берущая отсюда свое начало, — все было в этом стариннейшем русском городе новым, большим, красивым, и Брянцеву показалось, что в Ярославле он никогда не жил. Только площадь Волкова, где вышел из троллейбуса, узнал. Здесь все оставалось нетронутым с тех пор, как он уехал в Сибирск: и гостиницы — их две, и Театр имени Волкова, выдержанный в стиле модной для начала XVIII века модернизированной московской классики. Здание это, вспомнилось, было предоставлено в распоряжение будущего выдающегося актера, а в ту пору страстного любителя театра купеческого сына Федора Волкова, предком весьма почитаемого поэта Аполлона Николаевича Майкова. А еще вспомнилось, что когда-то, давным-давно, на заре становления Руси, город претерпел, как, впрочем, и многие другие русские города, бессчетные набеги разноплеменных и разноверческих («И отец, и братья, и чады нашея, аки воды многия, землю напои…») золотоордынских конных полчищ и других «поганых» степняков, пожары, мор и, как другие города, снова и снова возрождался к жизни и устоял навечно.
С жильем повезло. Только-только закончилось какое-то межобластное совещание, свободных номеров оказалось вдосталь.
Тщательно побрившись, Брянцев вышел на улицу, и сразу его внимание привлек огромный стенд шинного завода, установленный вдоль тротуара. Подойдя к нему, принялся рассматривать большие, отлично выполненные фотографии. Новые шины, новые станки, новые цехи.
Да, изменился завод за тринадцать лет. До чего же стремительно бежит время! Почти двадцать четыре года прошло с той поры, как, окончив школу, он появился в Ярославле и устроился учеником в сборочный цех яшз.
Ох и хлебнул он тогда горя! Работа не клеилась, он никак не мог научиться, казалось бы, нехитрому делу надевать один на другой резиновые браслеты на барабан строго по центру — непременно чуть перепускал, приходилось перемещать обратно. Первый браслет он надевал без особого труда — резина к металлу не очень-то прилипала, передвинуть ничего не стоило, — а вот с остальными, если не попадал сразу по центру, была беда: браслеты слипались, образовывали складки, и расправить их никак не удавалось. Его наставник Прохор Кондратьевич, старый, опытный сборщик, отличавшийся завидным педагогическим терпением, и тот выходил из себя от Лешкиной неуклюжести. Даже грозился погнать в отдел кадров, чтобы подобрали ему работу попроще. «Чего в грузчики не подашься? — подстрекал, бывало, он. — Чего к сборке прилип? Силища у тебя — как у молодого медведя, а сноровки… Нету у тебя сноровки. — И снисходил: — Ладно, покажу уж еще разок».
«А может, Кондратьич туп, как дуб, научить не умеет», — хватался Лешка за спасительное предположение, и несколько дней оно поддерживало душевные силы. Но Прохору Кондратьевичу дали второго ученика, и по виду щупленького, и с лица глупенького, и будто на смех названного родителями Антеем, а дело у него через неделю пошло, да как! Лешка чуть не плакал от стыда и зависти, чувств, доселе ему не знакомых, — пока что ни себя стыдиться, ни другим завидовать ему не приходилось.
На всякий случай он присматривал себе работу в других цехах. Можно было окопаться в резиносмесилке или в вулканизационном отделении, да не хотелось. Удерживало самолюбие. Из-за самолюбия терпел он и нарекания Прохора Кондратьевича, и насмешки Антея.
«Доходяга, — мысленно глумился над Антеем Лешка. — Я ж тебя одним ударом с ног сшибу». А доходяга лихо собирал покрышку за покрышкой, посматривал на Лешку свысока до отпускал шуточки вроде «велика фигура, да дура», «балбеса учить — что мертвого лечить».
Как удалось в конце концов ухватить точный прием надевания браслета, Лешка объяснить не смог бы, как не мог объяснить, каким образом научился в детстве плавать. Бултыхался, бултыхался в реке, воды наглотался столько, что живот, как барабан, раздуло, и внезапно поплыл. Легко и уверенно. Прохор Кондратьевич диву давался, как это у Лешки ни с того ни с сего все пошло по нарастающей. Антей еще до нормы не дотягивал, а Лешка уже стал перевыполнять норму. Вскоре Прохор Кондратьевич забыл, что только недавно аттестовал своего ученика как пентюха и кичился тем, что сразу разгадал в нем классного сборщика. На первых порах наставник нет-нет и подсматривал, не плутует ли Лешка, не шпарит ли без оглядки, допуская и игнорируя дефекты, шел и на крайнюю меру: нет-нет да и беспощадно вспорет собранную покрышку в нескольких местах, чтобы уличить в надувательстве, обнаружить погрешность. Но погрешностей не было.
Алексей Алексеевич так погрузился в воспоминания, что не заметил, как добрался до заводоуправления.
Честноков не поднялся, чтобы должным образом встретить гостя, не сделал приветливую мину. Взглянул на него исподлобья, холодно спросил:
— Что, опять переманивать рабочих явился?
— На сей раз я с мирными намерениями. С челобитной. Пришел в правую ногу пасть, как говорят у нас в Сибири, — отшутился Брянцев.
— На Дону у вас точнее говорят: «Покорную голову меч не сечет». Так признаешь, что поступок тот был неблаговидный?
— Признаю, но не каюсь. Очень пригодились, ребята что надо.
Рассмеявшись, Честноков вышел из-за стола, с размаху всадил руку в руку.
Брянцев давно не встречался с ним и удивился, увидев ту же ладную спортивную осанку, те же спокойные, проницательные глаза много испытавшего, много знающего человека, ту же волевую складку твердых губ. Он по-прежнему являл собой воплощение духовного и физического здоровья.
— Почему в правую? — Честноков в свою очередь рассматривал Брянцева.
— Очевидно, левая считается дурной. Не зря же существует выражение: «С левой ноги встал».
— С гостиницей устроился?
Брянцев кивнул.
— Вы, кажется, незнакомы, — обратился Честноков к мужчине, угнездившемуся в кресле перед столом. — Рекомендую: Алексей Алексеевич Брянцев, нарушитель спокойствия и перехватчик. Послал ему на завод пятерых рабочих наладить производство шин со съемным протектором, так он… Двоих умудрился у себя оставить. С виду такой… приятный, вполне положительный, а на ходу подметки срезает.
Брянцев поклонился незнакомцу.
— Парнес, — отрекомендовался тот коротко. Вскинув глаза на Честнокова, молвил устало: — Что ж, двинусь, пожалуй.
Нагнувшись, Парнес взял лежавшие между креслом и столом костыли, с трудом поднялся и направился к двери, довольно ловко перебрасывая груз своего тела с костыля на костыль.
— Пора, Володя, гнев на милость сменить, — с просительной интонацией сказал Брянцев, когда за Парнесом закрылась дверь. — Я ведь и на тебя работаю. Твой съемный протектор доставил мне немало хлопот.
Честноков поводил пальцем.
— Не на меня, а на народное хозяйство. — И снизошел: — Ну, что у тебя за челобитная? С антистарителем выпутался?
— Пока нет.
— Решил и меня запутать?
— Но это же не для меня, а для народного хозяйства…
— Не знаю, не знаю, — вроде бы отчужденно протянул Честноков, но тут же среагировал на просьбу — позвонил секретарю и поручил срочно вызвать начальника центральной лаборатории Кузина. Пройдясь туда-сюда вдоль стола, показал на кресло, где только что сидел Парнес. — Об этом одержимом слышал что-нибудь? Сногсшибательную идею произвел на свет божий — автоматизировать сборку шин, то есть делать каркас не из кордного полотна, а из отдельной кордной нити, наматывая ее на барабан под разными углами. Решение этой задачи сулит колоссальные выгоды: сократятся трудовые затраты, исчезнет целый ряд промежуточных операций, увеличится стойкость покрышек. Ко всему прочему метод Парнеса полностью устранит ошибки, допускаемые сборщиками. Кстати, как ты относишься к одержимым?
— Больше было бы одержимых — ближе было бы к коммунизму.
Ненароком выпалив эту афористичную фразу, Брянцев замолчал — его внимание привлекла помещенная под плексигласовым колпаком с большим искусством сделанная модель «Волги» и пепельница в виде шины. Повертев ее в руках, продолжил:
— Все перевороты, будь то социальные или технические, делали одержимые. Таким чужда и расслабляющая мораль — «Моя хата с краю…», и преклонение перед авторитетами — не моего, мол, ума это дело, и слепое принятие на веру устоявшихся взглядов и представлений. Мир всегда был ведом и обновляем теми, кто восставал против привычного, косного, кто нарушал каноны, кто умел взглянуть в будущее. К ним относились подозрительно, над ними смеялись, даже объявляли сумасшедшими, но они с неослабевающим упорством делали свое дело. Это являлось для них законом, смыслом существования. — Смущенно улыбнулся. — Извини, занесло. Не люблю трескучих слов, а вот…
Твердая складка у губ Честнокова разгладилась, глаза смягчились, и лицо сразу потеплело.
— А знаешь, мне тоже одержимые импонируют.
— Потому что сам ты из одержимых. Заставь человека с холодной душой, с обывательским мировоззрением самому вертеться с утра до ночи, — Брянцев кивнул на огромную фотографию завода, снятого с птичьего полета, — и эту махину вертеть, — насколько его хватит? А ты двадцать пять лет оттрубил.
— Да, — без энтузиазма согласился Честноков. — Вот уже до седины довертелся. Что будет дальше?
— Дальше? Лысина. Проклевывается, вижу. А при лысине седина не страшна.
Посмеявшись, Честноков уткнулся в бумаги, оставленные Парнесом.
«Здорово размахнулся! — с восхищением подумал о нем Брянцев. — Если идею Парнеса удастся реализовать, — это же целый переворот в технике! Уйдут в прошлое все цехи и агрегаты, которые изготовляют кордную ткань, обрезинивают, пропитывают, сушат, раскраивают, делают браслеты, освободятся тысячи людей».
Просмотрев бумаги, Честноков удовлетворенно постучал по ним кистью руки и заговорил со свойственным ему трезвым подходом к делу:
— Конечно, проблемка эта не простая — отказаться от корда. Не один год уйдет, возможно, на ее решение и не один десяток тысяч рублей потребуется. На этом пути больше шансов потерпеть поражение, нежели одержать победу, и тем не менее кому-то надо дерзать. Жизнь без риска, без перспектив, без дальнего прицела — это не жизнь. Во всяком случае, для меня. Да и для тебя, знаю, тоже.
Вошел Кузин, поздоровался, настороженно взглянул на Брянцева.
— Ты почему, Юлий Фомич, не занимаешься их антистарителем? — напрямик спросил его Честноков.
— И не буду заниматься, — категорически заявил Кузин. — Разве здравомыслящие люди поступают так? Мы вот не утаиваем, что делаем, как делаем, а они? Продают кота в мешке. Прислали полтонны какой-то муры — и извольте вести с нею опыты. А что это такое? С чем ее едят? Спросил Целина, что за снадобье, — темнит. Секрет, видите ли, государственная тайна. Ну и пусть услаждает себя секретами, как Плюшкин скарбом.
— Поганец, — вырвалось у Брянцева.
— Кто? — сразу взъерошился Честноков.
— Целин, конечно. Ничего себе, удружил.
— Э, нет, он не поганец! — возразил Честноков. — Я до сих пор с благодарностью его вспоминаю. На Ленинградском шинном прямо-таки спас нас, когда предложил изготовлять шины на барабане. Шутка ли, в шесть раз больше стал делать шин сборщик. Человек он, что там говорить, неорганизованный, суетливый, горластый к тому же, но голова у него…
— Голова завидная, — подтвердил Брянцев. — Генератор идей. А нервишки подводят… Все боится, как бы не обворовали. И не удивительно — бывает такое у нас, что греха таить, сколько угодно бывает.
— Бывает, — согласился Кузин и добавил хвастливо: — Только нас ему опасаться нечего. Воруют те, у кого своих идей нет. А у нас, слава всевышнему, избыток, можем на сторону отпускать.
— Но, но… — осадил его Честноков.
— К чему относится это «но, но»? — полюбопытствовал Брянцев, пользуясь благорасположением Честнокова. — К избытку идей или к отпуску на сторону?
— К скромности. Все же антистарителем, Юлий Фомич, займись. Потребуй, чтоб выслали точный анализ, если только антистаритель еще не состарился, и шуруй. Надо помочь Брянцеву определиться. Он помогает нам воевать за наши шины, мы тоже должны ему посодействовать. А уж мнение двух заводов никакой институт не опрокинет. Испытания как-никак не в пробирках ведем, а на стендах и на дорогах. Долговечность резины — одна из наиважнейших народнохозяйственных задач. Тут не только освобождением от импорта пахнет, но и возможностью экспорта. Валюта не из дома, а в дом. И немалая. Миллионы потянет. — Повернулся к Брянцеву. — А ты все-таки, чертяка, отчаяка. Вот эта твоя отчаянность и подкупает меня. Иначе на порог не пустил бы. Двух лучших сборщиков уворовал!.. Эх-эх!.. Завод смотреть будешь?
— Естественно.
— Посмотри, посмотри. Не узнаешь. В новые цеха непременно зайди. Станки какие! Гиганты! И на испытательную загляни. Нет такой второй в стране. Даже ни в одном институте нет. Да, кстати, скажи откровенно: вы свой общественный институт не от бедности организовали? У вас и лаборатория слабее нашей, и конструкторские отделы не на высоте. У нас их целых три, во! Один специально по новым шинам.
— Не от бедности, Владимир Петрович, а от богатства. От духовного богатства людей. Мы, руководители, чем подчас грешим? Берем только то, что нам приносят. Готовенькое. Как в свое время в скупочном магазине на приисках. Самородки принимали. А золотоносную жилу разрабатывать нужно. Крупица к крупице — получается неизмеримо больше, чем любой самородок.
— Могу идти, Владимир Петрович? — нетерпеливо спросил Кузин, хорошо знавший, что возражать директору можно только до получения распоряжения. Получив, оставалось одно: выполнить.
— Я вот о чем хочу попросить вас, Юлий Фомич, — обратился к Кузину Брянцев. — Преодолейте свою антипатию к автору антистарителя. Предвзятость всегда плохо сказывается на результатах экспериментов.
— Да, да, смотри мне! — предупредил Честноков. — Проверь скрупулезнейше и приступай немедленно.
В кабинет кто-то вошел, и лицо Честнокова сразу просияло.
Брянцев обернулся, заинтересовавшись, кому так обрадовался директор, и увидел Пелегина, сотрудника ЦНИИшина. Это он, Пелегин, создал целую серию остроумнейших сборочных станков и неоднократно огорошивал заводы-изготовители тем, что вносил в конструкции бесконечные улучшения.
— Хорошо живешь, Владимир Петрович! — полыхнул глазами Брянцев. — Один ученый из двери, другой — в дверь. Вот ко мне никого не заманишь.
— Неправда ваша, Алексей Алексеевич, — Пелегин укоризненно глянул из-под очков. — Недавно Чалышева у вас была, вот и я прямо из Сибирска.
— Да ну?! Что новенького на заводе? — поинтересовался Брянцев, хотя этой ночью перед самым отъездом разговаривал с Бушуевым.
— Что? Шины делают, — пошутил Пелегин, поняв необязательность ответа по существу. — Достал из портфеля пачку эскизов. — Ваши исследователи внесли в конструкцию моего последнего станка уйму корректив. И есть очень существенные.
Честноков подошел к Пелегину, положил руку ему на плечо и обратился к Брянцеву.
— Знаешь, Алексей, чем мне мужик этот нравится? Он бог в своей области, но бога из себя не строит. Дельную поправку не только без амбиции, даже с радостью принимает. Наши ему тоже как-то ворох замечаний набросали. Не все, разумеется, он принял, но многое. Другой… Попробуй заикнись, что в конструкции или в рецепте что-то не так. Мама родная! До небес взовьется! Ущемление самолюбия, обиды. Не рад будешь. Кстати, не только ученые этим грешны. Скажи, например, тебе, что не так завод ведешь…
— А тебе? — прищурился Брянцев.
— Да все мы одним миром мазаны, — сквозь усмешку ответил Честноков.
— Я бы на вашем месте, Алексей Алексеевич, на завод не торопился, — доверительно заговорил Пелегин, отводя Брянцева к окну. — Жена Кристича обезумела от неизвестности, и ваш зам Карыгин умудрился заверить ее, да и других, что директор не вернется до тех пор, пока не установит, где он и что с ним.
— Вот это удружил… Я что, Шерлок Холмс? Там вся милиция поставлена на ноги. Уж если они не установят…
Вошла секретарша.
— Владимир Петрович, тренер «Шинника» просит принять.
Пелегин и Брянцев переглянулись. Они хорошо знали, каким патриотом заводской футбольной команды был Честноков, как болезненно переносил ее поражения («Шинник» накануне как раз проиграл), и решили ретироваться.
— Мы походим по заводу, — предупредил Брянцев.
— Извольте, — с готовностью ответил Честноков. — Только уговор: не вздумай переманивать моих ребят. Иначе больше на глаза не показывайся.
Брянцев ходил из пролета в пролет, из корпуса в корпус, сожалея, что у него мало времени. Засесть бы тут недельки на две — сколько интересного можно было бы позаимствовать. Положение нынче таково, что, если сами заводчане не подсмотрят что-либо на стороне да не внедрят у себя, никто им в этом не посодействует. Обмен передовым опытом, по существу, пущен на самотек и всецело зависит от инициативы на месте. Кто хочет — тот ищет, кто не хочет — лапу сосет. Бюллетени технической информации выходят с таким опозданием, что многие новшества устаревают прежде, чем о них сообщат.
Вот опять у сборочного станка чисто местное приспособление — прикатчики незнакомого типа. И станок какой-то непонятный — основные углы Пелегина, а остальная оснастка…
— Чей станок? — спросил Брянцев у первого попавшегося ему человека, с хозяйским видом расхаживавшего по проему.
— Наш, ярославский, — с горделивой интонацией ответил тот и вдруг: — Лешка! Неужто ты?!
Брянцев с трудом узнал в плечистом, полноватом для своих лет человеке не кого иного, как напарника по работе в юные годы Антея. В ту пору отношения у них не сложились. Сначала он, Брянцев, завидовал Антею, потом Антей завидовал ему. Правда, зависть у них была разная. Один напрягал все силы, чтобы догнать своего соперника, другой, когда остался позади, злился, но упорства, рвения не проявлял и сил особенно не тратил. Они довольно холодно относились друг к другу и холодно простились, когда Брянцев уходил с завода, поступив в институт. Этот холодок проступил и сейчас, спустя столько лет.
— А ты вишь какой здоровый стал и важный, хотя и тогда фигуристый был, — пытливо рассматривая Брянцева, не очень дружелюбно произнес Антей. — Никак, в большие начальники выбился.
Не хотелось почему-то Алексею Алексеевичу называть свою должность, и он сказал:
— Да вроде…
— Цеха? — допытывался Антей.
— Завода.
— А как это понять?
— Ну, директор.
— Ишь ты! — в голосе Антея послышалась уважительная зависть. — Сколько же ты зарабатываешь?
Брянцев скосил на него глаза.
— Ты лучше спроси, сколько я часов в день работаю, сколько ночей на неделе не сплю, сколько раз отпуска на заводе проводил, сколько бит был, сколько шкурой своей рисковал. А ты — заработок. По труду и заработок.
— Ну да, оно, конечно, так… — промямлил Антей и заторопился. — Прости, побегу. Дело у меня на участке что-то сегодня не больно ладно идет.
— А вообще как идет?
— Ничего, — уклончиво ответил Антей. — И, надсадив голос, чтобы заглушить чувство неловкости: — В начальники податься время не пришло, да и образование не бог весть какое. Хорошо тебе — инженер.
Брянцев осведомился о здоровье их общего учителя Прохора Кондратьевича, передал ему привет и зашагал дальше.
В конце концов он заплутался в лабиринте новых и старых корпусов, крытых переходов и, к стыду своему, вынужден был спросить, как пройти в испытательный цех.
Цех этот помещался в недавно выстроенном трехэтажном корпусе, который протянулся вдоль другого корпуса, тоже нового и большого. Брянцев знал, что ярославский завод располагает самой крупной испытательной станцией в стране, но то, что он увидел, превзошло все ожидания.
В огромных двухсветных залах из-за множества стендов для испытания шин можно разговаривать, только крича друг другу в ухо — настолько силен здесь шум. Со скоростью шестьдесят-семьдесят километров катятся шины разных конструкций то по отполированной поверхности маховиков, то по плицам, имитирующим неровности почвы. Были в этом здании и такие залы, где в термокамерах испытывали шины на морозостойкость и на тепловое старение.
— А эти стенды почему закрыты кожухом? — поинтересовался Брянцев у сопровождавшего его начальника цеха.
— Комбинированные испытания проводим, обкатываем шины при температуре шестьдесят градусов, — охотно объяснил тот. Открыл задвижку на небольшом отверстии, из которого вырвался поток горячего воздуха. — Это шины в тропическом исполнении. А вот там, в углу, камера для гидравлических испытаний — рвем шины под давлением изнутри.
…Уже вечерело, когда Алексей Алексеевич вышел с завода, изрядно уставший от густоты впечатлений. Поразмыслив малость, пришел к выводу, что нужно непременно прислать сюда бригаду из нескольких рабочих-исследователей для получения материалов о всех предложениях, как внедренных, так и только еще принятых.
На алом фоне закатного неба четко, как на чертеже, выделялись пять мощных арок железнодорожного моста, протянувшихся через Волгу. Красивое, величественное зрелище. А ведь этого моста могло не быть. Несметное количество бомб сбросили на него хваленые гитлеровские асы в годы войны, пытаясь разорвать в этом месте страну на две части, но так и не сумели осуществить свой замысел.
Стоя на остановке в ожидании трамвая, Брянцев заметил на здании, не принадлежащем заводу, выполненный из светящихся неоновых трубок призыв: «Повысим ходимость шин!», огромнейшую автопокрышку с буквой «Я» посредине и строки стихотворения. Подошел ближе, прочитал:
Резинщики, помня о нуждах нашей страны,
Столько продукции дать вы должны,
Чтоб наше хозяйство, наши машины
Вдоволь имели лучшей резины.
Непритязательность стиха и предприимчивость шинников вызвали улыбку. Не удосужился почтенный автор сочинить нечто достойное его таланта. И неоновые надписи были бы более уместны на здании заводоуправления. Правда, там их читали бы только идущие на завод. А здесь, на этом людном месте, где сосредоточилось несколько трамвайных маршрутов, они каждому бросаются в глаза.
Проехав несколько остановок, Алексей Алексеевич увидел из окна вагона общежитие Химико-технологического института. В нем проведено пять трудных лет, Стипендия была небольшая, и хотя он подрабатывал на сборке (рабочих не хватало, радовались каждой паре рук), свободных денег никогда не было, и жили они с Тасей впроголодь. Время от времени Тася устраивалась на работу, но из-за своей лености нигде долго не задерживалась. Выручали их только частые поездки Таси к родителям в Темрюк, откуда возвращалась нагруженная, как вьючная лошадь, продуктами.
Студенты не чаяли в ней души. Кто по возвращении из дому собирал чуть ли не половину второго этажа и скармливал продукты, которых двоим хватило бы на месяц? Тася. Кто охотно штопал студентам носки, стирал, пришивал пуговицы? Тася. Кто безотказно ссужал трешку до стипендии? Тася.
Тасино благодушие выходило боком Алексею. Он вместе со всеми объедался два дня и потом вместе со всеми недоедал и часто сверкал пятками, ожидая, когда дойдет очередь до его носков. Но он не роптал, считал это естественным, потому что сам был добр и отзывчив по натуре. А вот то, что жена не хотела ни работать, ни учиться и не поддавалась увещеваниям, угнетало и злило, на этой почве у них частенько возникали ссоры.
Ярославль в воспоминаниях Алексея Алексеевича как бы раскалывался на два: довоенный и послевоенный. Довоенный ассоциировался с Лелей, хотя сюда она ни разу не приезжала, — о ней и только о ней думал он постоянно, о ней и только о ней мечтал, — послевоенный существовал как бы обособленно.
Да, он любил Лелю. Любил исступленно, самозабвенно. Как же могло случиться, что он забыл ее или, вернее, почти забыл? Даже на фронте, в предгрозье атак и в короткие передышки между ними воспоминания о Леле и мечты о ней согревали его душу. Так было до ранения. А после длительного беспамятства прошлое отодвинулось куда-то далеко-далеко, подернулось дымкой, утратило реальность, будто минули многие годы. И Леля ушла в «далеко». А потом эта странная привязанность к Тасе, завершившаяся женитьбой…
Подошел к театру, в котором столько раз испытывал острое чувство одиночества, и это щемящее чувство вновь охватило его. Чтобы встряхнуться, развеяться, зашагал стремительно, взмахивая руками, но вырваться из кольца воспоминаний не удалось. У почтамта снова ощутил прилив тоски. Сюда прибегал он ежедневно, безмерно радуясь каждой весточке от Лели и испытывая неизбывное горе, когда девушка за стеклом сочувственно качала головой.
От этого памятного здания рукой подать до маленького дощатого домика на набережной Которосли, где снимал захудалую комнатенку с крохотным оконцем. Надо было только пересечь площадь.
Полна неповторимого своеобразия эта площадь древнего города в вечернюю пору. Сквозь узкие бойницы высоких стен Спасо-Преображенского монастыря лоскутно проглядывали кусочки неба, отчего массивные стены выглядели странно тонкими, почти ажурными. Справа на подрозовленных облаках рельефно отпечатались пять маленьких глав церкви Богоявления, высоко поднятых узкими башенками над плоской кровлей.
Алексей Алексеевич обошел церковь, любуясь чудесным сочетанием зеленоватых изразцов, щедро украшавших стены, фризы и окна с кирпичом густо-красного цвета, из которого сложена сама церковь. Удивительное дело: сколько ходил он здесь раньше, а красоты этого шедевра русского зодчества не воспринял, не оценил. Должно быть, молодость, а с нею неискушенность в восприятии прекрасного немаловажная на то причина.
Спустившись на набережную Которосли той самой дорогой, по которой ходил домой, долго стоял, всматриваясь в открывшуюся панораму.
Широко разлилась река, поднялась после рождения Рыбинского моря. Слева, у стен монастыря, сжатая дамбой Которосль спокойно текла под новым каменным мостом, держа путь к Волге. А вдали, на другом берегу, словно рассыпанные кубики, пестрели разномастные домишки Перекопского района. Над их крышами высились трубы химического завода и купола одной из бесчисленных церквей средневекового Ярославля.
Вот наконец и первобытный трехоконный домишко на углу Южного переулка. Цветы на оконцах, затянутых тюлевыми занавесками, свидетельствовали о том, что жизнь в нем продолжается. Еще глубже ушел малютка в землю, обветшал и казался таким неправдошним, что трудно было понять, как в нем помещаются люди. Оконца и тогда едва возвышались над землей, сквозь них прохожие не были видны во весь рост — по улице двигались туловища, лишенные плеч и голов, — и что удивительного в том, что теперь оконца оказались вровень с тротуаром. Вспомнилось, что оконца не открывались и не имели форточек, в комнатах постоянно стоял затхлый запах, и тяжко было думать, что в столь убогой хибаре придется жить Леле. Но этому не суждено было осуществиться. Три одиноких года коротал он здесь, пока не ушел на фронт.
Вернувшись в гостиницу, заказал разговор с Москвой, Сибирском и Ташкентом.
Москву дали мгновенно.
— Лека, рушится наша конспирация! — торопливо говорила Леля. — Утром мне позвонил из Сибирска Карыгин — я сразу догадалась, что это он, — и попросил позвать тебя к телефону. Сказала, что ты уехал. Тогда он вдруг поинтересовался, кому принадлежит этот номер телефона — частному лицу или учреждению. Ответила — учреждению.
— Молодец.
— Погоди. Спросил — какому?
— И ты?
— Ответила, Дому приезжих Московского шинного.
— Ловко, я бы не додумался.
— Не торопись с похвалами. Потом… Потом этаким невинным голоском: «Простите, а на какой улице он находится?» Тут я, естественно, взорвалась — ну и настырный тип! — и сказала, что адрес он узнает, когда приедет в Москву, и в том случае, если руководство завода соизволит поселить его в этом доме.
— Ленок, ты гениальна! Если будешь прятать свои романы от меня так, как прячешь от других наш, я пропал!.. — восхищенно и в то же время озабоченно проговорил Алексей Алексеевич.
— Как же тебе не стыдно, — укорила Леля. — Какие там романы…
— Стыдно. Прости.
— Ты откуда говоришь?
— Из гостиницы.
Двумя часами позже, когда Алексей Алексеевич уже лежал в постели и безмятежно читал газету, раздался звонок междугородной. Решив, что его соединили с управлением милиции в Ташкенте, взял трубку, отозвался официальным тоном:
— Брянцев слушает.
— Леша, родной, несчастье!.. — услышал взволнованный голос Лели. — Чалышева… Чалышева покончила с собой…