В День Победы сорок шестого года, особенно мне радостный тем, что после долгой разлуки проходил он в кругу семьи и близких товарищей, ко мне заглянул Евгений Лебедев, талантливый свердловский журналист (трагическая смерть не дала развиться его дарованиям), и с ним молодой человек, коротко назвавшийся Юрой. Он очень легко вписался в наше застолье и быстро завладел общим вниманием, покорил всех искрометным юмором, шутливостью. Я дивился неистощимости своего гостя. Ладный, открытый, брызжущий весельем, он все больше мне нравился. Мы разговорились, и у нас нашлись общие точки притяжения — военные гимнастерки со следами снятых погон и милый нам город Харьков, в котором прошла и его и моя юность. Я старше на семь лет. Заметная разница в возрасте, однако, не мешала случайной в сущности встрече перерасти в долголетнюю, почти четвертьвековую дружбу.
Юрий Яковлевич Хазанович (к тому времени он был уже автором двух книг: сборника рассказов «После боя» и документального повествования «34 недели на Майданеке») располагал к себе сразу. Приветливым взглядом, внимательностью, искренним интересом. И еще тем, что умел слушать. Мне приходилось встречать в литераторской среде людей, души которых полны только собой. Они по-своему открыты людям, готовы распахнуться, как только отыщется терпеливый слушатель. Но без взаимности. Стоит этому слушателю самому заговорить, пожелать излиться, как такие люди скучнеют, делаются рассеянными и пользуются любым поводом, чтобы увернуться от чужих излияний. До чужой жизни им дела нет. Совсем иначе вел себя Хазанович. Умение слушать было одним из драгоценных его качеств.
Круг его знакомств был широк. От заводского рабочего до секретаря обкома партии. Он легко сходился с людьми, и однажды встреченный человек становился его знакомым. Не обязательно близким, но таким, с которым он поддерживал какие-то отношения, для кого становился доступным. Как бы ни был занят.
Я мог прийти к нему в условленное время для работы и застать у него нежданно нагрянувшего знакомца. Поначалу я терпеливо пережидал, надеясь на скорое окончание беседы. Терпения, однако, не хватало, я уходил. Юрий Яковлевич смущенно извинялся, но ни жестом, ни взглядом не выказывал сожаления, что нам помешали.
Бывало наберешь номер его телефона — занято. И так могло продолжаться час и больше. Мы жили в двух кварталах друг от друга, но по каждому возникшему вопросу не побежишь. А иной раз приходилось.
— К вам не дозвониться, как в справочное вокзала, — как-то сказал я ему.
Он добродушно хохотнул.
— В самом деле так трудно? — он будто сомневался, но по глазам было видно — доволен своей, как бы теперь сказали, коммуникабельностью.
Звонки часто раздавались, когда мы работали вместе, и я невольно становился свидетелем долгих разговоров. Однажды позвонил известный в Свердловске рабочий. Юрий Яковлевич когда-то писал о нем, и это их сблизило. Позвонившему предстояло выступить на большом собрании. Обдумав свою речь, он решил проверить ее на Юрии Яковлевиче, заодно посоветоваться с ним. Коротким разговор не получился.
Звонили и просто так, поговорить «за жизнь», излить житейские невзгоды. Регламента для разговоров не существовало.
Расплачиваться приходилось напряженными часами ночной работы, когда уже никто не мешал. В его кабинете стоял застеленный диван, но бывало он не ложился и до рассвета.
Знаю, кто-то скажет: «Зачем же так транжирил свое время — самое большое богатство из данных нам судьбой». Что-то похожее говорил ему и я. «Да, да», — соглашался он, но ничего не менялось. И не могло измениться. Ведь он-то не считал, что транжирит время. Общаться с людьми значило для него жить.
Недавно читал про одного американского писателя. Свой дом он окружил высоким забором и не выходил за ограду, никого не принимал, ни с кем не встречался. Не переносил людей. Зачем только для них писал?
Не могу представить себе Юрия Яковлевича в подобном положении. Он задохнулся бы в такой, пусть и комфортабельной тюрьме.
За открытость и доброжелательство люди платили ему доверчивой откровенностью. Он был вроде копилки секретов. «Сберкассой», строго хранящей тайны вкладов. Бывал он и советчиком, и «огнетушителем». Случалось, повздорят между собой два товарища. Литераторы — народ легкоранимый. Не так взглянут друг на друга, не так что скажут — вспыхнут, и начнется… А потом переживают. Делиться обидами шли к Юрию Яковлевичу. Он становился вроде мудрого старца, хотя возрастом мало отличался от повздоривших. Во всяком случае такта у него хватало, чтобы потушить размолвку.
Общительность Хазановича была неотделима от его гражданственности. Неуемный интерес к жизни побуждал его поддерживать самые широкие связи с людьми. Вынесенные впечатления естественно становились заготовками или ядром заготовок для будущих характеров или сюжетных ходов, еще не родившихся, но могущих родиться в будущем.
Но это совершалось параллельно, как бы само собой, без ясно поставленной цели.
Хазановича не приходилось звать в газету, на радио, в документальное кино. Он сам туда шел. И уж если его просили написать статью ли, очерк ли, а то и дикторский текст к киножурналу, он откладывал все и принимался за работу. У него установились прочные, долговременные связи со многими заводами Свердловска. Заводская жизнь была для него своей, родной стихией. На турбомоторном заводе, костяк которого составил эвакуировавшийся из Харькова турбогенераторный, у него имелись и личные друзья. На этом заводе он работал инженером в предвоенные годы.
Публицистику Хазанович никогда не считал второстепенным делом. Писал и художественные очерки, и исторические, и проблемные. И даже фельетоны, обличая пороки и недостатки, заступаясь за обиженных людей. Одинаково радовался выходу в свет книги прозы и книги публицистики.
Работая над сценарием художественного фильма «Во власти золота», перечитывая Мамина-Сибиряка, он вдруг загорелся желанием повторить его поездку из Екатеринбурга в Пермь, описанную в очерках «От Урала до Москвы». «Вот будет здорово — сравнить, сопоставить!» — радовался он своей задумке. Как только представилась возможность, отправился в путь. Из поездки вернулся переполненный впечатлениями. Их хватило и на объемный очерк, и на сценарий документально-игрового фильма, снятого Свердловской киностудией.
За работу он сел без промедления, не давая остыть возбуждению.
Своим человеком был Хазанович и на радио. Голос его звучал приятно, и он, верно, зная это, а скорее чувствуя, — ведь человек собственный голос «не слышит», — не то что предпочитал, а настаивал читать самому то, что написал. Средства звукозаписи на Свердловском радио в конце 40-х — начале 50-х годов, когда я там работал, были несовершенны, и не хватало их, звукозаписывающую пленку считали не то что на метры, а на сантиметры. Предварительная запись, гарантировавшая безошибочность передачи, не всегда оказывалась возможной. Его это не останавливало. Он уверенно садился к микрофону и начинал рассказывать, как если бы перед ним сидели его друзья. Он не мог, разумеется, конкурировать с профессиональными чтецами и к этому не стремился. В его манере чтения была подкупающая доверительность. Он как бы входил в дом с искренним желанием рассказать нечто важное, интересное, рассказать вам, и только вам. И у него это получалось.
Проза, газета, радио, кино — не разбрасывался ли он? Мне так не казалось. Я видел в этом иное — разносторонность. Газета учила оперативности, радио — взвешивать каждое слово, проверять его звучание на слух, кино — динамизму и краткости. А все вместе обогащало его палитру в прозе.
Плодотворнее всего разносторонность эта проявилась в одной из лучших его повестей — в «Деле». Документальность в ней сплавлена с впечатляющими художественными средствами изображения. Реалии биографии главного героя Николая Михайловича Давыдова, визовского рабочего, большевика-подпольщика, первого красного директора завода, составили динамичный сюжет. Не вымышлены и другие персонажи повести, они, как и главный герой, выведены под своими действительными именами. Однако диктовавшаяся этим документальная точность не отразилась на повествовательности. Хазанович показал здесь свое умение увлечь читателе.
Интересна история «Дела». В преддверии полувекового юбилея Октября свердловские литераторы решили создать коллективный портрет уральского революционера — выпустить сборник очерков о тех, кто готовил, осуществил, защищал революцию на Урале. Избрав своим героем Давыдова, Юрий Яковлевич не представлял, во что выльется работа. О Давыдове он имел самые общие сведения, и привлек его Николай Михайлович тем, что из рабочих стал красным директором. Когда же писатель вошел в материал, почувствовал, что очерком не исчерпает, не выразит всего богатства яркой биографии. И, сдав в печать очерк, он тут же засел за повесть.
Однажды нам с Юрием Яковлевичем киностудия предложила написать сценарий полнометражного киноочерка о Бажове. Надо ли говорить, как это нас взволновало! Оба мы лично знали Павла Петровича, часто с ним встречались, безгранично его почитали. Хазанович многие годы работал рядом с ним. Демобилизовавшись после тяжелого ранения, еще в разгар войны он стал редактором в Свердловском областном издательстве. Там же работал и Павел Петрович. Они и сидели в одной комнате за соседними столами. А после войны, когда Юрий Яковлевич оставил издательство и занялся только творческой работой, он несколько лет избирался секретарем партийной организации отделения Союза писателей, возглавлял которое до конца дней своих Павел Петрович. Нам хотелось в фильме не только воссоздать образ знаменитого уральца, но и выразить свои чувства к нему, жившую в нас добрую память о нем.
Вспоминая сейчас нашу дружную работу, я открываю еще одну добрую черту Юрия Яковлевича — его артельность, выдержку и терпимость, делавшие возможным совместный труд.
Работал он яростно. Яростно — не значит исступленно, но — увлеченно, с полной самоотдачей, настойчивым движением к цели. Это не исключало пауз для роздыха, которые наступали сами собой, когда появлялась закавыка и убрать ее оказывалось непросто. Тогда откладывалось перо и начинался отвлеченный разговор с забавными историями и анекдотами из его неисчерпаемых запасов на все случаи жизни.
Закавык возникало немало, столько же и пауз, и о чем только не было переговорено!
Не знаю, как поступал он, когда мысль упиралась, «не шла», работая в одиночку. Творчество без этого не бывает… Включал ли магнитофон и слушал любимую музыку, разглядывал ли молчаливых рыб в аквариуме, слушал ли щебет птиц в клетке над письменным столом, или шел, неизменно подтянутый, все еще изящный, тщательно отутюженный, в Союз, в издательство, на студию пообщаться с товарищами, встряхнуться? Не знаю.
Одно могу утверждать: он не пересиливал себя, не писал того, что не выносилось, не задалось, не шло. Пусть меньше напишется, зато хорошо. Это было его правилом. Году в сорок седьмом или сорок восьмом рассказал он Ликстанову, дружбой которого очень дорожил, сюжет повести «Свое имя». Ликстанов тогда же с хорошей завистью говорил мне: «Какую вещь задумал Юрий Яковлевич!» А читатель получил ее в руки в пятьдесят восьмом — пятьдесят девятом. В этом промежутке написалась и другая повесть «Мне дальше», и несколько рассказов, а «Свое имя» неторопливо подвигалось вперед, хотя материал ее был Юрию Яковлевичу хорошо знаком: и войны он хлебнул сполна, и паровозное дело знал с первых рук, поработав помощником машиниста.
Последние два года жизни он тяжело болел. Инфаркт надолго приковал его к постели, но из строя полностью не вывел. Даже в тяжелые минуты недуга он не переставал думать о героях и сюжете новой повести. Рабочая тетрадь находилась под рукой, и он то и дело заносил в нее свои мысли. Уже где-то посредине записан, наверное, окончательно сложившийся замысел:
«Это повесть о том, как трудно рождалась бригада коммунистического труда, как нелегко освобождались люди от всего прошлого, дурного, как очищались они, очищали свои отношения, свое сознание, желая жить и трудиться по-новому».
Едва став на ноги, он взялся за перо основательно. Его нельзя было оторвать от стола. Ему надо было двигаться, побольше бывать на воздухе, а он делал это редко и неохотно. Несколько раз я заходил к нему, чуть ли не силком выводил погулять. Он покорялся, мы шли на зеленый бульвар проспекта, прогуливались, посиживали на скамьях под раскидистыми деревьями, болтали о том, о сем, но я видел — ему это в тягость, его тянет к столу. В рабочую семью, заводскую бригаду, в гущу морально-нравственного конфликта, которые обретали реальные черты на страницах рукописи, хотя и не быстро, но выраставшей день ото дня.
Когда после его смерти мы с Олегом Фокичом Коряковым стали просматривать оставшуюся рукопись, мы удивились множественности вариантов отдельных глав, каждый из которых казался завершенным и достойным опубликования. Видно, что-то его не устраивало, не так выражало то, что жило в нем, — он все оттачивал и оттачивал…
Ему не удалось дописать последние главы; мы нашли наброски, подробные заготовки. Двухвариантным было и название. Поначалу — «Справедливость», затем появилось «За все в ответе». Мы остановились на втором, точнее выражавшем пафос повести. Под этим названием она и увидела свет.