К. Боголюбов С КЕМ ШЕЛ РЯДОМ

© «Урал», 1973.

У ИСТОКОВ

Бывают встречи, которые навсегда остаются в памяти, так как с ними связан какой-то поворотный момент в жизни. К числу таких относится моя встреча с Иваном Степановичем Пановым.

Это было в декабре 1925 года, во время зимних каникул в Мокино-Хуторской школе Сивинского района (в Прикамье), где я работал тогда учителем. Однажды в солнечный морозный денек, когда я репетировал с моими учениками пьесу, среди зрителей появился молодой человек в борчатке из шинельного сукна. Незнакомец слушал и улыбался. Когда репетиция кончилась, он подошел ко мне и с той же веселой улыбкой отрекомендовался:

— Панов.

Мы пошли в учительскую и разговорились. Он оказался студентом Урало-Сибирского Коммунистического университета (комвуза), приезжал в соседнюю деревню в гости к родным. Разговор коснулся литературы. Я прочел ему кое-что свое. Панов сказал, что он тоже пописывает и даже напечатал два рассказа в журнале «Студент-рабочий», что в Свердловске в комвузе и на рабфаке есть литературные кружки и недавно создан общегородской при газете «На смену!».

— Надо вам перебраться в Свердловск… Хотите, помогу?

Предложение было слишком заманчиво, чтобы отказаться. И когда вскоре пришло письмо от Панова, сообщавшего, что договорился насчет работы, — я поехал в Свердловск.

В комвузе действительно работал литературный кружок с несколько претенциозным названием «Словострой». Организаторами его были Панов и сибиряк Савва Кожевников, человек кипучей энергии. Преподаватель Н. В. Клементьев был шефом кружка и бессменным докладчиком по вопросам истории и теории литературы. Узнав о моем интересе к литературе, Николай Васильевич любезно, но настойчиво предложил мне несколько тем. У меня до сих пор сохранились конспекты к докладам «Версификация», «Форма и содержание», «Генрих Гейне». Готовился я к этим выступлениям очень усердно, проштудировал множество источников и говорил, отчаянно смущаясь, очень неуверенный в том, то ли говорю, что нужно.

Но мне не терпелось выступить с собственным произведением — повестью о гражданской войне в Сибири. Как на грех, роковой вечер оказался свободным не только у комвузовцев, но и у студентов рабфака. Собрание получилось многолюдное. Я читал, и с каждой главой тревожней становилось на душе. Вот что-то записывает Кожевников, Николай Васильевич строго хмурится. А рабфаковец Ефим Петров, ярый спорщик, сам начинающий прозаик, так и пожирает меня взглядом сквозь иронически поблескивающие очки. Этот наверняка выступит против. Одна надежда на Панова, но тот сидит с замкнутым лицом и даже не смотрит на меня…

Кончил — и, как по команде, посыпались вопросы: действительно ли так было, как написано, и если было, то когда и где, какими источниками пользовался автор, участвовал ли сам в изображаемых событиях, кого лично знал из упомянутых командиров отрядов? Большинство слушателей сами были участниками гражданской войны и хорошо помнили пережитое. Началось обсуждение, и последовал разгром. Били за недостаток жизненной правды, за плохое знание исторических фактов. Николай Васильевич критически прошелся по языку повести, побранил за банальность и литературщину. К моему удивлению, Ефим Петров горячо выступил «за», обвинил моих критиков в чрезмерной придирчивости. Тогда кто-то бросил реплику:

— Так ведь он преподаватель! (Я преподавал в комвузе русский язык.)

— А-а, преподаватель, — протянул Ефим и замолчал.

Панов за меня не вступился и сказал коротко:

— Вещь надо в корне переработать. Сесть и писать заново.

Я сидел посрамленный. После я понял, как полезен бывает такой ушат холодной воды на молодую горячую голову. Тогда, однако, мне было не до того. В полном смятении чувств я бродил по улицам вечернего Свердловска и в сотый раз спрашивал себя: зачем я сюда приехал? Сырой мартовский ветер трепал полы моей потертой армейской шинели. На углу улиц Ленина и Карла Либкнехта от нечего делать зубоскалили продрогшие извозчики. Свежие красочные афиши приглашали на новый кинобоевик «Багдадский вор» с участием Дугласа Фербенкса, и более скромные — на оперу «Самсон и Далила» с участием Фатьмы Мухтаровой. Из дверей фешенебельного ресторана «Гранд-отель» (сейчас на том месте управление Свердэнерго) доносились ноющие звуки танго. А с соседней улицы слышался тупой стук чугунного била, как еще во времена Геннина и Татищева.

Придя домой, я разорвал рукопись в мелкие клочки и сжег. До сих пор убежден, что поступил правильно.

Весной 1926 года студенты-выпускники комвуза получили назначения в разные города. Панов уехал в Тобольск. На прощание я рассказал ему о кончине своей рукописи. Иван Степанович пришел в ярость.

— Ты с ума сошел! Разве можно жечь черновики?! Восстанавливай и перерабатывай.

С отъездом самых активных членов «Словострой» распался, часть товарищей вообще отошла от литературной жизни, часть перешла в литературную группу при молодежной газете «На смену!». На протяжении ряда лет эта литгруппа являлась центром литературной жизни не только Свердловска, но и всей Уральской области, включавшей в себя Пермь, Челябинск, Тобольск, Шадринск, Курган, Сарапул, Златоуст, позднее — Магнитогорск и Березники.

Вспоминаются наши собрания в тесной комнате — помещении редакции (ул. Вайнера, 12) с знакомым запахом табака и типографской краски. Как часто отсюда мы шли в заводские цехи, рабочие клубы, библиотеки, школы. Нашими критиками являлись читатели газеты, а первыми наставниками в литературном деле — педагоги-литераторы Н. В. Клементьев, П. Н. Нестеров, М. П. Маркачев.

Николай Васильевич Клементьев, моложавый, несмотря на свои сорок с лишним лет, всегда подтянутый и корректный, умевший при случае зло высмеять, запомнился мне всегда окруженный молодежью. У Николая Васильевича была великолепная библиотека. В литгруппе «На смену!» он пользовался непререкаемым авторитетом. Удивляло одно: почему этот широко эрудированный человек, так хорошо разбирающийся в литературных течениях и теоретических вопросах, ни разу не выступил в печати? Даже Панов, глубоко уважавший своего преподавателя, возмущался:

— Черт его знает, то ли не может он писать, то ли уж так занят, то ли чего боится.

В Павле Никитиче Нестерове мы видели старшего товарища, с которым можно было говорить по душам, не соблюдая дистанции, положенной для ученика.

Михаила Павловича Маркачева знали все букинисты города. В его библиотеке можно было найти редкие издания, вплоть до таких, как «Солнце России», «Аполлон», «Скорпион», «Золотое руно». Я бывал не раз в его уютной квартире на улице Розы Люксембург. Михаил Павлович показывал мне тематические альбомы с иллюстрациями из разных журналов к сочинениям Гоголя, Тургенева, Л. Толстого. Играл он на скрипке, преподавал математику, русский язык, литературу. Был, в сущности, дилетантом, но лекции его слушали с удовольствием, он их сопровождал мастерским чтением отрывков из литературных произведений. Вот кто умел привить любовь к художественному слову.

Что нас, насменовцев 20-х годов, идейно объединяло? Прежде всего то, что мы безоговорочно приняли литературно-политическую платформу московской литературной группы «Октябрь», провозгласившей своей целью борьбу за развитие пролетарского литературного движения, за партийность в литературе, за создание произведений, отвечающих интересам рабочего класса, за участие писателей в строительстве социализма.

Состав нашей группы, разумеется, не оставался постоянным. Основное ядро состояло человек из десяти, но «На смену!» как магнит притягивала к себе начинающих авторов и просто любителей литературы.

Душой литгруппы стал Александр Исетский, обладавший настоящим организаторским талантом. Так же, как и я, начал он со стихов. Потом перешел на прозу.

Вообще в 20-е годы насменовцы выступали главным образом как поэты. Чаще всего появлялись в печати стихи В. Макарова, С. Васильева, Е. Медяковой. Ведущими у нас были двое — Вася Макаров и Сережа Васильев. Оба рабочие парни, рабфаковцы. К ним примыкал прозаик Ефим Петров. Этот паренек, очень интеллигентного вида, в пенсне, пришел на рабфак с поста секретаря сельсовета. Писал он очень много и, вероятно, добился бы успеха, но заболел чахоткой, слег и вскоре умер.

Вася Макаров, белокурый, довольно плотный, живой и общительный по характеру, был чистейшей воды лирик. В 1929 году он уехал к себе на родину, на Южный Урал. Работал в газете «Магнитогорский рабочий» и перешел на производственную тематику. Сергей Васильев — черноволосый, худощавый, молчаливый. Лучшее его произведение — поэма «Шурка» — было посвящено героике гражданской войны. До сих пор помню первые ее строки:

У черной речки вечер мечет

Заката серую икру.

У черной речки человечий

След заметает на ветру.

Непременным участником собраний литгруппы был Алексей Васильевич Баранов, тридцатилетний мужчина с орлиным носом, смелыми глазами, с манерами митингового оратора, человек вообще очень эмоциональный.

Литературу он любил до страсти, но больше тянуло его к театру, он хотел стать драматургом. Как и многим в то время, ему недоставало культуры. Деревенский паренек из Подмосковья, он в первую мировую войну был моряком, служил в Кронштадте, активно участвовал в революции. Учился в воскресной школе графини Паниной вместе с будущими поэтами-пролеткультовцами. Здесь он и приобрел вкус к художественной литературе. В Свердловске Баранов выпустил книжку «На костре» — об одном из вожаков восстания башкир в первой половине XVIII века Тойгильде Жулякове, сожженном на площади в Екатеринбурге. В 1930 году на сцене Свердловского драматического театра шла написанная Барановым совместно с И. Келлером пьеса «Боевики», посвященная событиям революции 1905 года, уральским боевым дружинам. Однако следующие две пьесы «Лейся, металл» и «Причины» не увидели света рампы. Столь же неудачными оказались попытки в жанре комедии. А ведь Баранову нельзя было отказать и в даровании, и в трудолюбии.

Существовали у литгруппы «На смену!» и недруги. Наиболее активным из них был Валерьян Шипулин, бледный, болезненного вида юноша, всегда хорошо, даже щеголевато одетый. Обвинял он нас в невежестве и бескультурье, мы же его критиковали за формалистические трюки и гнилые настроения. Пытался Шипулин организовать в противовес нам, насменовцам, некий «Новый перевал», но из этого ничего не вышло.

Среди эстетствующих (и анекдотических) личностей этого периода обращал на себя внимание Владимир Буйницкий. С мефистофельским профилем, длинными седыми волосами, в старомодном костюме, он выглядел живым анахронизмом на фоне боевой и кипучей действительности тех дней. Буйницкий являлся одним из членов Улиты (Уральская литературная ассоциация), просуществовавшей очень недолго. Издал книжку декадентских стихов (за собственный счет) под фатальным названием «Я — распятый». Свое поэтическое кредо он сформулировал в следующих строках:

Мертвый средь жизни — не вижу просвета,

Страждущий — жажду заснуть вечным сном.

С аналогичными стихами Буйницкий стучался в двери редакций и горько обижался, что их не печатали. Он был менее агрессивным противником нашей группы и вынашивал свое презрение молча. Мне, например, он не мог простить статьи, в которой я назвал его последышем буржуазной литературы, распятым советской эпохой.

Конечно, может быть, лучше было бы, если бы шипулины и буйницкие не мешали работать, но, с другой стороны, в борьбе с ними члены литгруппы приобретали политическую закалку.

Одним из наиболее крупных событий в общественно-литературной жизни Свердловска явился приезд Маяковского.

Помню: морозное январское утро двадцать восьмого года. Иду на занятия в комвуз и вижу у витрины на углу улиц Ленина и Карла Либкнехта кучку людей. Яркая свежая афиша, на ней крупными буквами рдеют слова: «Владимир Маяковский».

Для меня и, думаю, не для одного меня образ великого поэта революции сливался с образом разрушителя старых канонических форм. И вот тут-то начинались сомнения. Моему поколению, воспитанному на стихах Пушкина и Некрасова, было трудно быстро отрешиться от привычного ритма и строя поэтической речи. Набатный язык стихов Маяковского резал ухо, но в нем была сила, и скоро мы ее почувствовали. Буквально чуть ли не на другой день после приезда поэта мы уже читали в «Уральском рабочем» стихотворение «Екатеринбург — Свердловск», в котором Маяковский так лестно для нас назвал наш город работником и воином, так пророчески заглянув в его боевую судьбу.

Вскоре состоялась встреча поэта с рабкорами в редакции газеты «Уральский рабочий». Задолго до назначенного часа зал был уже переполнен, стояли даже в проходах. Маяковский на несколько минут запоздал. Но вот появилась в дверях его огромная фигура, знакомое по снимкам лицо с крупными чертами, широким волевым ртом, несколько бледное и усталое. Маяковский шел, на ходу разматывая шарф и извиняясь. Если говорить о первом впечатлении, то его можно было бы сформулировать в одном слове — необычный. Необычно в Маяковском было все: громадный рост, звучный голос, манера держаться, самый способ выражать свои мысли. Он без всякого вступления начал беседу с самого главного — с вопроса об общественной роли поэзии, о «месте поэта в рабочем строю». Говорил о партийности литературы, о связи ее с жизнью, с текущими задачами строительства социализма.

— Если стихи мои совпадают с партийными директивами, я только горжусь этим, — сказал он в заключение.

Затем он перешел к характеристике современной литературы. Очень одобрительно отозвался о стихах Демьяна Бедного, «агитационных и злободневных», и жестоко высмеял «гитарную» лирику мелких мыслей и мелких чувств. Даже несколько неожиданно пропел строфу из стихотворения Уткина на мотив жалостного романса. Добрался и до критиков.

— Есть у нас такой журналишко, «На литературном посту» называется. Сидишь, пишешь, а он бубнит над ухом: «Нет, не так. Нет, не так». — «А как?» — «Я и сам не знаю».

Говорил он с полемическим задором, никого не оставляя равнодушным.

Кто-то из слушателей зло «сострил»:

— Вы ставите себя рядом с Пушкиным: вы на М, он на П. Так ведь между этими буквами еще две: НО.

Не помню дословно ответ Маяковского, но смысл заключался в том, что дело, мол, не в алфавите, а в стихах, и потомки в этом случае лучше разберутся.

Какая-то молодая женщина выкрикнула тоненьким голоском:

— Рабочие не понимают ваших стихов.

— А вы не библиотекарь? — в упор спросил Маяковский.

Та смутилась.

— Да… А что?

— Представьте. Второй такой случай у меня. Выступал я как-то перед рабочими, читал свои стихи. Кончил, спрашиваю: «Кто не понял? Поднимите руку!» Поднялась одна рука. Оказалось — библиотекарь заводской библиотеки.

И уже совсем сердито прогремел:

— Вы должны быть пропагандистами книги, а не книжными регистраторами! И как вы смеете говорить от лица рабочих!

Дальнейшая беседа протекала в самой дружеской атмосфере. Рабкоровская молодежь явно была за Маяковского, и даже те, кто раньше скептически относился к нему, увидев и услышав его «живого, а не мумию», ушли с чувством глубокого расположения к поэту. Покоряли его простота, ясность и твердость взглядов и особенно мужественное отстаивание своих убеждений.

Второй раз мне пришлось видеть Маяковского в другой аудитории, — уже не в редакции, а в Деловом клубе (ныне филармония). Если в первом случае поэта слушала преимущественно рабочая молодежь, то сейчас он выступал перед широкой публикой, среди которой было немало хулителей его таланта, ненавистной поэту мещанской «дряни», присутствовали и просто любопытные, любители литературных скандальчиков.

…В зале ни одного свободного места. Нетерпеливые хлопки, шум. И вот на сцене появляется Маяковский, спокойный, но готовый к бою. Молча он обводит взглядом лица сидящих, точно спрашивая: «Друг или враг?» Снимает пиджак, вешает на спинку стула. По рядам пробегает смешок. Маяковский серьезным тоном поясняет:

— Когда рабочий становится к станку, он снимает лишнюю одежду, чтобы не мешала работать. Я тоже работаю.

Тут же он наводит порядок в зале. Заметив, что один мужчина в первом ряду все время вертится и болтает с соседями, Маяковский громко говорит:

— Гражданин, пришейте ваши брюки к стулу!

Плохо помнится начало его доклада. Видимо, поэт был не в ударе, к тому же он предупредил, что у него было несколько выступлений и он будет говорить тихо. А говорил он о культуре быта, о мещанстве, о дурных привычках и традициях. Из публики раздавались иронические возгласы, колкие реплики и ехидные вопросы.

— Вот вы называете себя рабочим поэтом, а берете плату за билеты.

— До меня у вас выступала балерина. Вы ей платили в два раза дороже. Что же, по-вашему, рабочий поэт хуже балерины?

Одна пожилая дама заявила во всеуслышание:

— Я прочитала вашу поэму «Хорошо!» и ничего не поняла.

— Почему вы берете вещи не по возрасту? — молниеносно парировал Маяковский. — У меня есть другая поэма «Что такое хорошо, что такое плохо», — читайте, поймете.

Все, кто слышал тогда Маяковского, воочию убедились, какой это был блестящий полемист. Он не защищался, он нападал. Его громовой голос звучал в полную силу — так, что звенели стекла в огромных окнах зала. Говорил он гневно, страстно, не стесняясь в выражениях.

— Не советую совать мне палец в рот, могу отхватить всю руку.

Нужно сказать, что охотников проделать такой эксперимент становилось все меньше и меньше. Дружный смех всего зала сопровождал очередное поражение противников поэта.

После перерыва Маяковский приступил к чтению стихов. Начал он с сатирических. «О дряни», «К любимой Молчанова, брошенной им», — все против мещанства.

Впоследствии мне приходилось много раз слышать превосходное исполнение этих стихов, но ни одно из них не могло изгладить впечатление от чтения стихов самим поэтом. Ни у кого слово не являлось таким послушным инструментом мысли и чувства, как у него. Никто не умел так свободно распоряжаться своим голосом, как он, но самое главное было — в большой и искренней взволнованности поэта. Я убедился, что не понимал его потому, что не умел его читать.

В заключение Маяковский прочел отрывки из поэмы «Хорошо!». Все слушали как завороженные, точно шли за поэтом сквозь бурю великих событий, сквозь годы гражданской войны и разрухи к победе и созиданию. То, что читал Маяковский, звучало вдохновенным гимном «весне человечества, рожденной в трудах и в бою». Последние строфы он произнес речитативом, нараспев.

Большое дело — личный контакт поэта с народом. Многие из нас после этих встреч открыли Маяковского заново, многих он заставил задуматься над высокой ответственностью писателя, над тем, что «слово — полководец человеческой силы», что высшее счастье для художника — «каплей литься с массами». В этом смысле приезд Маяковского сыграл большую воспитательную роль, для нашей молодой организации это было особенно полезно.

Однажды светлым майским утром под окном моей квартиры раздался знакомый голос:

— Здорово живете, хозяева!

Я выглянул в окно и увидел конопатое лицо, рыжеватые волнистые волосы и смеющиеся серые глаза Вани Панова. Обрадовались мы друг другу несказанно. Он мне сообщил, что снова переезжает в Свердловск, будет работать в редакции газеты «Уральский рабочий».

Возглавив в «Уральском рабочем» отдел культуры и быта, Панов добился выхода в свет литературного приложения к газете — тонкого, в несколько страничек, журнала «14 дней»[3]. После выходившего в начале 20-х годов журнала «Товарищ Терентий» это была новая попытка создать общеуральский литературно-художественный печатный орган для выявления и консолидации литературных сил Урала. Одновременно начало выходить сатирическое приложение к газете — «Веселая кузница», в котором главную роль играли журналист А. Москалев и художник-карикатурист Г. Ляхин. Помню, нашумело разоблачение одного увеселительного заведения, скрывавшегося под скромным названием «Столовая домохозяек». Появилась едкая карикатура. Разъяренные «домохозяйки» пригрозили Ляхину расправой, на что тот ответил еще более язвительной карикатурой.

Моему сотрудничеству в «14 днях» предшествовал разговор с Пановым, на долгие годы определивший профиль моей литературной работы.

— Читал я твои рецензии в «На смену!», статью о Горьком в «Уральском рабочем». Знаешь что: берись-ка ты за критику всерьез. Прозаики у нас есть, поэтов больше чем достаточно, только критиков нет, а они нужны.

И он тут же выложил передо мною ворох стихов.

Так я заочно познакомился со многими поэтами Урала. Среди них наиболее интересным показался мне Санников (Н. Куштум). С ним у меня завязалась вскоре дружеская переписка. Молодой поэт руководил в Златоусте литературной группой «Мартен», работал в газете «Пролетарская мысль», редактировал литературное приложение к ней и сам писал романтические стихи с глубоким лирическим настроением и комсомольским накалом.

Газеты «Уральский рабочий» и «На смену!» превращались в центр притяжения литературных сил Урала. Насменовцы наладили связь почти со всеми существовавшими в то время в области литературными кружками, среди которых самым крупным был нижнетагильский, руководимый А. П. Бондиным. А Уральская область тогда была огромная, включала в себя нынешние Свердловскую, Пермскую, Челябинскую, Тюменскую и Курганскую области.

Речь теперь шла о том, чтобы придать литературному движению на Урале организационные формы.

Наступил октябрь 1928 года, солнечный, холодный. Ветер мел по улицам желтые листья. В клуб имени Горького на Первомайской улице сходились на первую областную конференцию участники пролетарского литературного движения[4]. Делегаты приехали из Перми, Златоуста, Тагила, Шадринска, Сарапула.

Панов, как всегда, был в окружении друзей и знакомых. Тут и там мелькала маленькая юркая фигурка Исетского — этот хлопотал, как обычно, что-то организовывал, Сережа Васильев застыл в меланхолической позе с вечной папиросой во рту. Вася Макаров о чем-то возбужденно разговаривал с рябеньким невысокого роста тонкоголосым пареньком.

— Знакомьтесь. Поэт Санников из Златоуста.

У стола президиума стоял крепко сложенный, румянолицый здоровяк с яркими карими глазами, с подбритыми усиками и добродушно улыбался, когда Панов знакомил с ним одного за другим активистов из «На смену!».

— Мате Залка.

Панов делал доклад[5].

Очень жарко в прениях выступил Санников (Куштум). Его «безусый энтузиазм» расшевелил и других. Но многие говорили вяло и большей частью не по существу. Слушая эту болтовню, Мате Залка не выдержал. Помню первые слова его выступления, сказанные с сильным акцентом:

— Довольно трепаться, товарищи!

Он кратко, но ясно рассказал о положении в современной литературе, о задачах пролетарской литературы.

Этот знаменательный день закончился у Панова, где я снова увидел Мате Залку, на этот раз уже в обстановке дружеской встречи. Он рассказывал почти фантастическую историю своей жизни. Действительно, кого бы не удивила судьба блестящего гусарского офицера, который, оказавшись в русском плену, стал большевиком, командиром интернационального отряда, партизанившего в сибирских урманах.

На всю жизнь осталось воспоминание о встречах с этим чудесным человеком (Мате Залка приезжал в Свердловск еще раз, уже в 30-х годах)[6]. Кто из нас предполагал тогда, что перед нами выступал будущий генерал Лукач, легендарный герой гражданской войны в Испании.

НАШ ГЕНЕРАЛЬНЫЙ

Так мы называли Ивана Степановича Панова в узком дружеском кругу. И не без основания: в течение десятка лет он руководил Уральской, а потом Свердловской писательской организацией. Был ответственным секретарем той и другой.

Круг литературных друзей у него был обширен: и в Свердловске, и в Москве, и в Ленинграде — везде приятели. Кто из писателей ни приезжал на Урал, обязательно заходили на улицу Февральской революции к Панову.

Все находили приют и угощение у гостеприимного хозяина. Из свердловчан чаще всего у него бывали Бондин, Исетский, Куштум и я.

Панов вообще быстро сходился с людьми. Человек по натуре жизнерадостный, он умел себя сдерживать, когда нужно. Любил и сплясать, и спеть в веселый час. Но умел и работать, не отходя от письменного стола.

Руководить писательской организацией — дело нелегкое. Часто приходилось ездить в командировки, выступать с докладами. Все это отвлекало от прямой литературной работы, и иногда Панов горько жаловался:

— Говорю товарищам, чтобы писали больше, а сам-то не пишу… Стыдно!

Я ему все время советовал рассказать о родном крае, о людях, которых он знал с детства. Верил, что получится интересная книга. Он отвечал:

— Многое там изменилось, изменились и люди. Надо снова съездить на родину, набраться свежих впечатлений.

Да так и не собрался. Захватил его в свой снежный плен Уральский Север — Заполярье.

— Кто хоть раз там побывал, — говорил Иван Степанович, — того снова туда потянет.

Впечатления претворились в художественные образы. Так и вошел он в литературу как автор «Урмана», одной из лучших книг о советском Севере тех лет.

О Панове как о человеке, писателе, общественном деятеле можно писать много, но однажды Исетский очень коротко охарактеризовал его:

— Главное в том, что он был коммунист.

Как живой стоит он передо мной, кряжистый, сильный, с рыжеватой волной волос, со смешинкой в глазах, всегда деятельный, всегда чем-то занятый. Редкостное было у него умение подойти к человеку. Будь это солидный профессор или рыбак с Таватуя, с каждым он находил нить простого человеческого общения. Он был членом обкома партии, секретарем Уральской ассоциации пролетарских писателей, одной из крупнейших в Российской Федерации. Но не было в нем ничего начальственного. Его авторитет держался на уважении всех знавших его лично. Панова уважали и любили за честность и прямоту, за доброту и отзывчивость, за большевистскую принципиальность. Это был человек открытой и светлой души — один из миллионов тех, кто шел «к коммунизму низом». Таким был и его путь в литературу.


Лето 1918 года в Прикамье выдалось на редкость знойным. Обычно к концу дня на горизонте грудились сизые грозовые тучи. Вспыхивали слепящие молнии, слышались тревожные (перекаты грома. Но лето было грозовым и в судьбах первой в мире рабоче-крестьянской республики. Черная туча белогвардейской контрреволюции надвигалась с востока, а в тылу полыхали кулацко-эсеровские мятежи, и нередко ударам грома отвечали удары орудий.

Вспыхнуло кулацкое восстание и в Сепычевской волости, неподалеку от села Екатерининского, где я в то время служил в красногвардейском отряде. На подавление мятежа двинулись конный отряд Красной гвардии из Верещагина и красногвардейские отряды из ближайших волостей. В Сивинском отряде был девятнадцатилетний коммунист из села Бубинского учитель Иван Панов. Он первым в селе записался в партию и первым пошел по ее зову в бой.

Мятеж был подавлен. Бандиты оставили после себя полсотни трупов местных коммунистов и советских работников, зверски растерзанных. Это было страшное зрелище кулацкой злобы и ненависти. Под свежим впечатлением Панов написал очерк о сепычевских событиях в оханскую уездную газету.

— С того и началась моя литературная деятельность, — говорил впоследствии Иван Степанович. — Правда, после этого долго не пришлось браться за перо.

По военной дороге

Шел в борьбе и тревоге

Боевой восемнадцатый год…

Военная дорога увела и молодого учителя-коммуниста. Навсегда простился он со школой, ушел на Воткинско-Ижевский фронт. Потом дрался с бандами Колчака за Каму и Пермь. Когда Колчака прогнали за Урал, Панова назначили комиссаром гарнизона в городе Усолье. Затем он стал военкомом в Перми. Здесь на него было совершено покушение. Пришлось по ранению покинуть ряды армии, перейти на политпросветработу. Но Панов тут же почувствовал, как мало у него знаний. Стал проситься на учебу и был направлен в Урало-Сибирский коммунистический университет имени В. И. Ленина в Свердловск.

Здесь в нем с новой силой ожила страсть к литературе. В журнале «Студент-рабочий» были напечатаны два рассказа Панова «Сапоги» и «Сон» из жизни советского студенчества. Избрали его редактором комвузовской газеты-многотиражки «Ленинская закалка». Панов, как уже говорилось, явился и одним из организаторов литературного кружка «Словострой».

К этому времени и относится мое знакомство с Иваном Степановичем, перешедшее затем в крепкую дружбу.

После окончания комвуза в 1926 году Панова направляют в Тобольск. Он становится редактором тобольской газеты «Северянин», избирается секретарем окружкома по пропаганде. Жизнь в этом старинном городе на великой водной магистрали, командировки в отдаленные районы Заполярья много дали будущему писателю. Он побывал в далеких стойбищах, познакомился с бытом северных народностей. Уже тогда у Панова зародилась мысль написать повесть или роман об этом крае. При редакции он создает литературный кружок и печатает в нем роман «Тайна жилета» — коллективный труд семи авторов, членов литкружка. Впоследствии он вспоминал об этом юмористически.

В 1928 году Иван Степанович вернулся в Свердловск. Литературная жизнь с его приездом сразу закипела.

Панов был единогласно избран ответственным секретарем Уральской ассоциации пролетарских писателей (УралАПП). Он же стал фактическим редактором общественно-литературного журнала «Рост» (позднее — «Штурм»). Под его руководством журнал сыграл большую роль в сплочении литературных сил Урала.

У всех нас было страстное желание участвовать в создании новой пролетарской культуры. Но как ее создавать, было еще не очень ясно. Рапповских ошибок и заблуждений не миновала и УралАПП. И, однако, вспоминая те годы, думаешь прежде всего о добрых, хороших сдвигах, происходивших тогда в литературной жизни Урала. Вспоминаешь и о той большой работе, которую вел Иван Степанович Панов.

Как-то невозможно было представить его одного, всегда вокруг него были люди. И везде он был своим человеком — и в цехах Верх-Исетского завода, и в студенческой аудитории, и в деревенской избе-читальне.

Помню, зашел я однажды к Ивану Степановичу и застал его разговаривающим с худощавым пожилым человеком. У того узкое морщинистое лицо, седая бородка клинышком. Не то рабочий, не то служащий.

— Познакомься: товарищ Сарапулкин… изобретатель.

Сарапулкин сконфуженно улыбался. Бывший служащий конторы Березниковского содового завода, он в годы Советской власти отыскал способ изготовления из отходов содового производства высококачественного ячеистого бетона. Местные бюрократы затормозили нужное дело. И тут-то на помощь изобретателю пришел Панов. Он с присущей ему энергией и напористостью добился, чтобы изобретение Сарапулкина внедрили в производство. Впоследствии березниковский ячеистый бетон приобрел известность. Немалую роль в этом сыграл очерк Панова, вышедший отдельной книгой в 1932 году.

Горячо любил Иван Степанович Бондина. Не раз гостил у него в Нижнем Тагиле. Это была поистине братская дружба близких по духу людей.

Вдруг Алексей Петрович опасно заболел. Врачи подозревали рак горла. Панов обегал всех свердловских специалистов и наконец обратился в Ленинград, в онкологический институт. Добился путевки на лечение и взял с Бондина слово, что он не «сбежит».

— А то я тебя знаю: как запахнет весной, так тебя и потянет к глухариным токам.

Алексей Петрович дал слово. У самого у него не хватило бы настойчивости добраться до Ленинграда…

Всякого рода оргвопросы, бесконечные заседания, командировки отнимали у Панова столько времени, что для творческой работы его почти не оставалось. Не раз он мне с горечью говорил:

— Обидно, я руководитель, а ничего крупного не написал.

И взялся за повесть из рабочей жизни.

В верховьях Камы есть старый город Усолье, бывшая строгановская вотчина. Сохранились в нем старинные церкви, каменные дома строгановских служащих, здание заводской конторы. Догнивали покосившиеся соляные варницы. Здесь в 1919 году Панов прожил несколько месяцев, здесь и женился. Не раз он бывал в Усолье и в последующие годы, имел там много знакомых среди рабочих.

В результате многолетних наблюдений возник первоначальный замысел, а в 1930 году в Уральском книжном издательстве вышла повесть Панова «Кукушка». Герой ее — пожилой рабочий, привыкший делить труд между заводом и собственным маленьким хозяйством. Заводу — положенные часы, а «домашности» — все свободное время. Старинные часы с кукушкой — своего рода символ нерушимости мелкособственнического уклада жизни. Но вот в цех поступает срочный заказ, люди работают так, как никогда еще не работали, и первый раз в жизни старик забыл о своем огороде. Первый раз по-новому взглянул на свое отношение к заводскому труду, к рабочему коллективу.

Однако литературным событием книга не стала. Схематизм, которым грешили тогда многие произведения молодых, оказался присущ и повести Панова.

В 30-е годы литературные ряды наши значительно пополнились. Но наряду с такими одаренными прозаиками, как О. Маркова, А. Савчук, поэтами В. Занадворовым, К. Реутом в писательскую организацию проникло немало случайных людей вроде С. Балина, С. Морозова и им подобных. Н. Куштум однажды остроумно назвал их «Серопановыми братьями» (по аналогии с «Серапионовыми»).

Действительно, кое-кому из них Панов первое время покровительствовал. Видимо, он надеялся, что рабоче-крестьянское происхождение поможет им найти свое место в литературе. Увы, надежды не оправдались. А между тем они усиленно лезли к Панову в друзья, отрывали от дела.

Морозову, автору серых антихудожественных рассказов, Иван Степанович однажды прямо заявил:

— У тебя политический барометр — брюхо. А на литературу ты смотришь как на кормушку.

Не помню точно, после этого собрания или после Другого Панов пригрозил, что договорится с Бабкиным, языковедом из пединститута:

— Пусть он займется с вами, повысит ваш литературный уровень.

Действительно вскоре нас собрали, и Бабкин устроил нам ехидный проверочный диктант. Написали и, конечно, осрамились. Ошибок наделали уйму. Куштум обозлился и сказал, что это не учеба. Панов его резко оборвал, на следующий день в газете «На смену!» появилась карикатура под заголовком «Зазнавшийся поэт». Но занятия наши по русскому языку на том и закончились.

А тут как раз подоспела директива рапповского руководства. Она была строга и требовала неукоснительного выполнения. Пришлось скрепя сердце проводить «призыв ударников в литературу».

Панов собрал писателей, разъяснил суть полученной директивы, предложил разбиться на бригады и идти на заводы призывать ударников. Я пошел на завод «Металлист», где вел литкружок. Среди ударников там выделялись трое: пожилой рабочий Бортников, человек малограмотный, но неизлечимо болевший болезнью сочинительства; комсомолец Залесский, острый критик рапповского толка, и молодой котельщик Алексеев, недавно демобилизованный, грамотный парень с литературными наклонностями. Писал он и печатал в «Росте» стихи, а затем выпустил книжку «Литейщик Ермоленко». Это был средней руки очерк, но товарищ почувствовал себя «мобилизованным и призванным» в большую литературу, бросил работу на заводе, взялся за скороспелые поделки… Разочарованный, покинул он Свердловск, и мы потом навсегда потеряли его из виду.

Но эти трое, по крайней мере, действительно тянулись к литературе. А кое-где поступали проще: брали у начальников цехов списки ударников и записывали всех оптом как литераторов. Неудивительно, что цифра «писателей» по всей области выросла до астрономической — 700.

Положение у Ивана Степановича было трудное. Хотелось сесть за письменный стол и отдаться любимому делу, оторваться от заседательской суетни, от житейских мелочей.

— Уеду на Таватуй. Там и отдохну и поработаю.

Но и тут оказывались неизбежные спутники — друзья. Работать приходилось урывками.

В клубе имени Горького нам отвели две комнаты. В одной из них висела карта Уральской области, на которой синим и красным были отмечены бездействующие и действующие литературные кружки. То и дело цвета приходилось менять, причем бездействующих кружков становилось все больше.

Впрочем, и без того было ясно, что балласта в организации накопилось много.

— Проведем чистку, — заявил Панов.

Однако даже чистка не улучшила общее состояние организации. Рапповские методы руководства явно обнаруживали свою непригодность. Особенно тяжелое положение создалось, когда Панова перевели в отдел печати обкома партии, а его место занял Н. Андреев. Это был способный и очень активный рабкор, ставший затем работником редакции. Но у него не было ни опыта, ни авторитета, какими обладал Панов. К тому же он возомнил себя писателем и начал публиковать в «Росте» свой роман «Кирпич обжигается» — произведение сумбурное и крайне сомнительное в идейном отношении. В организации росло недовольство. Протестовала и общественность. Назревал кризис.

…Январский день, снежный и серый. Захожу в наше правление (его к тому времени перевели в Банковский переулок). Навстречу — встревоженный Бажов.

— Читал сегодняшний «Уральский рабочий»?

— Нет, еще не успел.

— Почитай-ка.

И протягивает газету. Большая подвальная статья посвящена руководству писательской организации. Руководство обвинялось в кастовой замкнутости, зажиме самокритики и других ошибках. Постановлением обкома Панов снят с работы с партийным взысканием. Андреев исключен из партии. Хотя этого и следовало ожидать, но удар есть удар. Я тотчас же помчался к Панову.

Ивана Степановича застал в постели.

— Ты что же спишь? Не знаешь, что случилось?

— Раньше тебя знаю.

— Ну и что же ты думаешь делать?

— Думаю на Север ехать… За материалом… Ты знаешь, какая там красота! Кто раз побывал, непременно туда вернется.

Панов, как всегда, не терял присутствия духа. Постановление обкома воспринял как суровое, но справедливое.

Он действительно вскоре уехал в Заполярье и прожил там два года. В это время произошли события, повернувшие советскую литературу на путь нового подъема. Постановление ЦК от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций» вдохнуло свежую струю и в жизнь Уральской литературной организации. А Иван Степанович в это время ездил на оленьих упряжках по стойбищам необъятного Ханты-Мансийского края, по просторам Ямальской тундры.

Север захватил, взволновал его суровым величием своей природы, своеобразием жизни людей. Дважды побывал писатель за Полярным кругом и оба раза не как «природы праздный соглядатай», в погоне за экзотикой, а как партийный и советский работник, как агитатор и пропагандист, как борец за советскую правду.

Многие сотни километров проехал он по бескрайней тундре, ночевал в ненецких чумах, ел строганину, наблюдал весеннюю путину, принимал участие в выборах Советов. Этого неугомонного, непоседливого, желающего все видеть и знать человека встречали как друга оленеводы Ямала, грузчики в Новом Порту, рабочие Самаровского рыбоконсервного завода, матросы обских пароходов. А он заполнял записями блокнот за блокнотом, писал о встречах с бывалыми людьми, о местных обычаях и преданиях.

Так создавался «Урман» — первое крупное произведение о советском Приполярье. Действие его происходит в Тасымском пуголе, где безраздельно господствует последний хантыйский князек Неунко Локыс. А в селе Полуденном такой же властью пользуется русский торговец Андрон Квашнин. Оба они беспощадно эксплуатируют местное население. Оба довольны царской властью и колчаковской управой. Когда отряд красных партизан под командованием зырянина-коммуниста Антона Чупина устанавливает в Тасымке и Полуденном Советскую власть, кулачье вступает в открытую борьбу. Но поднимается и беднота, организуется рыболовецкая артель. «Совет-закон» торжествует победу.

Из своей северной экспедиции Иван Степанович привез ворох впечатлений и рассказов, не вошедших в роман. Работал он над ним, прямо говоря, неистово, с наслаждением. Не оставлял времени даже для поездок на Таватуй.

Но ему удалось тогда написать лишь первую часть «Урмана». Все, кто знал его, помнили его заслуги в развитии литературного движения на Урале. И на очередной писательской конференции первой назвали его кандидатуру. Он снова стал руководителем правления, на этот раз уже председателем правления Свердловского отделения Союза советских писателей.

С большой неохотой согласился Панов занять этот трудный и ответственный пост. Еще два года был он вожаком литературного Урала, а потом снова уехал на полюбившийся ему Север.

В 1939 году вышли наконец обе части «Урмана». Готовил Иван Степанович и второй роман «В песцовой пустыне», но так и не закончил его. «Урман» остался его единственной крупной вещью и большой творческой удачей. Уже после смерти автора роман выдержал несколько изданий.

Началась Великая Отечественная война. Иван Степанович жил в то время в Верх-Нейвинске. Работал на заводе.

В 1941 году в альманахе «Прикамье» я прочел его очерк «Конец Лосиной пади». Один из тех очерков-рассказов, которые были его любимым жанром. Писатель рассказывал о труде, тяжелом и опасном, и о человеке, преодолевающем любые препятствия.

Вспоминается наша последняя встреча осенью сорок второго. Зашел он ко мне ненадолго. Попрощаться. В солдатской шинели, стриженый, необычно серьезный, сумрачный и молчаливый, со взглядом, как будто обращенным внутрь. Сказал, что пошел добровольцем.

— Как же ты с поврежденной рукой?

— Хватит еще силы фашистов бить. К тому же я сапер — самая мужицкая специальность.

Расставание наше было печальным.

— Жалко, что «Песцовую пустыню» не пришлось закончить.

— Вернешься — закончишь.

— А если не вернусь?

Было ли это предчувствием, не знаю. Ему шел сорок третий год. Оставлял семью. А время было трудное. Враг стоял у берегов Волги. В Сталинграде шли ожесточенные бои. Туда, под Сталинград, был направлен и саперный полк. Там, на фронте, и сложил свою голову писатель-коммунист Иван Панов. Бойцом он начал свой литературный путь, бойцом и закончил его.

ПЕТРОВИЧ

Электричка подходит к Нижнему Тагилу. Редеет ельник, и в зареве разноцветных огней, багрового дыма, розоватых вспышек над домнами чувствуешь дыхание большого города.

Каждый раз, подъезжая к Тагилу, я думаю об Алексее Петровиче Бондине. Многое здесь напоминает о нем. Недалеко от вокзала школа его имени. Солнечные зайчики играют на пруду, и волны лениво шуршат прибрежной галькой. Здесь, на самом берегу, на Красноармейской, 8, мемориальная доска и литературный музей его имени. А дальше — Уральская улица, где в здании бывшей земской тюрьмы в 1906 году сидел «за политику» рабочий Алексей Бондин. Недалеко и завод, где он начал свой трудовой путь. В городском парке, в тени старых тополей, памятник из серого уральского гранита. Здесь похоронен человек многотрудной судьбы, писатель-рабочий, певец Нижнего Тагила Алексей Петрович Бондин.

В городской библиотеке говорят:

— Книги его не залеживаются на полках.

Многие старожилы помнят его еще живого, неутомимого следопыта, веселого собеседника, товарища по охоте и рыбной ловле. В музее его имени вас встретит маленькая старушка, жена писателя, его друг и помощник Александра Самойловна[7]. Она покажет его рабочий кабинет, где он писал свои книги, расскажет о том, что приходилось ему жить и в подвале, в большой бедности.

У Бондина было много друзей, среди писателей он пользовался общим уважением, и звали мы его запросто — Петровичем.

…В клубе имени Горького открывалась первая конференция писателей Урала. Большей частью это была молодежь. Первые литературные кадры Советского Урала.

— А вот и товарищи из Тагила, — сказал Панов.

Товарищей было двое — Алексей Петрович Бондин[8] и Нина Аркадьевна Попова. Из делегатов Алексей Петрович выделялся и возрастом, уже зрелым, и внешностью. Чувствовалось, что это человек бывалый, много видевший и переживший.

— Единственный на Урале пролетарский писатель, — полушутя отрекомендовал его Панов. — Пишет о рабочих и сам работает на производстве, слесарем железнодорожного депо.

По тем временам было в моде подчеркивать свою принадлежность к рабочему классу хотя бы внешне — гимнастерка, рабочая блуза. Бондин же был в отутюженном костюме с белоснежным воротничком и при галстуке. Это меня удивило. Вот тебе и пролетарий! Передо мной был мужчина лет сорока пяти, с лицом, изрезанным морщинами, худощавый, высокого роста, быстрый в движениях. Чувствовался человек, легкий на ногу. А в общем рабочий интеллигент. Поразило меня то, как он заразительно смеялся. Так смеются люди открытой души. Впоследствии я понял, что искренность, скромность и простота были основными чертами его характера. Слесарь железнодорожного депо, он хотя и говорил, что работает на двух станках — в депо и за письменным столом, — но никогда этим не кичился.

Бондин и Горький — это тема для научного исследования. Она проливает свет и на отношение Горького к Уралу. Бондин называл Алексея Максимовича своим учителем и говорил о нем прямо с каким-то благоговением.

Несколько раз он встречался с Горьким, делился своими творческими планами. Это было и на Первом Всесоюзном съезде писателей, и позднее на встрече с Горьким авторов «Былей горы Высокой». Именно Алексей Максимович подсказал Бондину новый вариант образа его любимой героини Ольги Ермолаевой. В первоначальной редакции Ольга была инженером.

— Не надо инженера, — сказал Горький. — Дайте простую работницу.

Сам он написал душевное предисловие к книге старой уральской работницы Агриппины Коревановой, рассказавшей о своей жизни. Бондин был для «его писателем-самородком. Но Алексей Максимович хотел сделать из него настоящего писателя и сурово говорил о его недостатках — о литературном неумении, о языковой неряшливости и штампах. Так он встретил первую книгу «Логов», но зато «Мою школу» включил в рекомендательный список литературы для юношества.

Надо было видеть, как обрадовался Петрович. Но чуть ли не в тот же год ему пришлось выступить с самозащитой, невольно связанной с именем его любимого писателя…

Я редко видел Бондина на трибуне. Как-то на одной из конференций Панов чуть не полчаса уговаривал его выступить как старейшего писателя. Петрович отшучивался:

— Язык хоть и на полом месте, а как выйду на трибуну, так и примерзнет. Ничего не могу сформулировать. Мысль не поспевает за словом.

Так и не выступил.

А тут не выдержал. Докладчик, преподаватель литературы, разбирал его роман «Лога» и уличал автора в эпигонстве, в слепом подражании Горькому. Получилось так, что Бондин не кто иной, как переписчик Горького.

Алексей Петрович попросил слова. С трясущимися от волнения губами он говорил:

— Я учился и учусь у Горького… И горжусь этим. У него я учился черпать материал для своих произведений из жизни трудового народа. Всем я обязан ему, моему учителю. В жизни нашей было много общего. Как же не будет общее в произведениях? Только вот что я списываю у него — это уж вранье!.. У меня своя тема, свои герои. В свете старого нельзя показывать новый мир. И этому я учусь у Горького… Да, больше ничего!

Махнул рукой и сошел с трибуны. Никогда я не видел Петровича таким взволнованным и негодующим.

К критике Алексей Петрович относился уважительно. В недостатках, которые замечал, сам признавался. Когда вышла вторая книга «Логов», он говорил:

— Поторопился… Не так надо было писать… Вот только буду посвободнее, обязательно возьмусь за переделку…

Двадцатилетие его литературной деятельности мы решили отметить. Вечер состоялся в декабре 1938 года. Я делал доклад. После доклада слово предоставили Алексею Петровичу. Он был очень растроган и сказал всего две фразы:

— Постараюсь оправдать ваше доверие, товарищи. Постараюсь исправить недостатки в моих произведениях.

Мне же на ходу бросил:

— Мало ругал… Надо было больше.

Но несколько дней спустя я получил от него сердечное письмо:

«Возникла настойчивая потребность написать Вам несколько строчек, — писал Петрович. — Прежде всего поблагодарить Вас за сделанный Вами доклад на вечере, посвященном моему творчеству. Передо мной прошел весь путь моей творческой работы и создалось цельное представление о всем, что я сделал. До этого все было распылено. Многое уже забылось — затерялось в прошлом. Как-то радостно думается, что все-таки, черт возьми, не зря прожил пятьдесят с лишним лет; сделал что-то хотя маленькое, но полезное обществу. Хочется на остатке своей жизни еще кое-что делать хорошее, устранить из произведений прошлого плохое — охорошить их, сделать более совершенными… Я думаю, что есть одна из главных заповедей писателей, которую мы строжайшим образом должны выполнять: чем больше хвалят, тем строже относись к себе, и тем более тогда будешь полезным всему честному, что есть в человечестве…»

Алексей Петрович был человеком исключительно и многообразно одаренным. «Писатель-рабочий» — эти слова указывали не только на социальную принадлежность» он был по духу рабочий и художник. Тридцать лет производственного стажа — эта цифра говорит сама за себя, как и то, что все эти годы он «не слезал с Красной доски». Он был человеком творческого труда и потому с любовью писал о таких людях, как Малышенко в «Логах», изобретатель Катышев в «Моей школе», Ольга Ермолаева в одноименном романе, становящаяся многостаночницей. Насквозь автобиографичен его рассказ «Машинка», которым так восхищался Бажов. Здесь писатель стремился проникнуть в психологию творческого труда. Ему не нужно было наблюдать со стороны или что-то выдумывать, он сам прошел этот путь. Его станок для обточки цапф действует и по сию пору.

Бондин был кровно связан с рабочим классом, знал его жизнь. В этом была его сила как писателя. Когда мы сейчас говорим о рабочей теме, мы не можем не вспомнить Бондина и его неписаный завет: без глубокого и всестороннего знания рабочей среды нельзя и поднять рабочую тему.

Для меня Алексей Петрович был как бы воплощением душевной силы и талантливости рабочего человека. В самом деле, чего он только не пережил! Раннее сиротство, тяжелый заводской труд с малолетства, безработица, полуголодное существование, полицейские преследования, — и, несмотря на все, сумел сохранить бодрость духа, жизнерадостность и широту интересов.

Я знал, что он увлекался театром, выступал в любительских спектаклях, сам писал пьесы. Как-то, будучи в Свердловске, он зашел ко мне и начал увлеченно говорить о собирании фольклора, о том, что в этом должны быть прежде всего заинтересованы писатели.

— Это наше дело, ребята!

И тут же на память записал мне две старинные уральские песни. Я сказал, что использую их в одной из исторических повестей. Алексей Петрович с живостью добавил:

— А ведь я тоже задумал историческую… о братьях Салаутиных… Это восемнадцатый век… Придется порыться в архивах.

В другой раз Панов вернулся из Тагила и сообщил новость:

— Петрович написал былину… Он и эпиграммы пишет.

Мы и рты разинули.

Панов часто соблазнял Петровича переехать в Свердловск, обещал квартиру в центре со всеми удобствами. Тот только отмахивался:

— Ну что я у вас тут буду делать? Вот вы жалуетесь на бестемье, а я в Тагиле о темы запинаюсь… Приезжайте-ка лучше ко мне. У меня и лодка есть, поедем рыбачить. Такой ухой угощу, что пальчики оближешь… А леса-то у нас какие! А воздух какой! Каждое лето брожу по лесу. Не могу без этого.

Он и в самом деле не мог без этого. Даже статью написал «За что я люблю Тагил?». Там была родина его и героев его книг, весь он был там, коренной уралец.

Сидим мы однажды у Панова — Исетский, Куштум, я и Петрович. Он в ударе и рассказывает нам одну за другой истории своих охотничьих приключений. Вспомнил, как когда-то, спасаясь от дождя на кладбище, прикрылся лежащим в сторонке надгробием и чуть не до смерти напугал кладбищенского сторожа, принявшего его за мертвеца, вставшего из могилы.

— Сторож-то могилу рыл. Подхожу я к нему, а он со страху и вылезти не может, молится: «Да воскреснет бог…» Хотел я ему помочь. А он на меня как замахнется лопатой. «Засеку, говорит, нечистый дух!» Все-таки сам вылез и ну бежать, только лапти мелькают.

Хохочем мы, хохочет и сам рассказчик. А рассказчик он был великолепный. Прошел год, и в Свердловском книжном издательстве вышел сборник охотничьих рассказов Бондина «В лесу» — веселая талантливая книга. В нею мы узнали то, что слышали от Петровича. Исетский догадливо заметил:

— А ведь он на нас проверял читательское впечатление.

Может быть и так.

Последний раз я встретился с Петровичем в конце октября 1939 года. Встретил недалеко от Дома печати. Еще издали в глаза бросилась особенная бондинская легкая и быстрая походка. Поздоровались. Показалось мне, что он похудел, резче обозначились морщины около рта, но живые карие глаза светились по-прежнему молодо, и по-прежнему в глубине их блестели веселые искорки. Он был радостно взволнован.

— Вот скоро сдам «Ольгу». Как гора с плеч свалится. А работы еще много. Не все еще сделал… Слушай сегодня меня по радио!

Он был как всегда бодр и полон энергии. Однако работа над «Ольгой Ермолаевой» — длительная, упорная — отняла у него много сил. Это было заметно.

Вечером я услышал в репродукторе знакомый сиповатый басок, характерное уральское «о». Петрович просто и сжато рассказывал о себе, о своем творческом пути, о том, как Советская власть помогла ему, рабочему, встать в ряды литераторов. Закончил он свое выступление проникновенными словами, прозвучавшими как завещание:

— Хочется работать и работать, чувствуя внимание читателей к моим книгам. Хочется оставить после себя хорошее литературное наследство, чтобы будущее поколение: помянуло Алексея Бондина добрым словом.

А восьмого ноября утром раздался телефонный звонок. В трубке — прерывающийся голос Савчука:

— Вчера… скончался… Алексей Петрович.

Мы с женой заплакали. Не хотелось верить, что Петровича, любимого писателя и друга, нет в живых.

Когда-то Мамин-Сибиряк писал: «Каждая книга является живой частью самого автора». Эти слова целиком относятся к Бондину. Он вложил в свои произведения самого себя. Деятельный сам и зовущий к деятельности других, он сегодня живет в своих книгах.

…Идешь по Тагилу, и кажется, вот-вот встретишь знакомую суховатую фигуру с легкой и быстрой походкой, с лицом в сетке морщинок и с такими удивительно молодыми, смеющимися карими глазами. Подойдет он, как бывало, крепко пожмет руку, хлопнет по плечу и скажет сиповатым баском:

— Гляди, как улыбается наш Тагил… Растем, брат, растем!

КУПАЯСЬ В ГЛУБИНАХ ЖИЗНИ

Среди уральских писателей в 30-е годы ярко выделялась фигура Алексея Маленького. Что составляло характерную особенность его творческого лица? Прежде всего умение «вгрызаться» в жизнь. Это был человек неспокойной души. Совсем юным пришел он в печать и с тех пор на долгие годы связал себя с газетной работой. Вырос в крупного очеркиста. Изъездил чуть не всю Сибирь и Урал. Побывал в Якутии, на Вишере, на золото-платиновых приисках, на крупных уральских заводах, в колхозах и везде находил социально значимый материал. Жадное любопытство к событиям всегда владело им. В редакции «Уральского рабочего», где он работал в 30-е годы, его не видели по неделям. Это значило, что Маленький отправился в очередную командировку, из которой, разумеется, не возвратится с пустыми руками.

В одном из очерков он писал так:

«Мой чемодан уклеен бумажками багажных камер. Я люблю чемодан и никогда не срываю наклеек. В свободное время я переворачиваю его перед глазами и читаю по наклейкам занятную книгу о странствованиях газетчика. Поезда — почтовые, скорые, «максимки» несут меня на север, юг, запад, восток, замухрышенная крестьянская лошаденка с трудом в бурю отыскивает дорогу в нужное мне село, весело вздрагивают пароходы, и поют бубенцы на российских дорогах. Галерея людей, с которыми газетчику в своей работе приходится иметь дело, встает передо мной в дивном виде. Я купаюсь в глубинах жизни».

Нужно было страстно любить свою профессию, чтобы бесконечно «купаться в глубинах жизни». Такая любовь и отличала Маленького, точно так же, как активное отношение к действительности, острое и точное видение мира. Меньше всего он походил на бездушного регистратора фактов.

Литературное наследство его богато и разнообразно. Правда, (не все в нем равноценно. Отдавая дань «злобе дня», он иногда спешил и не отрабатывал написанное, но лучшие его вещи — это живые куски действительности.

Алексей Георгиевич Попов (Маленький — псевдоним) родился в 1904 году в Барнауле, в семье крестьянина. Отца он лишился рано и так же рано ушел из дома. Шестнадцатилетним юношей он уезжает в Новосибирск и становится сотрудником газеты «Путь молодежи», а в дальнейшем и редактором ее. Позднее он работал в газете «Советская Сибирь». Был редактором литературно-художественного журнала «Пролетарские побеги». Сотрудничал в журналах «Настоящее», «Сибирские огни».

Товарищи по работе в своих воспоминаниях нарисовали выразительный портрет молодого журналиста.

«Сколько в нем было энергии и инициативы! С каким размахом мог работать этот поистине «маленький» человек Алеша Попов… Когда он успевал спать? Ночью при переменном вздрагивающем свете электричества, где-нибудь в типографии склонившегося над набором или в комнате пишущего статью, — но я его всегда видел за работой».

(Б. Шишакин. «Путь молодежи», 1923, 24 июня).

«У Попова: планы, кипа идей, колесо работы… «Путь» на моем попечении. Попова заедает типография. Но он ходит козырем — своя типография.

Издаем вовсю. Каждый день: листовки, плакаты, лозунги.

Попов с утра до вечера крутится около машин. Заканчивается установка американки. Спешно белят стены. Попов от извести в крапинках.

Так каждый день.

Попов кипит издательской деятельностью, а типографские машины лист за листом выбрасывают: «Пролетарские побеги», «Думы юности», «Путь молодежи», «Юный пропагандист» и другие творчества юных лет».

(Удонов Б. Редакционные картинки. — «Путь молодежи», 1924, 24 июня).

30-е годы открывают новый этап в творческом пути Маленького. Это был период идейного и литературного роста писателя. И не случайно он совпал с пребыванием Маленького на Урале (с конца 1928 года), где начиналось строительство мощных предприятий социалистической промышленности. Создавался Урало-Кузнецкий комбинат. Один за другим вставали в строй действующих заводы-гиганты.

Маленький постоянно в командировках. Интересен документ, характеризовавший активное его участие в жизни Урала тех лет, — это постановление президиума Свердловского облисполкома от 20 июня 1934 года:

«За создание худ. произведений, отражающих борьбу уральских пролетариев за социализм, выдать А. Маленькому за очерк о социалистическом строительстве на Урале премию 1000 руб.».

Со времени Первого съезда писателей Маленький начинает принимать активное участие в литературном движении. Его избирают членом редколлегии журнала «Штурм», где печатается ряд его произведений.

В декабрьской книжке журнала за 1934 год была напечатана критическая статья Маленького «Литературный год». В ней он резко выступил против болезненных явлений в жизни Свердловской литературной организации («богемщина и групповщина»), против устремления многих прозаиков в быт и, наконец, против провинциальной ограниченности и связанного с ней натуралистического изображения действительности.

«…Некоторые авторы, — писал он, — рассуждают примерно так: «Я живу на Урале, пишу на уральском материале», но забывают при этом, что Урал есть какая-то часть целого и что экономические, политические и культурные процессы, происходящие на Урале, есть те же процессы, что и по всей стране, но с особенностями, обусловленными своеобразием обстановки Урала».

Для очерков Маленького характерно сочетание публицистического элемента с художественным. Горький писал» что «очерк лежит где-то между исследованием и рассказом». Большинство очерков Маленького ближе к исследованию. Рядом с материалами, посвященными отдельным людям, у Маленького шли очерки о заводах. Например, в очерке «Гибель Шайтанки» показано рождение Первоуральского новотрубного завода. Противопоставляя новый советский Первоуральск старой, дореволюционной Шайтанке, автор подчеркивает прежде всего новые качества людей: их трудовой героизм, чувство локтя, высокую политическую сознательность. В очерке «Короли грызут ногти» также показан рабочий коллектив. Благодаря энергии, талантливости и сметке рабочих борьба за советский никель кончается полной победой.

Откликнулся писатель и на призыв создать историю фабрик и заводов. Маленький взялся написать историю Надеждинского завода. Первые главы были опубликованы сначала в журнале, а в 1936 году в Свердлгизе вышла отдельная книжка.

Очерки и рассказы явились на творческом пути Маленького подступами к созданию цикла повестей «Соседи». Одним из первых в литературе Урала 30-х годов Маленький поднял тему рабочего класса, роста организованности и сплоченности его рядов, роста его политического сознания. Слов нет, задача сложная, и до конца реализовать ее автор не смог, но в решении этой задачи он шел от жизненной правды. Нужно было много ночей просидеть в рабочих бараках, посмотреть, как жили рабочие семьи в почерневших от времени избах, побеседовать со стариками, участниками событий первой русской революции, побывать на металлургических заводах Урала, на мелких предприятиях, вроде пимокатной фабрики в Шадринске, чтобы написать о прошлом рабочего класса, о его трудах, о его жизни и борьбе так правдиво, как написал Маленький в повестях «Смерть Прокопа» и «Вдова».

Написанный в конце жизни роман «Покорители тундры» — наиболее значительное из его произведений. Действие происходит в Заполярье, на строительстве железной дороги.

Там, на Севере, Маленький провел последние годы жизни. Не удалось ему закончить работу над рукописью «Детство Лаврентия» (последняя часть трилогии, посвященной судьбе рабочей семьи) и над повестью о Севере.

Он скончался 26 августа 1947 года.

В памяти остался образ этого неутомимого газетчика. Маленький, коренастый, с белобрысой челкой, выбившейся из-под кепки, в потертой кожанке с блокнотами в карманах, в болотных сапогах — таким он запомнился. И всегда он куда-то спешил.

«ДЕД» С УЛИЦЫ ЧАПАЕВА

Говорят, прежде чем человека узнать, надо с ним пуд соли съесть. Но бывает и так: пуд соли съешь, а человека все-таки до конца не узнаешь. Так вот вышло у меня с Павлом Петровичем Бажовым. Мы с ним работали вместе в одной организации двадцать лет. Часто я бывал у него, и говорили мы, что называется, по душам. Но если бы кто спросил меня, знаю ли я по-настоящему Бажова, я бы, положа руку на сердце, ответил: знаю и не знаю.

Как-то Павел Петрович сравнил Мамина-Сибиряка с полноводной рекой. Говоря о Бажове, я бы добавил: и глубоководной. Это был человек большого сердца и большого ума, широких знаний и огромного житейского опыта. Но прежде всего он был коммунист. Старый и вместе с тем всем своим существом человек нового мира.

Впервые я встретился с Павлом Петровичем зимой 1928 году в Уралогизе — Уральском областном книжном издательстве. Оно помещалось тогда в одноэтажном домике на улице Гоголя. В трех комнатах-клетушках было людно, но по-домашнему уютно. Потрескивали дрова в голландке, стрекотал «Ундервуд», пахло табаком. Когда приходили авторы, сесть было некуда.

Однажды в морозный и ясный уральский день зашел я туда. Редактор мой, грузный мужчина с гривой седых волос, взглянув в окно, пробасил:

— Вон наш дед идет.

Действительно по улице неторопливо шел дед. В шубе, в шапке. Русая окладистая борода с проседью. Настоящий русский мужик. Откуда-нибудь из-под Шадринска или Ирбита, черноземных наших районов. Видимо, селькор, подумал я.

Он вошел в комнату с клубами морозного пара и сразу внес какую-то атмосферу простоты и добродушия.

Я тогда не знал, что «дед» было что-то вроде клички. Впоследствии Павел Петрович вспоминал, когда получил ее: «Сорока лет не было, а уже звали «дедом»… За бороду».

Итак, передо мной стоял среднего роста уже пожилой мужчина. Удивительны были его глаза — серо-голубые, почти прозрачные, с пристальным, цепким взглядом, не без лукавинки, впрочем.

Протянул руку и глуховатым голосом сказал:

— Бажов.

Мне это имя в то время ничего не говорило.

Редактор спросил:

— Вы из командировки, Павел Петрович?

— А как же! Побывал где надо. У меня в Туринске, Байкалове, Манчаже — везде почтовые станции, везде знакомцы… Любопытны эти наши уральские места… Вот по-слушайте-ко, как я по району с ямской старухой ездил.

И Павел Петрович повел рассказ о том, как он путешествовал по деревням, с кем встречался. Рассказ пересыпался острыми шутками, народными поговорками, а «любопытные места» вставали такими, как будто рассказчик прожил в них всю жизнь. Слушали мы как зачарованные. Сначала я думал: какой талантливый селькор, а потом уже ничего не думал, только слушал, слушал, боясь пропустить хоть одно слово.

Вообще вспоминать он любил.

Как-то — мы были тогда уже хорошо знакомы — весенним вечером идем после заседания по Береговой улице. Павел Петрович вспоминает:

— Была такая улица — Косой порядок… Именно «порядок»… На берегу Исети стояло, вероятно, несколько избушек… Вот и вся улица!

Около цирка сворачиваем направо. Впереди громадное кубообразное здание бывшей единоверческой церкви. Белеют ампирные колонны рязановских особняков.

— Рязановых-то я хорошо помню, — говорит Павел Петрович. — Чудили в свое время… Вот ведь была единоверческая церковь[9] в старом Екатеринбурге, да и не одна еще. Под давлением начальства даже такой столп, как Рязанов, качнулся в единоверие. Богачом был и главой старообрядческой общины. И все же пошел на компромисс. Царские чиновники старались по этой части. В Кыштыме, например, управитель завода (заметь, поляк!) ретиво обращал кержаков в единоверие. А у рязановского попа вышла ссора с другим екатеринбургским тузом — Толстиковым. Поп-то что делал? Во время обедни на ектений возглашал: «Мир всем, кроме Яшки Толстикова». Тот терпел, терпел да и выстроил свою церковь. Это на теперешней улице Степана Разина… Были и другие чудаки. Вот помню барыньку одну — генеральшу Тиме. Так эта барынька завела двенадцать собачек и прогуливалась с ними… Ну чем не маминский тип?

Павел Петрович усмехнулся:

— Чертополох!

О «чертополохе» он всегда говорил с саркастической усмешкой. Зато с увлечением рассказывал о «мужицких заводах» на Исети, Нице, Пышме, о старинном ковровом мастерстве «искровщиц», о строителях Екатеринбургского завода, положившего начало городу.

Как-то идя по плотине, он размышлял вслух:

— Прочное сооружение. Долгонько держится. Более двухсот лет миновало. А кто строил? Простой человек, демидовский плотинный мастер Леонтий Злобин… Да и плотинное-то дело исконно русское. Геннин, вон, хвастает своим заграничным. По его словам, выходит, что без немцев на Урале и заводов бы не построили. А вот как дошел он в своей истории заводского устройства до плотинного дела, так и пошли русские наименования: вешняк, вешняный прорез, водяной ларь, ряжи, понурный мост. Ни одного слова немецкого!

Прошли годы. В Уральском государственном университете имени Горького открывалась научная конференция, посвященная двухсотдвадцатипятилетию Екатеринбурга — Свердловска. Вступительное слово произнес Павел Петрович Бажов. Это было одно из его последних и, пожалуй, самых ярких выступлений.

— Историкам надо направить свои поиски в сторону тех творческих исполнителей, которые мало или вовсе не показаны в материалах генералов-строителей, — говорил он.

Сам человек труда, он жалел о том, что так мало осталось сведений о великих делах простых людей — умельцев. «Были знаменитые мастера, да только в запись не попали», — с горечью писал он в одном из сказов.

Свои ранние вещи Павел Петрович любил подписывать псевдонимами. Среди них был один, несколько неожиданный — Колдунков. Он ввел меня в заблуждение, и, когда появилась «Зеленая кобылка», я написал положительную рецензию о «молодом» авторе, вступившем в детскую литературу. Надо мной в издательстве смеялись. Бажов заступился:

— Ну хорошо… Я и в самом деле в детской литературе молодой автор. Константин Васильевич прав.

Спустя некоторое время у меня с Павлом Петровичем возник разговор о происхождении наших уральских фамилий.

— Надо бы этот вопрос осветить пошире, — сказал Бажов. — Тут ведь целая география… Истоки колонизации Урала. Тверитиновы, Олонцевы, Воложанины, Устюжанины… В Сысерти у нас попадаются соликамские фамилии, Пермяковы, например… Пермяков ведь Турчанинов-то вывозил, вот и пошли Пермяковы… А то еще есть у нас Чепуштановы, их называют «береговики». Вот и суди, почему это так. Оказывается, у Даля «чепуштан» — это береговой лес для сплава… А то еще Темировы — фамилия. Понятно, татарского происхождения. По-татарски «темир» — значит железо. Жил, наверное, на заводе какой-нибудь татарин Темирко, вот и пошли от него Темировы. Да вот хотя бы моя фамилия Бажов. Ведь она от слова бажить, то есть предвещать, колдовать…

«Э, — подумал я, — вот откуда взялся Колдунков».

В 30-е годы мне нередко случалось бывать в угловом доме на улице Чапаева. Привычно было видеть Павла Петровича у его конторки с «негасимой» трубкой в руке. Разговоры у нас велись главным образом вокруг историко-революционного материала. В то время Бажов работал над книгой «Бойцы первого призыва». В журнале «Штурм» был опубликован его очерк «В кадетской крепости» о предреволюционном Камышлове, написанный до того сочно, с такой сатирической солью, что я ему как-то сказал:

— Ведь это только начало, а где продолжение?

Павел Петрович сдвинул брови, помолчал.

— Начало и осталось началом. Сказали мне: «Так историю не пишут», а по-моему, только так и надо писать историю.

Часто вспоминал он о людях своего поколения — бойцах первого призыва. Вспоминал с гордостью, а иной раз и с усмешкой.

— Был у меня один знакомый — бывший комиссар финансов… в районном масштабе. Казалось бы, интеллигентный человек. Так он в тысяча девятьсот восемнадцатом году приехал в свое село, пошел в церковь, надел на себя ризу и сплясал в алтаре. Вот ведь какая психология! И люди-то ведь были неплохие. Чистые сердцем, преданные делу революции. Но культура была другая… Теперь не то. Если раньше поколение измерялось десятилетиями, так теперь оно измеряется пятилетками. Каждый год приходят на производство сотни тысяч высокообразованных молодых людей. А что будет через десятилетия, мы даже представить себе не можем…

Меня поражала способность Бажова поворачивать предмет какой-то новой, чаще необычной стороной и тем самым еще ярче освещать его.

— Думаешь, Ермак-то с Дона? Нет, с Чусовой он, наш земляк…

— Андрей-то Плотников, атаман Золотой, предшественник Пугачева был, а ведь крепостной интеллигент, заметь…

— Трагедия Андрея Лоцманова — трагедия революционеров-одиночек.

— Первых Демидовых уважаю — с разумом люди были…

Свой подход был у него к истории Екатеринбурга. Он, например, критически относился к историческим трудам Чупина и Мамина-Сибиряка. Ему хотелось отчетливей видеть основную фигуру истории — рабочего и его труд. О тружениках Урала он не забывал никогда.

В 30-е годы мне открылась еще одна сторона личности Бажова — деятельность его как редактора. Мы видели его в эти годы за редакторским столом ОГИЗа, где он заведовал отделом сельскохозяйственной литературы, затем редактировал книги в Свердловском отделении Гослесотехиздата. Особенно запомнилась его редакторская работа в связи с выпуском серии произведений Мамина-Сибиряка, предназначенной для библиотек леспромхозов.

Это была инициатива Бажова: и выбор автора, и отбор произведений. Павел Петрович рекомендовал «Бойцы», «Три конца», «Горное гнездо» и «Охонины брови». Мне он поручил написать небольшие вводные статьи к трем последним произведениям, предупредив:

— Для лесорубов будешь писать… Пойми.

Заботу о читателе он проявлял во всем: книжки были снабжены его комментариями, объяснениями малопонятных слов. Характерно одно из замечаний Павла Петровича по поводу оформления «Горного гнезда», специфически бажовское по трактовке предмета с народной точки зрения. Иллюстрировал книгу художник А. Кикин, по жанру плакатист. Мне довелось присутствовать при обсуждении рисунков. Павел Петрович указывал иллюстратору на громоздкость его фигур и тут же дал тему для обложки «Горного гнезда», указав на следующее место в романе:

«Летняя короткая ночь любовно укутала мягким сумраком далекие горы, лес, пруд и ряды заводских домиков. По голубому северному небу, точно затканному искрившимся серебром, медленно ползла громадная разветвленная туча, как будто из-за горизонта протягивалась гигантская рука, гасившая звезды и вот-вот готовая схватить самую землю».

Художник вынес рисунок на обложку. Он изображал тучу в виде протянутой над заводом руки. Так было найдено решение, передающее основное идейное содержание романа.

Павлу Петровичу рисунок понравился.

— Это подходяще. Это по Мамину. Идею отражает точно.

Бажов редактировал первую книгу Бондина «Лога».

Последние годы жизни Павел Петрович возглавлял свердловский литературно-художественный альманах «Уральский современник».

Большую помощь Бажов оказывал начинающим авторам. Мне лично он помогал в работе над историческими повестями, читал мои рукописи и делал на них пометки. Любопытно, что он избегал писать многословные реплики на полях, а обращался к сигнализации, которая была рассчитана на то, чтобы автор сам подумал, как исправить написанное.

Особое внимание он уделял документальной точности, фактической стороне.

Помню, на одну из моих рукописей пришла рецензия из Москвы. В ней содержался такой упрек автору:

«В некоторых случаях в работе даются малоупотребительные слова, которые следовало бы сопроводить объяснениями или же заменить другими, более известными. Кстати, по Далю, «вешняком» называется окольная дорога, пролагаемая в весенний разлив».

Показал я эту рецензию Павлу Петровичу. Он с ней не согласился.

На одном из литературных четвергов Павел Петрович сунул мне бумажку. В ней я и прочел ответ на мой вопрос о «вешняках».

«Тут, видимо, у Даля в числе прочих значений вешняка указано: «Запор, творило, ворота с подземным заслоном в плотинах и запрудах для пуска лишней весенней воды».

Меня просто тронула эта заботливость. Среди множества дел не забывал он и о таких мелочах.

Человек подвижнического труда, он и к искусству подходил с тем же критерием, ища в каждом отдельном случае «живинку в деле». И когда не обнаруживал ее — говорил об этом прямо, не кривя душой. Припоминается эпизод с неким С. Уже будучи в годах, поступил этот товарищ в университет, что-то писал и был горячим поклонником творца «Малахитовой шкатулки». В честь 70-летия Бажова он решил подарить ему деревянную скульптуру, изображавшую Бажова в обществе змея-полоза, ящерок и еще каких-то пресмыкающихся. Павел Петрович посмотрел и сказал:

— Зряшная работа.

Против бесполезного труда он не только возражал, но и высмеивал таких «тружеников». Как-то в беседе он рассказал:

— Жил старик один. Каждую ночь у него огонь горел. Стали искать плоды его трудов. И что же оказалось? Он подсчитывал, сколько букв в библии… Вот тебе и ученый.

Однажды пришлось ему выступать перед многочисленной аудиторией — несколько сот ребят из ремесленных училищ собрались в зрительном зале клуба имени Дзержинского. Я должен был делать доклад о Бажове.

— Очередной некролог, — пошутил Павел Петрович.

В зале было очень шумно, пока не вышел на авансцену дедушка Бажов. Говорил он ясно и просто — так, как будто каждый из присутствующих был его собеседником. Любимой темой его выступлений был труд народный.

— Вот вы слышали, что я пишу сказы, а ведь, строго говоря, творец этих сказов — народ. Он все создает своим трудом. А где труд, там и поэзия труда.

Коренной уралец, Бажов любил свой край неизменной горячей любовью.

— То, что сказы мои уральские, — вот в чем главное, — говорил он, делая ударение на слове «уральские». — У нас на Урале сколько профессий! Возьмите хотя бы горщиков. Ведь это коренная уральская профессия, и сколько в ней поэзии. У нас ведь и мастерство здесь коренное. Еще в давно прошедшие времена столько было настоящих самородков, крупнейших талантов. Любопытна, например, история с золотом. Найти-то его нашли, а вот что с ним дальше делать — не знают. Стали плавить, выплавили в год восемьдесят пудов. Простой штейгер Брусницын предложил свой способ дробить и промывать руду. Сразу счет на сотни пошел. С той поры так и стали называть — брусницынское золото… Нигде в мире нет лучше каслинского литья. А в чем его секрет? То ли чугун особенный, то ли опоки, то ли руки такие у каслинских мастеров. Все дело в том, что литье-то художественное, значит, и здесь уральское мастерство сказалось.

Впрочем, любя Урал, Павел Петрович едко высмеивал тех, кто напирал на уральскую исключительность.

— Урал, товарищи, не удельное княжество, — говорил он, — и никогда им не был. Вот один горе-исследователь, насчитал семнадцать коренных уральских слов, а на поверку-то вышло, что они все у Даля имеются… За исключением «молоконки», да и та под сомнением: есть у нас на ВИЗе местность такая — Малый конный называется.

У Павла Петровича была собрана богатая литература об Урале. Особенно интересовал его фольклор. Интересовала его и топонимика. Мечтал он написать историческую-трилогию на уральском материале, отразив в ней этапы истории труда и борьбы работных людей и приписных к заводам крестьян. Придумал уже и название для трилогии — «Предгрозье». Однако сделал только наброски. Увлекла работа над «Малахитовой шкатулкой».

Помню, как-то на слете учеников ремесленных училищ он выступил с речью в защиту собирателей фольклора.

— Мне молодые фольклористы говорят: «Вам хорошо, Павел Петрович, вам старики все рассказывают, а нам нет…» И мне старики не все тоже рассказывают. А рассказы их собирать нужно. Ведь у нас на Урале заводское-то население — коренное. Заводы-то еще при первых Демидовых строились. Поезжайте в Невьянск, там из одних Поляковых можно конференцию собрать. Ведь это тоже целая история завода. Спроси о старине, и в любой семье ответят: «Это мне дедушка рассказывал, про это бабушка говорила». У нас на Урале и фольклор-то не успел отстояться…

Ценил он собирателей фольклора. Когда я в 1949 году собрался на родину в Чердынь, Павел Петрович наказывал:

— Ты там обязательно разыщи Илью Лунегова. Музеем заведует. Поклон ему передай. Это настоящий энтузиаст. Мы с ним еще по «Крестьянской газете» знакомы. Тогда он был селькором и, кроме того, собирал всякую чердынскую старину. Это фольклорист нашей советской формации.

Интересны высказывания Павла Петровича о литературе и литераторах. Прежде всего о предшественниках. К Решетникову и Мамину-Сибиряку он относился различно.

— Мамин рабочего человека хуже знал, чем Решетников.

Помню, как мы с ним отбирали избранные произведения Мамина. Когда я предложил «Легенды», он их отверг.

— Не наша философия.

Два автора (А. Баранов и В. Цам) совместно написали пьесу, читали ее в присутствии Бажова. Он сидел в своей обычной позе, опустив голову, но, видимо, не одобрял. Кончилось чтение, и Павел Петрович взял слово:

— Вот у вас герой пьесы падает в шурф и сразу же произносит монолог. А представляете вы глубину шурфа? Пишете о том, что за Полярным кругом создают оранжереи, целые «зеленые цехи», и выдаете это за новинку. А знаете ли вы, что еще сто лет назад русские ученые занимались проблемой озеленения Севера?

В произведении одного молодого писателя, талантливом и интересном, рассказывалось, как председатель колхоза разрешил юным туристам взять бревна для сооружения плота. Павел Петрович сердито сказал:

— Если бы где-нибудь был такой председатель, так он или дурак, или преступник, которого надо судить за расхищение колхозной собственности. Вот к чему приводит незнание действительности!

На одном из писательских «четвергов» обсуждали рукопись очерков о Карпинске. Автор нагромоздил кучу сырого материала, очень небрежно обработал его и, естественно, сразу же вызвал резко отрицательную реакцию со стороны участников обсуждения. Но в горячих выступлениях критиков этой вещи трудно было отыскать главное, что помогло бы автору найти кратчайший путь к исправлению ошибок. Помог Павел Петрович.

— Надо ведь о читателе думать, — говорил он своим слегка глуховатым голосом. — Очерк-то ведь художественная литература… Вот я и спрашивал об историческом прошлом. У другого города двести лет истории, а сказать нечего. Карпинск — особая статья. Почему, например, когда в России было всего сто горных инженеров, один из них, Карпинский, попал в Богословск. Значит, чем-то отличался Богословск от других заводов. Неспроста это… А сборник что ж… Сборник надо перелопатить.

Углубленно занимался Бажов вопросами истории. Эта тема проходит буквально через все его творчество. Простой русский человек всегда был в центре его внимания. Простой человек и его труд.

— Вот профессор один сказал насчет Ивана Калиты: «От лемеха пошла Москва». Я думаю, что в этом есть рациональное зерно… Или так: «Пришел атаман с пятьюдесятью товарищами и покорил Камчатку». Шутка ли! Значит, не только в оружии дело, а в том, что новое, лучшее несли наши люди. То же и на Урале. Пришел монах Долмат и основал монастырь… Ну хорошо… А ведь дело-то, наверное, было в лемехе. Ключевский добросовестно исследовал прошлое, но он был человеком другой эпохи. Так же и в отношении Чупина: не всему нужно верить у него. Другими глазами он глядел. Вот я думаю, что заводы наши строили нижегородские да павловские мастера, а немцы тут ни при чем…

Однажды, выслушав юмористический рассказ Горбунова, сказал с досадой:

— Не люблю я его. Это с его легкой руки пошли Ваньки-Таньки. Просто неприятно, когда слышишь; как большие артисты читают: бонба, оттедова… Высмеивают фонетические неправильности. Вон, мол, как они говорят, сиволапые… А кого высмеивают? Народ.

Возможно, это очень субъективное, личное мнение, но таков был Бажов, читатель ревнивый до пристрастия.

Как-то перед выборами в Верховный Совет Павел Петрович пришел на агитпункт. Молодой человек, должно быть студент, проводил беседу с избирателями на тему «Настоящее и прошлое Урала». О настоящем он рассказал бойко, а о прошлом стал запинаться. Увидев патриархальную бороду Павла Петровича, агитатор обратился к нему за помощью.

— Вот ты, дедушка, долго жил…

— Подходяще, — подтвердил Бажов.

— Так расскажи нам, как раньше рабочим жилось.

— Что ж, можно…

И «дедушка» начал рассказывать о прошлом рабочего класса Урала. Рассказывал увлекательно, и, по мере того как он говорил, лицо у агитатора вытягивалось: уж больно складно говорил старик.

— Кто это? — в смятении спросил он у соседа.

— Бажов Павел Петрович, писатель.

После окончания беседы молодой человек сконфуженно поблагодарил «дедушку» и извинился.

— Простите, не знал, кто вы.

— Пустяки, — отвечал Павел Петрович. — История мой хлеб.

В феврале 1951 года мне довелось побывать в селе Балакино в колхозе «Победа», где разводят знаменитых «тагилок». Председатель колхоза Алексей Георгиевич Гаврилов вспомнил, как в Балакино в 1944-м приезжал Бажов.

— Созвал он наших дедов и давай расспрашивать про старину, а сам больше их рассказал. Здесь, говорит, у вас Ермак останавливался. Название села произошло от того, что тут первым Балакин поселился.

Постоянно напоминал Павел Петрович уральским литераторам о связи с жизнью, с людьми.

— Надо, чтобы на наши «четверги» ходили люди и нелитературные. Из самой гущи жизни. У них есть чему поучиться. Почему мы пишем слабо. От бедности впечатлений.

О себе, о «Малахитовой шкатулке», вообще о своем творчестве говорил неохотно.

…И вот уже последние встречи. Все так же сидит Павел Петрович за столом среди книг и рукописей. Так же седая борода ложится на грудь. Он красив той благородной старческой красотой, какую дает людям честно прожитая большая жизнь.

До последних дней жизни сохранил он интерес к событиям, к людям, к литературе.

КОМСОМОЛЕЦ ДВАДЦАТОГО ГОДА

Конец двадцатых и начало тридцатых годов отмечены у нас на Урале появлением нового типа литератора — писателя-журналиста. Очерк как наиболее мобильное литературное оружие становится господствующим жанром, а газетчик — самой популярной личностью. Характерной фигурой тех лет был Паша Соломеин.

Был он человеком нелегкой судьбы. Деревенский паренек, рано осиротевший, беспризорничал. Потом попал в Шадринскую трудовую коммуну. Побыв в ней некоторое время, вернулся в родную деревню, вступил в комсомол. Потянулся к книге, к газете, стал селькором. В «Крестьянской газете» в то время работал Бажов, которого Паша называл своим учителем. О своей первой встрече с ним он рассказывал так:

«С трепетом переступил я впервые порог редакции «Крестьянской газеты». В углу за большим письменным столом сидел заведующий отделом крестьянских писем Павел Петрович Бажов. Меня поразил взгляд его больших открытых глаз. От такого взгляда нельзя отвернуться, а глядя в эти глаза, нельзя солгать, — казалось, он видит тебя насквозь.

Неласково встретил меня заведующий отделом крестьянских писем!

— Ах, вот ты какой! — сказал он, внимательно оглядев мою тощую, бледную физиономию, мою потрепанную шинель колониста. — Приехал, наверное, справиться, почему не напечатаны твои заметки? А я вот письмо написал тебе. Хотел сегодня послать. Пишу тебе, что критиковать может только человек с чистой совестью, а хулиганов мы на страницы газеты не пускаем! Почему же ты не написал о том, как бил окна у Ивана Степановича? Как сломал гармошку у Володьки Хромого?

Я почувствовал, что у меня покраснели сначала уши, а потом все лицо. Я даже знал, что написала об этом моя подружка по селькоровскому кружку, секретарь нашей комсомольской ячейки Аннушка Соломеина. Ведь она говорила мне, что напишет, а я не поверил.

— Все это правда, Павел Петрович, — твердо сказал я и взглянул ему в глаза».

Эта встреча явилась переломным моментом в судьбе селькора Павла Соломеина. Бажов увидел в трудном характере деревенского комсомольца черты настоящего газетчика, честного и преданного Советской власти человека. Он устроил его на работу у себя в отделе крестьянских писем, учил и воспитывал его. Из Павла Соломеина вырос способный журналист.

Когда я познакомился с Пашей, внешность его показалась мне несколько странной: карие неулыбчивые глаза, бледное одутловатое лицо. А рассказывал он юмористически о совсем неюмористических вещах. Например, о том, как в 1929 году был мобилизован в счет пяти тысяч коммунистов и получил путевку в коммуну «Красный день» Покровского района. Время было трудное. Начиналась коллективизация. На смелого комсомольца несколько раз устраивали покушения.

— Чудом спасся от смерти, — говорил он и при этом весело улыбался.

«Ну и отчаянный малый», — подумал я, слушая, с каким беспечным видом повествует он о своих столкновениях с кулаками.

Потом речь зашла о литературе. Оказалось, Паша написал повесть «Пути-дороги». Бажов принял отрывок из нее в сборник «Колхозные огни».

Весть о злодейском убийстве кулаками пионера Павлика Морозова взволновала всех. И первым корреспондентом, отправившимся в далекую и глухую деревню Герасимовку, был Соломеин. Он расследовал все обстоятельства преступления, ходил на место убийства, беседовал с учительницей местной школы, с учениками — друзьями Павлика, наконец, присутствовал на суде над убийцами. В общем, Соломеин собрал большой материал, узнал все подробности этой драматической истории и, вернувшись в Свердловск, по заданию обкома ВЛКСМ сразу же написал повесть о Павлике Морозове, о его геройской жизни и смерти.

Помню, я встретился с ним вскоре после его возвращения из Герасимовки. Он был как динамитом заряжен мыслью о повести.

— Назвал я ее «В кулацком гнезде» и думаю послать прямо Горькому.

— Ты только не торопись. — Я знал его литературные возможности. — Пошлешь Горькому — осрамишься… Пусть материал отлежится, отредактируется.

Но отговорить его от раз принятого решения было совершенно невозможно. Повесть издали в Уралогизе, Соломеин послал экземпляр книги Горькому и вскоре получил от него суровый ответ. Горький упрекал автора в поверхностном и легкомысленном отношении к ответственнейшей теме. Впрочем, посылка книги сыграла и положительную роль: Горький привлек внимание широкой советской общественности к подвигу Павлика Морозова, показав все его политическое значение.

На Соломеина отзыв Горького подействовал как ушат холодной воды. Однако мысль о создании новой книги на том же материале он не оставил.

После Великой Отечественной войны мы встретились с ним уже в Первоуральске, где он работал мастером на Новотрубном заводе. Паша сообщил мне, что начал перерабатывать «В кулацком гнезде». На этот раз он не торопился. Помог ему Олег Коряков, один из самых близких ему людей. Книга вышла в нашем издательстве под новым заглавием «Павка-коммунист». Это была уже литературно отработанная вещь, которая завоевала популярность у юного читателя и потом не раз переиздавалась.

Соломеин прислал мне экземпляр с трогательным посвящением. Можно сказать, что он и вошел в литературу как автор одной книги, но зато такой, которую выносил в своем сердце.

ВЕТЕР МУЖЕСТВА

Удивительное это было время — тридцатые годы! Годы нашей молодости, поисков и дерзаний, годы романтики и трудовых подвигов. Ветер мужества звал вперед, и не случайно люди этого поколения первыми ринулись в бой с фашистскими ордами. Многие не вернулись с тысячеверстных фронтов. Одни сложили головы под Москвой, другие в степях Украины, третьи на берегах Волги. Среди тех, кто не вернулся, Владислав Занадворов, самый молодой из литераторов-уральцев, ушедших в огонь Великой Отечественной.

…Помнится уголок в клубе строителей, отгороженный книжными шкафами, кабинет рабочего автора. Заведовал им преподаватель пединститута, добродушный кудрявый толстяк в больших роговых очках. Помощником у него был скромный заикающийся паренек Слава Занадворов. Он учился в геологоразведочном техникуме, работал здесь по совместительству и, видимо, для души, потому что рвения к работе обнаруживал гораздо больше, чем его зав.

Однажды Занадворов обратился ко мне с просьбой прочитать его стихи. Стихи были ученические. Автор еще не овладел формой, элементарной техникой, на что я ему и указал. Последующие стихи оказались значительно лучше. Чувствовалась в них поэтическая жилка, а главное — свое, подлинно личное, что и делает поэта самим собой, а не подражателем. На наших глазах рос и развивался истинный самородный талант.

Из бесед с Занадворовым я узнал, что он мой земляк — уроженец Перми, что, несмотря на молодость, изъездил весь Урал, побывал в Западной Сибири и Казахстане, с шестнадцати лет работая в геологоразведочных партиях. Слава был подлинным сыном своего беспокойного времени. Позднее в автобиографии он писал:

«Это были годы первой пятилетки, когда нас, подростков, властно влекла к себе жизнь, и нам, конечно, не сиделось дома. Потрепанные учебники были закинуты в угол, а на ноги обуты походные сапоги, и ветер скитаний обжигал щеки».

Ветер скитаний заносил его на Кольский полуостров, за Полярный круг. В Ленинграде Занадворов вступил в литературную группу «Резец» и печатал стихи в одноименном журнале. Как поэт он определился очень рано, — первые стихотворения были опубликованы, когда автору было восемнадцать лет, но уже в 1936 году Занадворов выступает как прозаик. Всех нас приятно удивила вышедшая в Свердлгизе повесть для юношества «Медная гора», рассказы, напечатанные в журнале «Октябрь». Все это были добротно сделанные вещи.

Думается, что раннему литературному созреванию Владислава Занадворова во многом помогла и та обстановка, которая в 30-е годы сложилась в нашей писательской организации. В ней росло сильное поэтическое ядро. Приехал из Златоуста Николай Куштум, из Магнитогорска — Константин Мурзиди и Борис Ручьев, из Челябинска — Константин Реут.

Можно сказать, что большинство писателей-уральцев, теперь уже ставших писателями старшего поколения, начали свою литературную деятельность в 30-е годы. Как правило, они были людьми не литературной профессии: Бондин — рабочий, Дижур — химик, Ликстанов и Маленький — газетчики, Ладейщиков — педагог, Тарханеев — геолог. Никто из них в те годы не был литератором-профессионалом. Таким же остался и Слава Занадворов.

На писательских собраниях он обычно молчал, то ли из скромности, то ли из-за заикания, но внимательно слушал выступления товарищей.

Последние предвоенные годы, после окончания геологического факультета университета, Владислав Занадворов работал в Верх-Нейвинске. В Свердловск теперь он приезжал редко.

Однажды случайно я встретился с ним на Каменном мосту. В руках у него был свернутый в трубку журнал. Увидев меня, он заулыбался:

— Константин Васильевич! П-поздравляю. В «Резце» на Вашу книгу «Песни уральского революционного подполья» напечатана положительная рецензия… Возьмите журнал…

Меня тронула его искренняя радость за успех товарища. Не такое уж это частое явление в нашей литературной среде. Но Занадворов был весь в этом эпизоде, с его дружеским расположением, открытой душой. Таким он, вероятно, был и под брезентовой палаткой геологоразведчиков, и в студенческой аудитории, и впоследствии на поле боя в подразделении минометчиков.

Трудно и горько писать о тех, кто на заре жизни, в расцвете творческих сил, ушел и не вернулся. Пал в бою под Сталинградом и двадцативосьмилетний Владислав Занадворов, талантливый поэт, любимец пермских и свердловских читателей. Незадолго перед войной в Перми вышел его сборник стихов «Простор» — первый и единственный при жизни. Человек, может быть, самой мирной профессии, геолог Занадворов стал солдатом. Но еще за несколько лет до того, как он стал им, мы читали его стихотворение «Шлем», в котором молодой поэт пророчески писал:

О мать родная! Ведь и мне,

Как брату и отцу,

Не раз испытанный в войне

Придется шлем к лицу!

А коль со знаменем в руках

Меня убьют враги, —

Ты шлем, зашитый в трех местах,

Для сына сбереги.

Когда Отчизна призвала Занадворова выполнить свой долг, он пошел на передний край воином и поэтом. Его фронтовые стихи нельзя читать без волнения. Я не знаю ничего, что бы с такой силой передавало атмосферу боя, накал патриотических чувств и гордую веру в победу, как его «Последнее письмо». Кровью сердца написаны строки, которыми умирающий герой заканчивает письмо любимой:

Я теряю сознанье…

Прощай! Все кончается просто,

Но ты слышишь, родная,

Как дрогнула разом гора?

Это голос орудий

И танков железная поступь,

Это наша победа

Кричит громовое «Ура»!

После войны стихи Владислава Занадворова издавались в Свердловске, Перми, в Москве. Стихи остаются в строю!

В ПОИСКАХ ЖИВОГО СЛОВА

Мне кажется, я давным-давно знаю Владимира Павловича Бирюкова… Человек он оригинальный, и почему-то воспоминания о наших встречах с ним связываются с зимой. Идешь по улице, а навстречу мужчина в легком «семисезонном» пальто, без головного убора, только уши повязаны платочком — это в наши-то уральские морозы!

— Живу по законам природы, — говорит он в ответ на мой изумленный взгляд.

Сам он шадринский. Местность, откуда вышло немало талантливых людей.

В Свердловск Владимир Павлович приезжал тогда часто. Шадринск не мог его обеспечить помещением под музей и архив. Помню, с какой душевной болью рассказывал он о гибели драгоценных архивных материалов, хранившихся в сыром церковном подвале.

— Ведь там были грамоты XVII века!

Зато с какой радостью переехал он в Свердловск, где мог наконец разместить свои краеведческие сокровища.

— Summa summarum[10], — говорил он, указывая на стеллажи, где хранились редкие издания газет и журналов.

Тесновато, правда, было и здесь…

О Бирюкове я узнал первоначально от Бажова.

— Он известный уральский краевед. Со странностями, правда. Кладет в свою «наберуху», что на глаза попадется. Но есть в его куче и жемчужное зерно, да и не одно, пожалуй. А так простой, хороший человек…

Не раз встречался я потом с Бирюковым на конференциях фольклористов. И на каждой конференции Владимир Павлович обязательно брал слово. Выступления его носили всегда сугубо практический характер. То он рассказывал, как нужно вести картотеку, то говорил о методике собирания материала. Было в нем что-то детски наивное. Можно было подумать, что это человек односторонний, целиком ушедший в фольклористику. Но за плечами у него была большая интересная жизнь, огромный житейский опыт.

Как-то он рассказал мне один из эпизодов своей биографии.

…Вероятно, это была единственная в своем роде новогодняя проповедь, какую привелось слышать прихожанам церкви села Першино. Хотя бы потому, что начиналась она необычно:

— С Новым годом! С новым счастьем! Прошлый год, несмотря на это доброе пожелание, был несчастлив…

Становой пристав и церковный староста хмуро переглянулись: кровавый 1907 год действительно принес много горя: порки, расстрелы, виселицы, тысячи брошенных в тюрьмы и угнанных в ссылку, на каторгу.

— В чем же истинное счастье, братья и сестры? — с увлечением продолжал с амвона кудрявый юноша в одежде семинариста.

И выходило по его словам, что царство божие на земле осуществится тогда, когда не будет ни богатых, ни бедных, когда все будут трудиться, а земля станет общим достоянием. При этом молодой человек ссылался на евангелиста Луку, на Иоанна Златоуста. Все вроде бы по священному писанию и в то же время явно крамольно. Становой видел, что крестьяне слушают семинариста с величайшим вниманием, и это больше всего убеждало его в том, что сегодняшняя проповедь не что иное, как восхваление социалистических идей. В тот же вечер становой написал в Пермское жандармское управление донос на сына дьячка семинариста Владимира Бирюкова, а заодно и на настоятеля першинской церкви, разрешившего семинаристу произнести эту проповедь.

Началось следствие, но духовные власти, соперничавшие с светскими в «уловлении душ», решили не выносить сор из избы и дело замяли. Семинарское начальство не знало, что Владимир Бирюков печатал на гектографе и распространял подпольный журнал «Наши думы». Узнай оно это — на защиту надеяться было бы нечего, пришлось бы распроститься с духовной семинарией, так и не закончив последнего курса, посидеть в тюрьме и по большому Сибирскому тракту отправиться в места не столь отдаленные. То было время столыпинской реакции.

Владимир Бирюков не пошел по окончании семинарии в священники. В университет дорогу закрыл императорский указ, решил поступать в Казанский ветеринарный институт, куда выпускников семинарии принимали, так как не больно много было желающих стать ветеринарами.

Есть такая русская пословица: «Где родился, тут и сгодился». В родное Першино Владимир Павлович приехал молодым ветеринаром с женой Ларисой Николаевной, верным другом и помощником во всех начинаниях. А начинаний было немало. Так, еще в 1910 году он организовал в Першине первый в Зауралье сельский краеведческий музей. По тем временам явление исключительное. Сколько потребовалось энергии, упорства, знаний, чтобы такое начинание провести в жизнь.

Интерес к коллекционированию пробудился у Бирюкова еще в раннем детстве. Началось с собирания старинных монет. «Неходячих» медяков в деревне было много, и крестьяне всячески старались от них избавиться. Так попадали они и к дьячку, а тот отдавал сыну. И так как за всякое дело сын брался с увлечением, то получилась со временем солидная нумизматическая коллекция. Впоследствии музейная работа приобрела у Владимира Павловича и научную основу: он закончил Московский археологический институт.

Но главной его страстью, определившей весь жизненный путь, был фольклор. Увлечение это также зародилось еще в детстве. Отцовский дом был местом, куда прихожане шли за советом и помощью, рассказывали о своем горьком житье-бытье. Дети слушали бывальщины и сказки, пробуждавшие любовь к живому народному слову. Но одно дело было слушать, другое — собирать, записывать. На это натолкнула книжка о говоре одного села. Сразу пришла мысль: «Раз напечатали, значит, нужно». Владимир Павлович стал записывать народные слова и выражения, почти всегда характерные и меткие. Как-то услышал: спрашивает земляк земляка, сможет ли он выпить четверть водки.

— Сразу — нет, а впросяд могу.

Интересное слово «впросяд», что значит «медленно, с перерывами», тотчас попало в блокнот. Начал с родного села, потом в орбиту поисков попал уже весь Шадринский уезд, а так как Владимир Павлович по характеру работы объездил и исходил всю губернию, то круг наблюдений еще более расширился.

Знатоки высоко ценят изданную в 1953 году книгу Бирюкова «Урал в его живом слове». Но первый составленный им сборник «Дореволюционный фольклор на Урале» вышел еще в 1936 году. Редактировала ее Блинова, редактор придирчивый и недоверчивый к местным авторам.

— Почему у вас, на индустриальном Урале, нет рабочего фольклора?

— Я человек деревенский и собираю материал у крестьян… — ответил Бирюков.

На выручку пришел Бажов. С ним Владимира Павловича связывало давнее знакомство. Сдружила же их общая любовь к живому народному слову, к народному творчеству.

— Как же нет рабочего фольклора на Урале? — возмутился Бажов и предложил в сборник три сказа — о Хозяйке Медной горы, о девке Азовке и о великом Полозе.

Так впервые уральский читатель познакомился с творчеством ставшего вскоре знаменитым автора сказов. Бажов, кстати, и заканчивал редактирование сборника Бирюкова.

«Дореволюционный фольклор на Урале» не только открыл многим сокровищницу уральской народной поэзии, но вдохновил и самого автора на дальнейшие поиски. Появилась новая книга «Поэты второй половины XIX века», и в ней новые открытия — забытые и полузабытые имена наших земляков-литераторов.

Очень интересна книга «Записки уральского краеведа», восьмая по счету книга Бирюкова, вышедшая в 1964 году. В ней автор делится своим полувековым опытом краеведческой работы.

Сколько за это время было интересных знакомств! Вспоминает Владимир Павлович встречу со своим земляком художником и скульптором Иваном Шадром. Произошла она в Московском археологическом институте.

— Шадр к тому времени уже и за границей побывал, в мастерской Родена. Почему он попал в археологический институт, я не знаю. Вообще это была увлекающаяся натура. В институте он пробыл недолго. Я же был свидетелем его изгнания. Уволили за карикатуру на одну уважаемую персону. А потом пришла громкая слава… Знал я и тех, с кого он писал свои портреты… Талантливый человек! Умер в расцвете творческих сил.

В Москве же встречался Владимир Павлович с писателем Лидиным, с профессором Юрием Матвеевичем Соколовым — крупнейшим ученым-фольклористом. Но главным делом его жизни было собирание уральского фольклора, «где родился, там сгодился».

В предисловии к сборнику «Урал в его живом слове» Владимир Павлович высказал свою заветную мысль:

«Писатель, собравши материал, как-то по-своему перерабатывает его, домышляет и прочее. Не то в нашем деле. Здесь требуется прежде всего: точность записи, умение отобрать ценное и надлежаще изучить его, а потом уже давать читателю. Выходит, что это — работа ответственного секретаря. Да, собиратель устного творчества и материалов по народному языку — именно «Ответственный секретарь народа». Какое высокое звание!»

Это высокое звание Владимир Павлович Бирюков оправдал десятилетиями подвижнического труда. В живом народном слове, собранном в бирюковской «копилке», перед нами встает история Урала, история труда и борьбы поколений уральцев.

РЕДАКТОР — ДРУГ

Банковский переулок, 3. Унылое кирпичное здание — бывший склад. Здесь в 30-е годы помещалось Уральское областное государственное издательство (УралОГИЗ). По этому адресу я был вызван однажды зимой 1932 года для переговоров. Вызов подписала К. Рождественская — новый редактор издательства. Мы еще не были знакомы.

Поднимаюсь на второй этаж. В большой полутемной комнате с низким потолком несколько столов — тут все отделы. За одним столом молодая женщина с лицом несколько нерусского типа, с подстриженными черными волосами, с внимательным взглядом серых глаз — Клавдия Васильевна Рождественская.

Она заведовала вновь организованным отделом детской литературы. Задумала издать книгу избранных рассказов Мамина-Сибиряка и попросила меня написать предисловие к ней. Я согласился и довольно быстро написал несколько страничек. Принес, показываю, думая, что сказал в предисловии все, что нужно. Клавдия Васильевна, прочитав, посмотрела на меня долгим взглядом.

— Не пойдет.

Указала, что и почему ее не устраивает, что, по ее мнению, следует добавить и что убрать.

Переделал, приношу и снова слышу нерадостное заключение:

— А не лучше ли вот так?

Приходим к соглашению, что так действительно будет лучше. Сажусь, пишу все заново, приношу в третий раз и снова выслушиваю замечания, правда, теперь уже требующие лишь незначительной доработки, но все же… Начинаю злиться на себя, на редактора, на те несколько страничек, которые я переписываю четвертый раз. Однако сажусь, пишу, отношу в издательство. Клавдия Васильевна читает и, улыбаясь, говорит:

— Вот теперь получилось.

Эта книжка с моим предисловием была переиздана потом в Казани на татарском языке. Она впервые знакомила татарских читателей с творчеством «певца Урала».

Не все понимали (каюсь, и я в том числе), что высокая требовательность — это и есть лучшая помощь начинающему литератору в его дальнейшем многотрудном пути. Немало в то время печаталось вещей конъюнктурных — автор брал горячую тему, а писал наспех, халтурил… Как тогда нужен был строгий, знающий, авторитетный редактор! А с редакторскими кадрами в Уральском издательстве обстояло плохо. Попадались среди них люди случайные и просто невежественные. Помню, как один из них не на шутку испугался, когда я в книге о Мамине-Сибиряке назвал его писателем-демократом.

— Знаете, политически это сегодня звучит очень двусмысленно. Вдруг читатель подумает, что Мамин-Сибиряк был социал-демократом…

Пришлось прибегнуть к авторитету ленинских статей.

Положение изменилось, когда за редакторский стол сели писатели — Бажов, Ладейщиков, Попова. Но особо хочется сказать о редакторской работе Рождественской. Она и сама в то время начинала свой путь прозаика. Сама творчески росла, но прежде всего помогала росту других.

Шестнадцать лет она проработала в Свердловске, сначала редактором детской и художественной литературы, потом главным редактором.

В 1949 году переехала в Пермь и здесь возглавила литературную организацию.

В литературном движении Урала Рождественская сыграла крупную роль. Соединяя требовательность с чуткостью, широкий круг знаний с тонким художественным вкусом, она с любовью, терпеливо работала над рукописью, если видела в ней какое-то зернышко. Многим обязаны ей как редактору Бондин, Панов, Попова, Стариков, Рябинин. Да пожалуй, каждый из нас, писателей старшего поколения.

По-настоящему помогла она стать писательницей Клавдии Филипповой, редактируя ее книги «В гимназии» и «Между людьми». Она «открыла» в Перми А. Н. Спешилова с повестью «Бурлаки» и Е. Ф. Трутневу с ее чудесными стихами для детей. По инициативе Рождественской начал издаваться в Свердловске детский альманах «Боевые ребята».

В сущности, Клавдия Васильевна стала организатором детской литературы на Урале. А создавать ее практически приходилось на пустом месте. «Взрослые» писатели считали для себя чуть ли не зазорным писать для детей, молодые не имели навыка.

Клавдия Васильевна не растерялась. К тому же у ней был опыт работы с детской и юношеской литературой в Гослитиздате (Ленинград). Она проявила решительность и смелость, привлекая в литературу бывалых людей, и не помышлявших о писательстве. Ободряла их, практически помогала сделать вещь. В результате появились хорошие, нужные книги для детей (да и для взрослых), такие, как «Записки горнорабочего» П. П. Ермакова, старого большевика, участника гражданской войны, «Яблочный пир» садовода-мичуринца Д. И. Казанцева, книжки о маленьких рыбаках Ю. Цехановича, сотрудника краеведческого музея, «Мои друзья» Б. Рябинина.

Рождественская расшевелила и старых писателей. Она вдохновила Бондина написать для детей повесть о своем детстве «Моя школа». По ее же совету Бажов написал повесть «Зеленая кобылка», тоже для детей.

Вскоре к отряду детских писателей примкнул старый геолог Ф. К. Тарханеев. Так в литературной организации Свердловска вырос внушительный отряд детских писателей. Родилась даже секция детских писателей, руководить которой было поручено Б. Рябинину.

В своей последней книге «За круглым столом» — отличном руководстве для редактора, для писателя (и не только начинающего) — Клавдия Васильевна писала:

«Редактор-организатор может оказать заметное воздействие на литературное движение в области — убыстрить и расширить его ход и до известной степени повлиять на его общее направление. Надо только действовать совместно с писательской организацией».

Эти слова, несомненно, подытоживали ее собственный опыт. Еще не будучи членом Союза писателей, она принимала живейшее участие в работе Свердловской писательской организации. Запомнились ее выступления по вопросам теории литературы, ее статьи на литературоведческие темы, ее исследовательские работы о Чупине, об ученом-математике Первушине. Весо́м ее вклад и в дело собирания уральского фольклора.

С глубоким уважением отзывался о Рождественской Алексей Петрович Бондин (Клавдия Васильевна редактировала все его крупные произведения). При ее непосредственном участии вышли в Свердловске пятитомник избранных произведений Мамина-Сибиряка и пять сборников «Литературного наследства Урала».

Писатели видели в Рождественской умного организатора литературного процесса и, главное, редактора-друга.

Правда, кое с чем можно было и поспорить.

Мне пришлось вместе с ней работать над одной рукописью. Когда я старался сохранить текст автора во всей неприкосновенности, Клавдия Васильевна категорически возражала:

— Правьте все, что нуждается в правке.

И после моей правки еще раз правила текст. Вообще она довольно решительно вмешивалась в творческий процесс, нередко становясь как бы соавтором. Конечно, делалось это с добрым намерением, но не всем это нравилось.

«Клавдия Васильевна слишком деспотичный редактор», — говорили одни. Другие жаловались: «Она помогает только новичкам».

Когда была напечатана моя повесть «Человек без имени», я послал ее в Пермь Рождественской. Клавдия Васильевна по-товарищески и по-редакторски указала мне на положительные стороны и промахи моей книги. За строками письма я увидел всегдашнюю ее заботу о литературе, об интересах читателя.

Вскоре мы встретились в Свердловске на межобластной писательской конференции. Я давно не виделся с Клавдией Васильевной. Показалась она мне сильно постаревшей. Поседела голова. Говорить стала еще медленней, чем всегда. Разумеется, я стал спрашивать о наших общих знакомых — пермяках. Спросил между прочим о М., старом моем приятеле, который в последних письмах жаловался мне и на местное отделение Союза, и на издательство.

— Жаль его, конечно, — ответила Клавдия Васильевна, — но ведь на себя он не жалуется. Не хватает ему культуры, не понимает, что писать так, как писали в двадцатых и тридцатых годах, уже нельзя.

Чувствовалось, что ей действительно жаль писателя, что она обеспокоена его дальнейшей судьбой. И мне вспомнились заключительные строки ее записок редактора:

«Вот еще подходят новые, художественно одаренные люди. Каждый со своим опытом переживаний… Им хочется сказать свое толковое слово о жизни. Ничего, что эти люди еще не овладели литературной техникой. Было бы желание да упорство в достижении цели. Придут с годами и зрелость и необходимое мастерство».

БОЛЬШОЕ СЕРДЦЕ

Однажды летом 1934 года зашел я по делам в наше книжное издательство. Все редакторы помещались в одной большой комнате. Я беседовал с одним из них, а у соседнего стола сидел незнакомый товарищ и тоже вел разговор по поводу своей рукописи. Выговор у него был явно не уральский, скорее украинский. Точеный профиль, узкий разрез глаз, энергичная складка рта. Красивое мужественное лицо. На вид ему было лет тридцать.

Вышли мы с ним вместе и разговорились. Товарищ, оказывается, приехал сюда из Новороссийска, хорошо знал Мурзиди и Куштума. Устроился пока на работу в одном хозяйственном учреждении. Рассказывал он о себе охотно и откровенно. Сказал, что жил в Сибири и на Дальнем Востоке. Побывал в тех же местах, где и я. Нашлись даже общие знакомые. Узнал я, что он выпустил в Ростове-на-Дону книжку очерков «Родная земля», работает сейчас над романом. В общем произвел он на меня очень хорошее впечатление.

Так началось мое знакомство и дружба с Александром Федоровичем Савчуком.

В Свердловске он как-то быстро акклиматизировался, будто всю жизнь прожил на Урале. Простой и общительный, он сразу завел широкий круг знакомых, а в писательской среде его приняли как родного. Общее признание он завоевал своим романом «Так начиналась жизнь».

Книга эта неоднократно переиздавалась и в сокращенном виде была переведена на французский язык. Рассказывала она о революции и гражданской войне, о первых комсомольцах. Главный герой — сын паровозного машиниста Саша Яхно — проходит тот же путь, что и его литературный брат Павка Корчагин.

Как-то у себя на квартире Савчук показал мне пожелтевший от времени фотоснимок, где в группе юношей с винтовками стоял высокий худощавый паренек, гордо глядевший в объектив.

— Это Саша Яхно с друзьями?

— Да, это я с отрядом нижнеудинских комсомольцев. Отправляемся на семеновский фронт.

Роман был автобиографичным. Именно потому так отчетливо запечатлелись исторические события, куски жизни и быта тех незабываемых лет. Тяжелое детство, первая мировая война, эвакуация сначала на Украину, потом в Сибирь, чехословацкий мятеж, колчаковщина, партизаны, дальневосточный фронт… «Штурмовые ночи Спасска, волочаевские дни» были для Савчука не только словами песни, а частью биографии. Под Волочаевкой Савчук был ранен. Потом служил в органах ЧК. Везде и всюду на переднем крае.

Все это вошло в книгу. Читали «Так начиналась жизнь», а вспоминали «Как закалялась сталь».

— Эх, напрасно ты, Саша, не поторопился, — говорили ему друзья, — была бы у твоей книги иная судьба.

Савчук сердился.

— А почему нельзя писать на одну тему? Такие характеры, как Корчагин и Яхно, рождала эпоха.

Впрочем, на судьбу своей книги ему жаловаться не приходилось. Она завоевала популярность в широких читательских массах, и прежде всего у молодежи. Жаль, что до сих пор эта вещь не экранизирована.

В 1938 году Александр Федорович стал руководителем нашей писательской организации. Через два года его избирают депутатом Свердловского городского Совета. Он был первым из свердловских писателей, удостоенным такого доверия.

Дом литературы и искусств при Савчуке полностью оправдывал свое назначение. Здесь выступал каждый приезжавший в Свердловск деятель искусств. Дал концерт композитор Глиэр, выступали заслуженная актриса Корчагина-Александровская, поэт В. Каменский. Тогда же начал создаваться литературный музей имени Д. Н. Мамина-Сибиряка, прошла первая Маминская научная конференция.

В каждое дело Савчук вносил «живинку». Всегда лучащийся простотой и добродушием, он был, однако, вспыльчив и самолюбив. Фальшь и неискренность приводили его в бешенство. В этих случаях он, что называется, рубил с плеча.

Когда С. Корольков инсценировал и поставил в театре юного зрителя «Малахитовую шкатулку», не упомянув даже имени Бажова, Савчук буквально рассвирепел, созвал правление.

— Это гнусный плагиат! Какую нужно иметь наглость, чтобы присвоить себе чужое произведение? Гнать за это надо из организации, — гремел он.

Корольков бледнел и что-то бормотал в свое оправдание. Вскоре он навсегда уехал из Свердловска.

Зимой 1940 года, в разгар финской кампании, возникла мысль создать добровольческий лыжный батальон. Конечно, первым заявление подал сам Александр Федорович, но ему заявление вернули, сказав, что заменить его на посту руководителя писательской организации некем. Из остальных писателей откликнулись самые молодые. Все восхищались их патриотическим поступком. Но жена одного из этих литераторов, узнав о заявлении мужа, явилась к Савчуку и закатила истерику.

— Вы знаете, что у него больное сердце. Его даже в армию не взяли. Верните его заявление.

Савчук побелел от ярости.

— Возьмите его заявление. А с вами я не хочу больше разговаривать!

Летом сорокового года мы отдыхали на писательской даче в Шарташе. Каждый был занят творческой работой. Савчук писал роман «Крушение». Произведение обещало быть интересным. Действие романа развертывалось в годы гражданской войны на Кубани.

Савчук читал нам отдельные сцены, они написаны были мастерски. Работал он систематически. Бывало проснешься чуть свет, а на соседнем балконе уже сидит Савчук, пишет.

— Что ты, Саша, поднимаешься в такую рань?

— А знаешь, по утрам хорошо работается… Да и восход чудесный… Так бы и вставил в роман.

Увы, не все выходит так, как хочется…

— С «Крушением», — говорили остряки, — Савчук потерпел крушение.

Вмешались «привходящие обстоятельства». Кто-то решил, что в тогдашней сложной международной обстановке публикация романа, где описывалась, в частности, немецкая интервенция 1918 года, «не ко времени». Из-за этого автор поссорился с редактором К. В. Рождественской, хотя она была ни при чем. Роман так и остался незаконченным…

Зима 1940/41 года была на редкость лютая. Стояли сорокаградусные морозы. Однажды поздно вечером послышался знакомый стук и голос:

— Пустите драматурга!

Оказалось, Савчук принес рукопись пьесы «Семья Гончаровых». Он был радостно взволнован, как человек, успешно закончивший работу, и, конечно, ему хотелось поскорее выслушать приговор друзей.

— Читай, Саша, — сказали мы с женой, предварительно отогрев его стопкой водки.

Хотя пьеса и называлась «Семья Гончаровых», в ней ясно проступали черты семьи Яхно из романа «Так начиналась жизнь». Деспотичный отец, мать — мещанка, сын — коммунист. Начинается гражданская война и вносит раскол в семью. Сын уходит сражаться за советскую правду. Наиболее драматичной была сцена, где отец слишком поздно прозревает и видит свою неправоту.

Александр Федорович кончил читать и окинул нас взором победителя, но моя жена огорчила его:

— Да ведь это же «Дети Ванюшина»!

Савчук нахмурился.

— Нет, у меня совсем другое.

И он был прав: у Найденова морально-бытовая драма, у Савчука на первый план выступал социальный конфликт. Посоветовали автору предложить пьесу драмтеатру, что он и сделал незамедлительно. Однако театр почему-то не заинтересовался «Семьей Гончаровых», она так и не увидела сцены. А жаль!

Наступил грозный 1941 год. В конце лета я снова встретил Савчука, уже в военной форме:

— Мобилизовали?

— Нет, добровольцем пошел. Политрук роты народного ополчения. Скоро едем на фронт.

Вспомнилась пожелтевшая фотокарточка, с которой: гордо и радостно смотрел на меня доброволец нижнеудинского комсомольского отряда Александр Савчук. И через двадцать лет он остался таким же отважным патриотом.

В октябре сорок первого в Свердловск приезжал А. А. Фадеев. По-военному подтянутый, уже побывавший на фронте. Говорил с нами о задачах, стоящих перед писателями в столь ответственный для Родины момент, о создании произведений, достойных героев фронта и тыла. Кто-то из свердловчан выразил сомнение в наших творческих возможностях.

Фадеев возмутился:

— Как вам не стыдно, товарищи! У вас есть такие талантливые писатели, как Бажов, Савчук…

А Савчук уже воевал и, как выяснилось, не расставался с пером и блокнотом.

Наступила зима 1942/43 года. Суровы, голодны и холодны были эти военные зимы. У репродукторов собирались толпы, жадно слушавшие очередную сводку Совинформбюро. Каждая из них теперь согревала душу: шли последние решающие бои в районе Сталинграда; армия Паулюса агонизировала в железном кольце советских войск.

Однажды, когда я вот так же слушал на улице сводку, сзади кто-то осторожно взял меня под руку. Оглянулся — Савчук. Весь какой-то праздничный, помолодевший. Обрадовались, конечно, друг другу необычайно.

— Ты, Саша, как здесь?

— На побывку.

Как всегда при таких встречах, разговор шел по ломаной кривой, но одно мне запомнилось:

— Обязательно напишу книгу о войне, о наших солдатах… Ты не представляешь себе, какие на фронте встречаются великолепные люди, какие характеры!..

Не знал я, что это наша последняя встреча.


В одном из писем жене он так говорил о своих фронтовых впечатлениях:

«Когда нужно писать о героизме русского воина, надо его видеть в окопе, в дзоте, в засаде и в бою. И я обязан идти к нему, если хочу быть честным и правдивым перед читателем. Если бы ты знала, как здесь раскрываются чудесные стороны души нашего народа. Сколько благородства, чистоты, преданности и самопожертвования во имя победы! Что бы ни случилось, но такой народ победить нельзя».

Его фронтовые рассказы — прекрасная иллюстрация к этим словам. Один из них называется «Большое сердце» — рассказ о воинской дружбе и самопожертвовании. Человеком с большим сердцем был и сам Александр Савчук, верный сын Родины, отдавший ей и свой яркий душевный талант и свою жизнь.

Загрузка...