Прибывший на четвертый день Серапион недовольства не выказывал, смеялся привычно, с аппетитом угощался блинами со сметаной, пил квас, балагурил по-доброму, не скупился на житейские советы.
— Пришло время, Серапион, — сказал ему Завадский, отодвинув оловянную кружку, — отныне здесь твое место и все общины ты должен свезти сюда.
Серапион чуть блином не поперхнулся, но улыбку сохранил.
— Яко сице [так] мочно, брат? Все общины… И добро и пашни оставить? Да Амвросий… сам ведаешь — пойдет ли?
Завадский откинулся в кресле с подушечкой, которое специально по его заказу соорудил ему плотник.
— Знаю, — сказал Филипп понимающе, — дело непростое, но иного выбора у нас нет. Я видел, как целый острог едва устоял против банды киргизов. Но у них были хотя бы ружья и крепкие стены, а у нас и того нет. Порознь мы все сидим на пороховых бочках и хорошо, что ты умен и трезв рассудком, ты в гарь не полезешь, но какой выбор себе оставляешь, случись любая беда? Здесь повсюду то казаки, то степняки, то кочевники, то разбойники, то варвары, то еще какие дикари и все норовят ограбить, убить тех, кто слабее. Вечно бегать и прятаться по лесам — не смешно ли тебе, серьезному уважаемому человеку? Пора объединяться, брат Серапион. Ты получишь то, что заслуживаешь — станешь главой всех общин. Будешь крестить рожденных здесь младенцев. Вместе мы построим город, которым ты будешь управлять.
— Упра… влять?
— Именно. У нас будет своя армия, свои союзники в острогах, наша земля и народ будут расти. Уже растут, ты видишь! Мы станем силой, с которой все будут считаться. Что до Амвросия… — Завадский махнул Даниле и тот ввел стоявшего за дверью его сына Егора. — Был уговор — согласие старца в обмен на вызволенного из плена сына. Возьмешь его с собой и напомнишь Амвросию о данном мне обещании.
Завадский видел, что Серапиону не нравились его слова, но он видел и то, что Серапион ему верил, а звериное чутье подсказывало — ставить сейчас нужно было именно на это.
Распрощавшись с Серапионом, Филипп выглянул в открытое окошко, за которым обессилевшим зноем истекал последний день бабьего лета и вышел на улицу. Обойдя избу, оказался у крохотной пристройки, где едва не столкнулся с Капитолиной.
Завадский улыбнулся, поглядев ей в глаза, снова поразившись их нежной красоте, которой будто никто больше не замечал. Капитолина взгляда не отводила, чувствуя свою силу и наслаждаясь ею. Почему-то Завадский не удивился, что именно она согласилась ухаживать за раненым полукровкой. Остальные женщины его боялись и бесполезно было рассказывать им о генетическом заболевании — в некоторых взглядах люди семнадцатого века ненамного отставали от своих потомков.
— Как он? — спросил Завадский.
— Гоже, яблока кусочек еже [что] малое дитя ест, а сам с зазору трепещет во еже [будто] казака заместо меня увидал.
— Хорошо, что ты ему понравилась, Капитошка. Значит он умеет не только убивать.
— Точию [только] тебе кручина, Филипп?
— Горе соблазн принимающим, не услыхавшим мудрости Его, не узревшим света Его.
Капитошка приподняла брови и склонила голову набок, придав лицу простовато-милое выражение.
— Ой, что ты, братец, ради простой вдовы-то! Вот давеча с беглыми послужильцами прибрели две девки одна другой краше, для них проповеди твои въяве станут что мед.
Завадский со смущенной улыбкой опустил взгляд, смиренно принимая удар.
— Вот значит, как ты обо мне думаешь?
— Разве важны думы мои? Мне аще за мои малые сомнения ад сызмальства уготован. Главное, что паства тебя почитает чуть ли не новым Спасителем.
— Но не ты?
Она пристально посмотрела на него, на этот раз без улыбки.
— А может тебя бояться надобно, а не казаков иль бесноватых?
— В самом деле, — усмехнулся Филипп, — ни дыб, ни причастий огнеопальных…
— Деяния твои не ради паствы.
— А ради кого?
— Мужики еже дети — присно по глазам изведать можно. Кто таков Вассиан с двенадцати лет для меня уж не втай. А ты — яко молвить стал, я поняла, что его время ушло.
— И что же там видно, по моим глазам? — приблизился к ней Завадский, ощущая, как колотится сердце.
— Еже тебя ничто не остановит.
Завадский заглянул в ее нежные глаза, в которых будто апокалиптические солнца растекались мягким светом серые радужки.
— Может меня бояться и стоит, вот только боишься ты не меня, — тихо сказал он, — пуще ты себя боишься.
Девушка отшатнулась, будто от вспыхнувшего огня.
— Что с Вассианом когда-то, что теперь…
Она ничего не сказала — с трудом отвела удивленно-испуганный взор, развернулась и зашагала прочь.
Завадский смотрел ей вслед — как быстро идет она, наклонив вперед голову, как белоснежный сарафан оттеняет загорелые икры, такой же матовой притягательности шею, нежные запястья, упругую плавность щеки и подбородка, когда взглянула она на нарядную девку. Все, связанное с ней отзывалось волнением.
Когда она скрылась за кузницей, Завадский вошел в пристройку. На рогознице сидел полукровка в чистом исподнем, держался за бок и слегка покачивался, словно проверял — может ли он двигаться при таком ранении. Завадский заметил, что круги под глазами у него уже не так черны и на лбу нет испарины.
— Лучше? — спросил Завадский без надежды на ответ.
Полукровка посверлил его взглядом, периодически кривя лицо, а потом сказал неожиданно:
— Лучше.
— Так ты русский? — удивился Завадский.
Хотя на русского он все же походил мало — скорее на индейца с легкой примесью то ли испанца то ли островного азиата. Эдакий Тахар Рахим.
— Где моя пыжатка? — спросил «Тахар Рахим».
— Чего?
— Оружием не докучаю, а на пыжатке и гроша досталь не насипуете.
Завадскому навязчиво казалось, что в этом странном молодом баритоне с необычным легчайшим акцентом он слышит речь современника. С трудом оторвав от полукровки взгляд, он выглянул за дверь, где стоял вооруженный караульный.
— Вася, знаешь, что такое пыжатка? — спросил у него Завадский.
Караульный кивнул, моргая собачьими глазами.
— Сыщи ее среди вещей киргиза и принеси.
Вася кивнул и ушел в избу.
— Как тебя зовут? — спросил Завадский, вернувшись к полукровке.
— Меня… — полукровка резко втянул воздух ртом и оттянул губы книзу, — зовут Бесноватым.
— Но вряд ли родители выбрали тебе такое имя по святцам.
Полукровка снова выдал гримасу вместо ответа.
— Кто научил тебя владеть оружием? Киргизы?
Скривившись в очередной раз, он мотнул головой.
— Сам выучился.
— И откуда же ты?
Полукровка не ответил.
Филипп с интересом смотрел на этого загадочного воина, которому трудно было определить хоть какую-то роль, хоть какую-то принадлежность. Чудна людская порода и полна порой загадок.
— Молчишь, но я вижу, что русский язык тебе родной. Зачем же ты сошелся со степняками? С ними лучше?
Усмешка полукровки обернулась затяжной судорогой, после которой он широко и зло улыбнулся.
— Киргизы поклоняются оружию, а не богам. И вящше [больше] платят, егда [когда, если] с добычей везет.
Завадский отметил, что он сказал по-современному «везет», а не как обычно говорили здесь «Бог даст» или с «Божею помощью».
— Так значит ты наемник?
В это время за спиной тихо скрипнула дверь, заглянувший Вася протянул деревянную дудочку на тонком кожаном шнурке.
— Это она? «Пыжатка?» — спросил Завадский.
Вася кивнул.
— Отдай ему.
Получив пыжатку, полукровка нежно ощупал ее своими длинными коническими пальцами и повесил на шею, спрятав под рубахой.
— Благодарю.
Глядя на него, Завадский предположил возраст — лет двадцать семь-двадцать восемь, едва ли больше и вряд ли меньше.
— Хочешь работать на меня? — голос Филиппа обрел привычную твердь.
Пристально глядя на полукровку, он ожидал очередной гримасы, но тот лишь коротко, почти незаметно кивнул.
В следующий месяц в дожди и потом в первые заморозки, Завадский наблюдал как с глухих таёжных лесов и труднодоступных взгорий, обходя болота и реки, вливаются к ним растянувшиеся обозы соседних общин. Вовсю работали плотники, благо инструментов было в достатке, но изб все равно не хватало. Размещались пока в тесноте. Серапион встречал каждую общину у широких ворот, над которой на скрепленных шпонами отполированных липовых досках темперной краской было нарисовано солнце, которое разделяла надвое широкая, видная издалека надпись без ятей «Храм Солнца».
В конце раздавшейся улицы на деревянном амвоне прибывших встречал Филипп в своем новом темном одеянии на манер итальянского морского бушлата со стоячим воротом. Он произносил короткую приветственную речь, понимая усталость путников, покинувших свои дома. Однако лица суровых, привыкших к испытаниям староверов даже за эти недолгие минуты успевали зажигаться надеждой от его горячих и в то же время утешительных слов: все позади, братья и сестры, видите, как нас теперь много, не страшитесь больше ни зноя, ни вьюг, ни разбойных мечей, ни тиранов огней, вы обрели дом…
С ними приходили и общины совсем небольшие — в две-три семьи на маленьких лошадях со своим скарбом на кривых телегах и салазках, кое-кто даже со своей скотиной. Завадский о них и не догадывался — эти люди тоже прятались где-то по таежным углам. Приходили и крестьяне, их было особенно много, а из какого-то дальнего острога прибыли даже пятеро отощавших казаков.
У амвона сбоку за небольшим столом сидел и Данила, который как большинство староверов умел писать. Пером он старательно выцарапывал на купленной в остроге бумаге имена и прозвища желающих вступить в «городскую охрану». Крепких молодых мужчин хватало и среди староверов, и среди крестьян. К концу октября армия Завадского насчитывала уже почти триста человек, при общей численности городка около трех с половиной тысяч.
Завадский определил городские границы с расчетом на расширение. Со всех сторон «Храм Солнца» окружала тайга. При нем небольшая речушка и три ручья. Вырыли запасные колодцы. По границам начали рубить просеку шириной в полверсты и ставить двойной частокол с дозорными башнями.
Оружия на всю армию пока не хватало. Около сотни вооружили ружьями и пищалями, пороху и патронов было мало, потому Антон учил их только как заряжать и целиться. Холодного тоже хватало не всем. Новый источник продаж — мясо, рыба, сало, масло и кожи, их возил в острог уже не Завадский, а его подручные. Он понимал — требовалось расширение торговых связей и торопился завершить дела в городе.
Последний обоз, возглавляемый Еремой, в назначенный срок не вернулся. Завадский выждал пару дней и с новым грузом отправился сам — помимо прочего назревал еще один важный повод — пора было серьезно поговорить с Мартемьяном.
Накануне выпал снег. Сидя в санях, Завадский кутался в шубу, и глядел на застывшую гладь Чулыма. Думалось о прошлой жизни, о тех, кто еще не родился, о тех, кого не сбил еще разогнавшийся на электросамокате безработный любитель пива из Елабуги и ощущал, как растет в нем тоскливое тревожное чувство, которое порой возникает в России беспричинно, особенно зимой.
Причулымский острог привычно чернел грозной крепостью, очерченный выбеленным миром. Чудилось, будто в горах за ним таилась вневременная жизнь. Заливались лаем собаки, слышались крики и конское ржание и все казалось, что это не прошлое, а какой-то затерянный угол, как в незнакомом городе, где ты свернул не туда и случайно вышел в отдаленный сокрытый от глаз район, обнаружив, что там кипит своя жизнь, которую кто-то проживает с рождения и до смерти. Ветер с гор ударил в лицо, перехватило дыхание.
Народа в посаде почти не было, редкие крестьяне поглядывали на староверов словно чего-то таясь. Из той самой центральной кузнечной избы, где они впервые нарвались они на казаков вышел Овчина — один из ближайших Мартемьяну людей. Уперев кулаками руки в бока, он шел на Завадского, насупив брови в сопровождении незнакомых казаков.
— Что, Овчина, не признал? — весело крикнул ему Филипп, но рослый казак лишь сильнее сдвинул брови.
— Животами наземь! Зде! От розвальней [саней] — вон! Зепи [карманы] навыворот! — зычно раскомандовался он и обернувшись к поднявшим на них фузеи казакам, добавил. — Палите абие [сразу] и бердышами рубите, боло [ведь] они при оружии.
Завадского вместе с его верными рындами опрокинули лицами в смешанный с грязью снег, ощупали, поотнимали ножи, забрали спрятанные в телегах ружья и палаши. Затем подняли, и потащили в острог.
Антон, Данила и другие староверы, знавшие Овчину, пытались было заговаривать, но получили крепкие затрещины, так что послетали шапки. Особенно люто бил именно Овчина. Завадский пытался взять себя в руки, хотя его то ли от холода, то ли от волнения слегка потряхивало. Он лихорадочно думал. Казаки — сплошь незнакомые, Овчина — морда кирпичом. Значит столкнули Мартемьяна. Эх, дурак, ругал себя Завадский, ведь стоило догадаться, что неспроста не вернулся Ерема.
Между тем их ввели в острог и первое что увидел Завадский и от чего буквально подкосились ноги — крестовые виселицы на площади почти вровень с высокими стенами, на которых покачивались занесенные снегом трупы не вернувшихся староверов. Ближе к угловой башне висел Ерема — младший брат Капитолины. По взлохмаченным волосам и безбородому лицу узнал его Завадский, само лицо было черным и неузнаваемым, видать его хорошо били перед казнью и сломали лицевые кости.
— Что это, Овчина?! Ты братался с ними! — вскипел Завадский, взмахнув рукой в сторону виселицы и тотчас получил сокрушительный удар в лицо. Густой свинцовый привкус заполнил рот. Завадский упал на колени, выплюнул кровь на снег. Ему заломили руки с такой болью, что он тотчас вспомнил о дыбе, но ярость не давала угомониться.
— Берегись, мразь! — сказал он присевшему к нему Овчине потирающему здоровый угловатый кулак и тот снова ударил его.
Перед глазами все плыло. Весь острог кишел незнакомыми казаками, стрельцами, подьячими. Теснились они у приказной избы, у специальной «тайной», втрое расширенной Мартемьяном под юзилище. Повсюду грудились кони с нарками и салазками. Лошадей кормили крестьяне в зипунах. Толпились служилые и у приказчицкой избы.
Овчину окрикнул кто-то властно, к Завадскому в сопровождении стрельцов шел длинный как жердь человек в болтающемся черном кафтане. Он приказным тоном отдал команду тащить «разбойников» в «канцелярию» и от взгляда Завадского не ускользнуло место казни в углу под башней, все черное с забрызганными кровью до второго моста стенами.
От ударов у Завадского темнело в глазах, он едва не терял сознание. Услышал только какую-то команду, как все затихло вокруг, а служилые расступились. На Завадского вышел бодрый старичок с мартышечьим лицом в шубе в окружении стрельцов.
— Во-но диво дивное, зрите потонку, всей ватажки скопище! — звонкой скороговоркой пропел он, сразу давая понять, что из языкастой породы. — Зде табе и мотыло лихоимское, позорник государя и тати с разбойниками, и веры хулители раскольщики поганые, а ныне, ребятушки к нам и сам алгимей пожаловал. Чудные дела твои господи! В матице огненной поди от такого хоровода разом небесный свод осядет.
— Ну, — уставился на посаженного на колени Завадского старичок, — стало быть ты Филька смутьян и расколоучитель?
Завадский скользнул взглядом по дорогим перстням на белых и небольших как у девицы пальцах старичка.
— Вы меня… с кем-то путаете.
Старичок вскинул на секунду брови, удивившись чудной речи «смутьяна» и двинул пальчиком.
Тотчас Завадскому нанесли два болезненных удара, от которых он едва не отключился. Изо рта на снег потянулась кровавая слюна. Его быстро поставили на ноги.
— Путаники мы, агнцы заблудшие, владыка. Но ты, авва, нам все растолкуешь, пока всею кровью из афедрона не изойдешь. Волоките его, ребятушки, на шибенку, а клевретов ево разбойных — абие на виселицы.