Глава 16

Филиппа втащили в ту самую душную избу, в которой он уже был однажды. В избе было жарко натоплено и пахло протухшим мясом. Видимо печь теперь не гасили. Красный свет шел от нее, вспыхнули и по-змеиному зашипели угли от того, что чьи-то руки пошевелили в горниле щипцы и железный крыж.

Зазвенели цепи, заскрипела перекладина над головой. С Завадского сорвали рубашку, уложили лицом в вонючий пол, пропитанный кровью и испражнениями. В просвете открытой двери маячили зловещие лица будто из страшной скандинавской сказки — губастого упыря дьячка и гротескно тонкого человека в черном кафтане с длинными пальцами. Вспомнились слова Мартемьяна: из этой избы лишь один вышел, да и тот язык в ней оставил. Не случается дважды такого везения, подумал Филипп, глядя на островок снега в дверном проеме. Значит такова расплата за второй шанс.

Руки связали за спиной обшитой войлоком веревкой, ноги стянули кожаным ремнем.

— Иже розыск чинить будет, Пафнутий Макарыч? — спросил кто-то.

— Самолично учиню, — пропел старичок, протягивая зяблые ручки в перстнях к печному огню, — в мале протянет млохальный. Он ужо раскис аки квашня. Егда ввечеру елико [если] не раньше дух испустит. Слышь, Феодорий! Руки зараз ему ломай! Авдотий, готовый? К ночи вестарей томских жду. Зде порядку мало, деяний уйма, не до блядователей, чиниться тут еще с ым третицыю. За сегодня окончим.

— Послушайте, — сказал, слегка задыхаясь Завадский, когда его поставили на ноги, — я простой торговец!

Старичок не глядел на него, а повернувшись давал указания длинноволосому брыластому дьячку — словно Филиппа тут не было, а вместо него было какое-то мычащее животное.

Взгляд упал на раскаленные докрасна пыточные инструменты. Длинный в черном кафтане резким движением задрал ему руки. От одного этого взмаха пронзила суставы такая боль, что перехватило дыхание — а что будет, когда вывернут плечевые суставы?

— Я могу доставлять вам мясо и хлеб, шкуры, рыбу! Даже хмель добуду — все что хотите!

Старичок и остальные упорно его игнорировали, усиливая паническое состояние Завадского. Неужели им плевать на его предложения? Неужели им ничего не нужно? Филипп понимал, что не может раскусить этого старика, как раскусил в свое время Мартемьяна Захаровича и это наводило на него ужас. Он жадно ощупывал его взглядом, пытаясь отыскать его слабую сторону, его нужду, зацепиться хотя бы за что-то. Войлочную веревку между тем накинули на перекладину меж двух бревенчатых опор в специально вырубленную штробу.

— Послушайте! Я смогу добывать вам втрое больше ясака! Вы просто не понимаете…

Тут перед избой на снежном островке возник молодой взволнованный казак.

— Пафнутий Макарович!

— Аюшки? — пропел старичок, словно добрый дедушка.

— С вестовыми прибыл посыльник с хартией от томского воеводы.

— Во еся! С якой памятью?

— Сказывает об Ачинском остроге.

— Наш стало быть?

— Натужно не держит власти онамо [там] приказчик таже [после] набегов.

— Идем встречу.

Старичок вышел из избы, позвав с собою длинного страшного Феодория и слышался его еще отдаляющийся жалующийся голос:

— Стало быть и стрельцов и брашны подавай и все с казенного запасу протори [расходы]! Ин ведал же еже так оно станется!

Оставленный истязателем Феодорием, Завадский упал на пол, жадно проживая мгновения отложенных мучений. Оставшиеся для охраны незнакомые казаки с оголёнными палашами спокойно поглядывали на него. Припав щекой к грязному полу, Завадский закрыл глаза и открыв вывернул голову — посмотрел на кусочек снега под низким грязным небом.

Через полчаса пришли Феодорий и Овчина. Завадского подняли к дыбе, напугав, но Феодорий, снял с его ног ремни. Вывели на улицу, потащили к тройной клети — темнице, выстроенной Мартемьяном Захаровичем. На улице вечерело. У северной стены горели костры, там же он увидел своих староверов. Они все как один стояли под виселицами на коленях в одну линию со связанными руками за спиной, без шапок, опустив головы. Над ними раскачивались трупы их братьев, а перед ними стояли стрельцы. У Филиппа сжалось сердце. Он понимал, что его страшный конец лишь отложен — проклятый старичок просто отвлекся на вестовых.

В темнице все было надежно — заслуга прежнего приказчика: крепкие стены из дуба, тесовый пол, кандалы и колодки. Справа, за низкой решеткой раздавались стоны, ползали тени в полутьме. В углу, при караульном один только огарок скудно освещал пространство. Завадского впихнули в одну из комнат, он упал, ударившись о чью-то деревянную колодку, раздался стон. Кругом стоял дикий смрад и духота, несмотря на отсутствие печи.

Завадский приполз к решетке, разделявшей помещение надвое, и приглядевшись к соседям понял, что тут были казаки Мартемьяна Захаровича, но далеко не все. Их прежде было под сотню, а здесь ютилось человек двадцать. Зато среди них обнаружился и бывший их начальник.

Что-то твердое коснулось плеча. Со стянутыми за спиной руками Завадскому пришлось обернуться всем телом, чтобы увидеть за решеткой соседней камеры улыбающееся лицо заметно похудевшего Мартемьяна Захаровича.

Выглядел он в полутьме страшно — лицо черное, перепаханное невеселыми думами, выглядывает из дубовой колодки со втиснутыми в нее же руками. Лишь одна радость вызвала в нем улыбку — вид брата своего, напомнивший о прежней — раздольной и сытой, но недолгой жизни.

— Воно как, братец, — тихо произнес Мартемьян, — стало быть и ты не чертом целованный, а нашего племени.

— Все могло быть иначе, послушай ты меня. — Устало сказал Завадский.

Мартемьян Захарович засмеялся и в его смехе послышались отголоски прежней его веселой натуры.

— Умен ты и изворотлив, Филипп, поне [хотя] главного не уразумел — конец зде присно един. Токмо вдругорядь от тебя, я о том и ране ведал, потому и жил наполно.

Мартемьян закашлялся. Завадский снова обернулся на него.

— Что теперь будет с тобой?

— Завтра повезут в Томский град на дознание, а посем и казнь.

— А твоя семья?

Мартемьян Захарович скривил лицо в усмешке, но заметно было, что мысль о том доставила ему боль.

— Сошлют на север, да некому заступиться, погибнут равно. Дочерь и жену уже казакам отдал проклятый Пафнутий.

— Что это за мразь?

— Из ближнего круга Салтыкова, боярский сын с Устюжина, с судного приказа за собой то рыло таскает. Он лихоимец и вор пуще нашего брата. Токмо о Боге и верности государю каков бы ни был любитель поплюскать [поболтать]. Гнида двуликая!

Завадский вспомнил о богатой шубе и перстнях.

— Да, не бессеребренник старичок. А где же все люди твои?

— Кто посмекалистей, ин грех за собой чуял — разбежались, в разбойники надыть. Рядовых по острогам развезли. Тута со мной Медведь токмо, Овчину видал поди, отрекся, еже не ведал.

— Он донес на тебя?

— Не, тот со страху отрекся. Да разве важно теперь? Не один сице другой, а то и третий. Сказываю — конец един.

— Не обманывай себя, Мартемьян, все могло быть иначе. — Сердился Завадский.

— Не трави, и так тошно, братец. Прилягу пойду, руки отекают…

Мартемьян Захарович смешно лег в колодке набок, как играющий ребенок, задравший руки.

— А ведаешь, еж разумею, Филипп, — сказал он, лежа, — паче дивлюсь, еже тебя сюды пихнули. Обо мне приказ доставить в Томский град и казнить иным в назидание. А ты же для них простой разбойник. Тебя паче без дознания и тут могут вздернуть.

— Так и хотели, но ты говоришь, он вор?

— Разумею, еже так, обаче [однако] ведь он не дурак, тебя резать, что кокошку несущую златые яйца. — Мартемьян вдруг резко сел. — Авось замолвишь, еже так станется?

— Даже, если так и станется, Мартемьян, какое место тебе в этой цепочке? Ты для них не просто теперь что собаке пятая нога, живой ты теперь для них смертельная угроза.

— Твоя правда… — взгляд Мартемьяна потух, он снова лег, на этот раз тяжело, как старик.

Завадский поднялся, подошел вплотную к решетке, глядя на бывшего приказчика.

— А скажи, Мартемьян, получи ты второй шанс прожить свою жизнь заново, что ответил бы ты мне тогда?

Мартемьян медленно моргал, глядя на него.

— Что ответил бы? Служить тебе прохвосту, изворотливому змию, вору по роду? — улыбнулся он печально. — Я бы сказал «да», братец Филипп, а жалею токмо об том, что не знался с тобой ране.

* * *

Глубокой ночью раздались стуки. Завадский понял, что спит, когда увидал перед собой гигантскую треугольную рожу. Тревожная хмарь в мгновение ока изгнала кошмар, он очнулся в холодном поту: где я, в каком аду? Черные бревна, пляшущая полутьма, решетки, стоны. Тени отперли тяжелые скрипучие замки, грубо схватили связанного по рукам Филиппа, потащили в глухую ночь.

Втолкнули в жаркую избу, бросили к ногам Пафнутия Макаровича. Тот щурил на него мартышечье лицо, глядя с властным отвращением, словно на таракана в банке. Рядом стояла страшная «оглобля» в кафтане, свет лучин истончал и удлинял его фигуру к потолку, под которым, казалось, он склонялся и нависал над Завадским.

Рядом же стоял, широко расставив ноги казацкий пятидесятник — невысокий, но крепкий и ладный мужик с сообразительными глазами, руки его в перчатках спокойно лежали на рукояти палаша.

Завадский поднял голову, посмотрел на Пафнутия и понял, что Мартемьян был прав. Пафнутий двинул пальчиком, и крепкий пятидесятник прошел к выходу, тяжело скрипя половицами.

— Шныра, подит-ко сюды! — раздался за спиной его властный голос.

Раздалось шуршание. Следом на пол перед Завадским приземлился клочок коричневой мятой бумаги — будто высушенной после намокания.

— Грамоте обучён? — спросил Пафнутий.

— Да.

Хотя было темно и писано по-старому, смысл легко понимался: пшена пятьдесят пудов, сала двести фунтов, сушеной рыбы сто пятьдесят, сливочного масла сто фунтов и так далее — список был немаленький.

— Во-ся, неключимый, милостью Божией даем тебе деяниями государеву полезными искупить вину свою. Брашно по памяти доставишь сюды к исходу седмицы. Ежели не исполнишь, людей своих боле не увидишь. Таже [потом] поглядим. За мной слово и покровительство, за тобой — служба верного пса. Жировать не будешь, но тебя никто не будет трогать, зная чей ты пес. Ристать [бежать] не придется, но ежели станется — блуднявую общину твою спалим дотла. Весно нам иде скутаетесь [скрываетесь]. Пафнутию все весно.

— Я все достану. — Сказал Завадский. — Но мне нужны мои люди, чтобы уложиться в срок. Они же охраняют обоз.

Старичок наклонился, и «оглобля» болезненной пощечиной огрел Завадского по уху.

— Благодари боярина, возгря!

— Спасибо!

— Ча-во?

— Благодарю!

— Единако [также]. — Сказал мартышечьелицый Пафнутий, когда Завадского поставили на ноги. — Прелестничать [обманывать] и воровать станешь — сход [исход] он же [тот же]. Второго искупления не будет. Люди твои под спудом в остроге хорониться будут яко аманаты [заложники]. Мочно менять их еже онагров, но дюжина твоих аманатов зде пребывати станут присно.

Завадскому дали только лошадь из их же обоза и крестьянский зипун. Вывели за ворота, оставили одного. Лошадь топталась, фыркала в ночи, стучала зубами. Завадский кое-как сел на нее, помня, как это делали другие — то есть ухватившись за гриву и седло и оттолкнувшись свободной ногой от земли. Лошадь нервно заходила, ощутив неуверенного ездока, но Завадский усидел, наклонив корпус, не подозревая, что совершает ошибку. Тем не менее она сама понесла легкой рысью в правильном направлении, едва он ее «пришпорил».

Филипп решил ехать с риском по дороге, благо сама лошадь знала этот путь, но минут через тридцать, он заметил, что лошадь под ним нервничает и норовит взбрыкнуть. Завадский сильнее пригнулся, вцепившись в гриву, но животное поддало задом, легко сбросила Филиппа и перескочив через него, ускакало.

Завадский выругался, вглядываясь в рассеченную тьму. Лишь по смутным очертаниям верхушек деревьев угадывалось направление. Он побрел по дороге, ругая себя, что не нашел времени выучиться езде на лошади. Периодически звал лошадь: «эй, ты где?» и прислушивался. Иногда чудилось как будто фырканье где-то неподалеку, но он всякий раз признавал, что выдает желаемое за действительное.

Примерно понимая лошадиные повадки, он решил, что она поскакала в общину. В лесу ей делать, конечно, нечего, пойдет она полями и дорогами. Вот только пешком он сам доберется до общины едва ли за неделю, а значит пропал его спешно придуманный план и, следовательно, пропали его люди. Филипп сердился, но шел упорно, изредка зовя лошадь, понимая в то же время, насколько это пустое занятие. Крики позволяли отвлекаться от мыслей. Новые призраки вставали перед глазами — Ерема, Мартемьян Захарович. Говорили, улыбались, сквернословили, делали доброе и творили всякое дерьмо, жили, одним словом. Но кто они ему? Всего лишь случайные попутчики в пространственно-временной клоаке, в которую его низвергли — существовали ли они вообще, эти небезгрешные агнцы, или быть может это творение его шизофренических видений? Но ведь говорили и молчали, будто живые, а значит были, ибо как наставлял ты настоящий? И как наставлял ты прошлый?

Завадский остановился, присел, собрал горсть снега у обочины и положил в рот. Справа фыркнуло, треснула ветка. Филипп насторожился, обернулся к опушке — как будто движение во тьме. Он медленно пошел через канаву на крупное черное пятно, и не переставая повторял ласковые слова, как это обычно делал Савка, общаясь с лошадями.

Пятно задышало, зафыркало. Завадский протянул руку и коснулся лошадиной шеи. Животное пошло было вдоль опушки, но Завадский уже ухватил волочившиеся по земле поводья, уверенно дернул к себе и погладил лошадь по храпу.

— Вот так, вот так, не балуй. — Сказал он, протягивая ей кусок черствого хлеба.

* * *

Третьи сутки шел Мартемьян Захарович со сторожевым обозом в Искитимский опорный пункт, чтобы двинуться оттуда уже с разрядными стрельцами в последний путь в Томский гарнизон. Ходьба бывшему приказчику давалась тяжело: на ногах — кандалы, в кровь истершие ступни и голени, на руках — наручи, на шее железная кривошипная рогатка, от которой тянется цепь к бревну со скобами в санях. На таких же цепях, толкаясь бредут уже из последних сил запятнавшие себя преданностью «разбойнику и лихоимцу Мартемьянке» — крупный казак по имени Фарафон, больше известный под прозвищем «Медведь» и крепкий духом и телом солдат по имени Садак. В охране до двух десятков стрельцов и казаков. Казаки отряжены молодые, разбитные. Что постарше — едут конями, кругом обоза, хотя шутка ли — бежать пленникам при таких оковах. Только младший десятилетний сын Мартемьяна испугавшись избиения матери нетрезвым казаком на стоянке за поворотом на Ачинск побежал было к обрыву, но его поймал стрелец и ударил в нос, превратив его в квашню. Сын лежал теперь в санях, от боли стонать боялся — казаки и стрельцы Пафнутия были страшны, наводили на него ужас, и подле него молодой ушастый казак Кузька с толстыми как у негра губами все хватал его старшую сестру, норовя засунуть цепкие руки ей под кафтан. Та уже не отбивалась, заплаканное лицо ее стало будто неживым. Мать тащили за санями, накинув на шею пружок из веревки. Последнее время она часто падала и хрипела от удушья, тогда с саней слезал недовольный стрелец и все пинал ее, злясь на то, что приходится тратить время.

Поначалу Мартемьян скрипел зубами от злости и на правах бывшего приятеля глядел на Овчину, который сидел в первой телеге рядом с возницей.

— Укороти безобразие! — потребовал он, обращаясь к нему, когда казаки впервые довели до слез его дочь, но Овчина лишь отвернул каменное лицо к дороге.

Теперь уже Мартемьян сам был близок к потере сознания, как ни крепок он был духом, тело его сдавалось. Даже шедший рядом выносливый Садак то и дело спотыкался. Конные стрельцы нет-нет да и клевали носами в седлах — по всему назревал привал. Только ехавший впереди зоркий стрелецкий десятник в овчинном ергаке, который он отобрал у Мартемьяна Захаровича, казалось, не поддавался усталости и нетерпеливо оглядывался на замедляющуюся процессию. Он же хотел устроить привал у разъезда и торопился проскочить сосновый отъемник.

— А ну не скучите! — ругался он на просивших привала казаков, и поскакивая на своей крепкой лошаденке вокруг обоза, приводил всех в чувство — кого словом, а кого плеткой. Тогда обоз ускорялся, но через полчаса снова приходилось повторять процедуру.

В очередной такой обскок голос подал Овчина:

— Телега.

Десятник выскочил на лошади вперед обоза, приподнялся в стременах, приложил ладонь ко лбу.

Впереди, в сотне саженей, где дорога просаживалась в низину лежала на боку телега без колеса, почти целиком перекрывая сужающуюся дорогу.

— Карбыш, сведай! — приказал он горбоносому стрельцу подле себя и тот поскакал вперед. Обоз тем временем продолжал свое неспешное движение.

— Во еже ость поломало? — предположил Овчина.

— Закосните, — махнул десятник, напряженно вглядываясь вперед, и крикнул ускакавшему стрельцу, — чего малакаешься?!

— Мертвец тута! — крикнул от перевернутой телеги горбоносый, слезая с коня.

Расстояние сокращалось и уже все видели, что на дороге облокотившись спиной о телегу действительно сидел залитый кровью труп. Удар, оборвавший жизнь, судя по всему, пришелся в голову — она была буквально черна от крови, так что лица не видать.

Нетерпеливый десятник нахмурился и отделившись от обоза легкой рысью пошел вперед, но в этот момент его шею насквозь пронзила вылетевшая из леса стрела.

Загрузка...