Но когда, по пути обратно домой, она спросила его о впечатлениях, он промолчал. Они, не обменявшись ни словом, медленно шли от церкви.
— Я расскажу вам, что всё это значит для меня, — продолжила она, не получив быстрого ответа. — Любое творение Генделя отличается для меня прежде всего одной чертой — отвагой! Вот так. Больше не хочется трусливо ныть, это настолько мелко; едва ли не всё в суете наших крохотных жизней начинает казаться бесконечно малым.
— Да, — согласился он. — Разве не странно, что люди в центре города спешат на поезда и толкутся в трамваях, где их туда-сюда шатает, лишь бы попасть домой, поесть, поспать — и опять мчаться в центр на следующее утро. А там на самом деле ничего стоящего и нет. Они подобны слугам, рвущим жилы, чтобы в доме всё шло своим чередом, и верящим, что тяжелый труд великая вещь. Они так шумят и суетятся, что забывают, что дом создан для жизни. Работать по дому надо, но люди, которым слишком много платят за это, путают понятия и ценят домашнюю работу как таковую. Им переплачивают, но, увы, счастливее они не становятся! У них нет ничего такого, чего бы не было у петуха в курятнике. Конечно, всё изменится коренным образом, если труд будет оплачиваться разумно.
— Вы о «коммунизме»? — спросила она и пошла еще медленнее, чем до этого: до дома осталось только три квартала.
— Название не важно, я говорю лишь о том, что мир устроен неразумно… особенно для человека, который хочет, но не может держаться от него подальше! «Коммунизм»? Ну, в любом «приличном виде спорта» есть понимание справедливости: все хорошие бегуны стартуют с одной и той же отметки, давая фору слабым, чтобы каждый мог приложить приблизительно равные усилия. И действительно, неужели было бы плохо, если бы все могли пересечь финишную черту одновременно? Неужто кому-то нравится побеждать других: разве можно спокойно смотреть в глаза проигравшему? Сегодня единственный способ наслаждаться победой — это забыть про чувства остальных. Впрочем, — добавил он, — когда я слушал музыку, я думал не об этом. Понимаете, когда я говорю о том, чем она не была для меня, я могу умолчать о своих истинных впечатлениях.
— Разве вы не услышали в ней отваги, хотя бы немного? — спросила Мэри. — Конечно, в ней звучали победа и хвала, но и в них для меня таится отвага.
— Да, там было всё, — сказал Биббз. — Я не знаю названия сыгранной пьесы, но вряд ли это так важно. Музыкант должен предоставить слушателю искать смысл сыгранного самостоятельно, а название не имеет значения… разве что для композитора и, полагаю, тех, кто очень на него похож.
— По-моему, вы правы, хотя я никогда о подобном не думала.
— По-моему, музыка должна пробуждать чувства и рисовать картины в умах аудитории, — задумчиво продолжил Биббз, — а это зависит равным образом как от самого слушателя, так и от музыки. Музыкант может сочинять и играть, желая передать мысль о Святом Граале, но некоторые, слушая произведение, подумают о молитвенном собрании, кому-то придет в голову, что это о красоте его души, а какой-нибудь мальчишка вообразит себя во главе колонны на параде — со знаменем и на белом скакуне. А когда в одном из отрывков зазвучат ликующие ноты, он вспомнит о цирке.
Они дошли до ее калитки, и она положила на нее руку, но открывать не стала. Биббз почувствовал, что это милостивейшая из ее милостей — не уходить от него сразу.
— И всё-таки вы не сказали, понравилось ли вам, — напомнила она.
— Не сказал. Не надо было.
— Неправда, это я зря вас спросила. Я всё поняла. Однако вы говорили, что пытаетесь скрыть от меня свои ощущения.
— Больше скрывать не могу, — ответил он. — Музыка означала для меня… означала доброту… вашу доброту.
— Доброту? Как?
— Вы подумали, что я одинокий и всеми брошенный… больной…
— Нет, — решительно сказала она. — Я подумала, что вам, наверное, понравится, как играет доктор Крафт. И не ошиблась.
— Любопытно; временами мне казалось, что играете именно вы.
Мэри засмеялась.
— Я? Умею только бренчать. На пианино. Чуть-чуть Шопена… Грига… Шаминад[27]. Вы и слушать не станете!
Биббз глубоко вдохнул.
— Я вновь напуган, — признался он неровным голосом. — Боюсь, вы подумаете, я навязываюсь, но… — Он замолчал и пробормотал последние слова.
— Ах, так вы хотите, чтобы Я поиграла для вас! — сказала она. — Да, с радостью. Но после того, что вы слышали сегодня, моя музыка прозвучит комично. Я играю, как сотни тысяч других девиц, и мне это нравится. Буду рада заполучить слушателя, так что… — Она вдруг вспомнила что-то и печально усмехнулась. — Но завтра у меня не будет пианино. Я его… его увезут. Боюсь, если вам так хочется меня послушать, придется зайти сегодня.
— Вы мне разрешаете? — воскликнул он.
— Конечно, если пожелаете.
— Если б я умел, — мечтательно произнес Биббз, — умел играть, как старик в церкви, я бы отблагодарил вас.
— Вы пока не слышали моей игры. Я ЗНАЮ, вам понравился сегодняшний день, но…
— Да, — сказал Биббз. — Я был на седьмом небе от счастья.
В темноте она не видела его лица, но голос звучал совершенно искренне: Биббз говорил так, будто не осознавал, что признается в чем-то очень важном, и она не сомневалась в его прямодушии. Немного помешкав, Мэри открыла калитку и вошла.
— Вы заглянете к нам после ужина?
— Да, — сказал он, оставаясь на месте. — Не возражаете, если я постою здесь, пока не придет время войти?
Она уже была почти у крыльца, но задержалась, ответив смехом и веселым взмахом муфты в сторону зажженных окон Нового дома, точно предлагала ему бежать домой ужинать.
Ночью Биббз сел и записал к себе в блокнот:
Музыка может прийти в пустую жизнь — и наполнить ее. Всё, что прекрасно, и есть музыка, надо лишь уметь слушать.
Нет ничего грациознее изящной женщины за роялем. Плавная красота движений, кажется, сливается со звуками, и, глядя на пианистку, понимаешь, что видишь то, что слышишь, а слышишь то, что видишь.
Есть на свете женщины, подобные сосновым лесам на берегу сверкающего моря. Сам воздух вокруг них пьянит, и если такая женщина рядом, становишься сильнее и целеустремленнее, забываешь, что мир не принимает тебя. Начинаешь думать, что не так уж ты и плох, в конце концов. А потом уходишь и ощущаешь себя мальчишкой, влюбившимся в учительницу из воскресной школы. Тебя за это выпорют — и поделом.
Есть на свете женщины, напоминающие богиню Диану в лунном венце.
Им не обязательно обладать «греческим профилем». Вряд ли «греческий профиль» был у Елены Троянской: война бы не началась из-за столь длинного носа. Греческий нос не самая привлекательная черта лица. Красивый нос на одну восьмую дюйма короче.
Кажется, большая часть музыки Вагнера не предназначена для рояля. Вагнер был композитором, способным написать музыку о примитивных человеческих порывах; он смог бы творить музыку из заводского грохота. Но только если бы перед ним не маячила необходимость работать там. Вагнер всегда любил всё исполинское, однако цех встал бы поперек и такой грандиозной глотки, как у него.
Кажется, рояли таят в себе секрет. Иногда их надо «увозить». Так говорят о надоевшем животном. «Его увезли» — это замена для «его больше не будет в этом доме». Но рояли не надоевшие псы. Их даже не надо везти к настройщику — он сам приезжает к ним. Так почему рояли «увозят» — и куда?
Иногда солнце сияет и в самой обычной и никчемной жизни. Счастье и красота, ликуя, появляются из ниоткуда в самых мрачных жилищах, точно бродячий ангел, примостившийся передохнуть и попеть на коньке крыши. И такой день сменяется прекрасной ночью, озаренной воспоминаниями о нем. Музыка, добро и красота — вот три величайших дара, полученных человеком от Бога. И если они все разом достаются кому-то даже не помышляющему ни о чем подобном — ах! — сердце его переполняется смирением и благодарностью. Но как же сложно быть смиренным с такими великолепными воспоминаниями! После триумфа невозможно опустить голову.
Да, красивый носик короче греческого не на одну восьмую дюйма, а на целую четверть.
Есть на свете женщины, более милостивые к больным и несчастным, чем к героям-победителям. Но больным и несчастным не стоит забывать, кто они такие. Берегись, опасайся! Смирись — вот твой девиз!