Я… пришёл к выводу, что продолжение войны может означать только гибель для нации.
Утром 20 января 1945 года Франклин Рузвельт впервые за четыре месяца вставил свои больные ноги в тяжелые стальные скобы. Его на колесах доставили к южному портику Белого дома, он с трудом поднялся с кресла с помощью своего сына Джеймса и ухватился за пюпитр, чтобы произнести свою четвертую инаугурационную речь, самую короткую в американской истории — всего 573 слова. «Мы поняли, что должны жить как люди, а не как страусы», — сказал он. «Мы не сможем добиться прочного мира, если будем подходить к нему с подозрением и недоверием — или со страхом». Перфектная церемония завершилась в считанные минуты. Когда президент удалялся, наблюдатели отмечали его бледность и исхудалость. С предыдущего лета он похудел почти на двадцать пять фунтов. Джеймс откровенно сказал ему, что он выглядит как черт. Когда президентская партия вернулась в Белый дом, Рузвельт усадил сына за стол, чтобы рассказать о своём завещании и о похоронных инструкциях, которые он положил в сейф Белого дома. Он не стал рассказывать, что десятью месяцами ранее кардиолог Говард Г. Бруенн поставил ему диагноз «гипертония, гипертоническая болезнь сердца и недостаточность левого желудочка». Говоря простым языком, Бруенн охарактеризовал здоровье президента как «ужасное». Но, как и в случае с параличом, Рузвельт делал все возможное, чтобы не замечать своего сердечнососудистого заболевания. Хотя Бруенн убеждал его сократить рабочий день до нескольких часов, президент скрывал от окружающих тяжесть своего состояния, не задавал вопросов своему врачу и старался вести себя на публике так, как будто в его жизни ничего не изменилось.[1274]
Через два дня после инаугурации Рузвельт отправился в подвал Бюро гравировки и печати, расположенный всего в нескольких кварталах от Белого дома. На подземной ветке, построенной для того, чтобы бюро могло тайно перевозить только что отпечатанные деньги, его ждал специально оборудованный вагон президента — «Фердинанд Магеллан», 140-тонный бронированный пульмановский вагон, оснащенный трехдюймовыми окнами из пуленепробиваемого стекла, водонепроницаемыми дверями и тремя аварийными люками, приспособленными для подводных лодок. Фердинанд Магеллан с грохотом отчалил, доставив президента в Норфолк, штат Вирджиния. Там он сел на тяжелый крейсер USS Quincy и взял курс на средиземноморский остров Мальта, где 2 февраля встретился с Черчиллем. Двум лидерам предстоял семичасовой перелет в Ялту, в советский Крым, где их ждал Сталин. По словам Рузвельта, во время морского путешествия он спал по десять часов в сутки, но все равно не чувствовал себя отдохнувшим.
Мальта — это не Каир, который был полноценным англо-американским плацдармом для исторической встречи трех держав, последовавшей в Тегеране. Рузвельт пробыл на острове менее двадцати четырех часов, осмотрел несколько достопримечательностей и провел мало времени с Черчиллем. Отсутствие подготовки к предстоящей встрече со Сталиным вызвало беспокойство у министра иностранных дел Великобритании Энтони Идена. «Мы собираемся на решающую конференцию, — жаловался он Гарри Хопкинсу на Мальте, — и до сих пор не договорились ни о том, что будем обсуждать, ни о том, как вести дела с Медведем, который наверняка знает своё мнение».[1275]
2 февраля в сопровождении истребителей та же «священная корова», что везла президента в Тегеран, доставила Рузвельта с Мальты на аэродром в Саках, на черноморском полуострове Крым. Под тремя палатками на краю посадочной площадки русские устроили приветственный обед из горячего чая, копченой осетрины, икры и чёрного хлеба. Рузвельт пересел в автомобиль; через пять часов и восемьдесят миль убогой дороги он наконец добрался до заброшенного царского курорта Ливадийского дворца, расположенного неподалёку от Ялты, где состоялась вторая и последняя в военное время встреча Большой тройки партнеров по Великому союзу. Лорд Моран, врач Черчилля, внимательно наблюдал за Рузвельтом. «На взгляд врача, — отметил Моран, — президент выглядит очень больным человеком…Я даю ему всего несколько месяцев жизни».[1276]
На повестке дня в Ялте доминировали четыре вопроса: порядок голосования и правила членства в Организации Объединенных Наций, новой международной организации, одобренной в общих чертах в Думбартон-Оукс в Вашингтоне осенью 1944 года; судьба Восточной Европы, в частности Польши; отношение к побежденной Германии; участие СССР в войне против Японии. Все эти вопросы «большая тройка» затронула в Тегеране, чуть более года назад. Тогда речь шла в основном о военных вопросах. В Ялте, за частичным исключением вступления СССР в азиатскую войну, обсуждение будет касаться в основном политических вопросов. Если Тегеран во многом был репетицией Ялты, то Ялта, в свою очередь, заложила основу для зарождения международного режима, который стал известен как холодная война.
Рузвельт начал работу в Ялте так же, как и в Тегеране, встретившись со Сталиным для личной беседы перед первым пленарным заседанием конференции 4 февраля. Все ещё надеясь завоевать доверие Сталина и склонить Советский Союз к совместной роли в послевоенном мире, он снова постарался быть вкрадчивым по отношению к советскому диктатору. Как и в предыдущий раз, этот гамбит заставил президента сказать несколько удивительных вещей; однако это оказалось недостаточным мотивом для того, чтобы он заговорил о некоторых других вещах, в частности о Манхэттенском проекте.
Во время перелета с аэродрома в Саках, отметил Рузвельт, он был поражен разрушениями, которые немцы произвели в Крыму. Видя эти разрушения, он стал «более кровожадным по отношению к немцам, чем был год назад», — объявил Рузвельт. Он «надеялся, что маршал Сталин снова поднимет тост за расстрел 50 000 офицеров германской армии».[1277] Сталин ответил, что разруха на Украине ещё хуже. Затем, как и в Тегеране, последовал обмен мнениями о слабости французов и самодовольных заблуждениях Де Голля. Рузвельт незаслуженно добавил несколько колкостей в адрес британцев — «своеобразного народа», как он их назвал. Затем настало время перейти в главный зал заседаний. Рузвельт не упоминал Сталину о проекте атомной бомбы, да и не собирался упоминать.
Сталин сразу же задал тон обсуждениям недели. Он был уверен в себе, напорист, требователен, язвителен. Иногда он нетерпеливо вышагивал за своим креслом, пока говорил. Что касается Рузвельта, то Иден находил его «расплывчатым, свободным и неэффективным».[1278] В военном отношении у Сталина были все козыри. Красная армия захватила Румынию, Болгарию, Венгрию, Польшу и Восточную Пруссию и с боями подошла к Берлину на расстояние нескольких миль. Западные союзники, тем временем, ещё не перешли Рейн. Они едва оправились от Арденнского контрнаступления — и то лишь с помощью, как заметил Сталин, ускоренного советского зимнего наступления, которое не позволило Гитлеру усилить свои войска в «Дуге».
Теперь Сталин стремился воплотить своё с таким трудом завоеванное военное преимущество в постоянные политические успехи. Здесь, как и на протяжении всей войны, отмечал позже Бернард Монтгомери, «Сталин почти не допускал ошибок; у него была четкая политическая стратегия, и он неустанно проводил её в жизнь».[1279] Тема Организации Объединенных Наций была наименее сложной из всех тем, стоявших на столе в Ялте, хотя и не без трудностей. Сталин добивался однодержавного вето в Совете Безопасности ООН, что было вполне разумным требованием, и двух дополнительных советских голосов в Генеральной Ассамблее для советских республик Украины и Белой России, соответственно, — прозрачно неразумная попытка набиваться в Ассамблею в пользу СССР. Стремясь угодить, Рузвельт с готовностью удовлетворил первое советское требование, но лишь с неохотой — второе.
В отношении Польши Сталин был непреклонен. В Тегеране Рузвельт заявил, что не возражает против смещения польского государства на запад, уступив Советскому Союзу большую часть восточной Польши и передвинув западную границу Польши на линию рек Одер и Нейсе. Но теперь Сталин хотел большего — не большей территории, а более жесткого политического контроля над послевоенным польским правительством. Для русских, говорил Сталин, Польша «была вопросом чести и безопасности», даже «вопросом жизни и смерти».
С лета 1944 года русские спонсировали временное польское правительство, в котором преобладали коммунисты и которое временно находилось в восточном польском городе Люблине. «Люблинские поляки» боролись за признание в качестве законного правительства освобожденной Польши с «лондонскими поляками», конкурирующим правительством в изгнании, проживавшим в британской столице и пользовавшимся, пусть и неохотно, поддержкой англичан и американцев. Именно для уничтожения элементов, связанных с лондонскими поляками, Сталин в 1940 году приказал уничтожить тысячи пленных офицеров польской армии в оккупированном советскими войсками Катынском лесу под Смоленском, а затем в 1944 году приказал Красной армии задержаться на берегах Вислы, чтобы немцы могли кроваво подавить Варшавское восстание. Теперь люблинские поляки, говорил Сталин, поддерживали в Польше упорядоченное гражданское правительство, в то время как лондонские поляки разжигали вооруженное сопротивление Красной армии. Партизаны, поддерживаемые лондонскими поляками, по его обвинению, убили более двухсот советских солдат. «Мы хотим спокойствия в нашем тылу», — сказал Сталин. «Мы будем поддерживать то правительство, которое обеспечит нам спокойствие в тылу… Когда я сравниваю то, что сделали агенты люблинского правительства, и то, что сделали агенты лондонского правительства, я вижу, что первые — хорошие, а вторые — плохие».[1280]
Как и в Тегеране, у Рузвельта не было ни желания, ни средств бросить вызов советской гегемонии в Восточной Европе, но ему требовалось политическое прикрытие для молчаливого согласия с советским свершившимся фактом. Соединенные Штаты были «дальше от Польши, чем кто-либо другой здесь», — сказал Рузвельт. Тем не менее, продолжил Рузвельт, поляки были «ссорящимися людьми», где бы они ни находились, и поэтому он «чувствовал, что для него в Соединенных Штатах очень важно, чтобы для шести миллионов поляков был сделан какой-то жест, указывающий на то, что Соединенные Штаты в какой-то мере участвуют в вопросе о свободе выборов» для определения постоянного правительства Польши. Он подчеркнул, однако, «что это лишь вопрос слов и деталей». В личной записке он заверил Сталина, что «Соединенные Штаты никогда не окажут поддержку какому-либо временному правительству в Польше, которое было бы несовместимо с вашими интересами». В результате была принята Декларация об освобожденной Европе. Она обязывала подписавшие её стороны «организовать и провести свободные выборы» в освобожденных странах, стремясь к созданию правительств, «широко представляющих все демократические элементы». Это были пустые слова, как хорошо знал Рузвельт. «Господин президент, эта декларация настолько эластична, что русские могут растянуть её на весь путь от Ялты до Вашингтона, ни разу технически не нарушив её», — сказал начальник штаба Рузвельта адмирал Уильям Лихи, когда увидел проект декларации. «Я знаю, Билл, я знаю это», — сказал Рузвельт. «Но это лучшее, что я могу сделать для Польши в данный момент». И это было так — если только Рузвельт не был готов приказать Эйзенхауэру пройти с боями через всю Германию, взять на себя Красную армию и под дулами автоматов вытеснить её из Польши. На этом этапе войны в Европе политические решения могли не более чем подтвердить военные реалии. В частности, в этом отношении Ялта была лишь постскриптумом к Тегерану.[1281]
Далее «большая тройка» перешла к вопросу о Германии. Сталин хотел знать, «придерживаются ли по-прежнему президент или премьер-министр принципа расчленения», как они заявили в Тегеране. Он также хотел обсудить вопрос о репарациях. Сталину не было известно, что эти вопросы уже несколько месяцев были предметом спорных и неразрешимых дебатов внутри правительства Рузвельта, а также между англичанами и американцами.
В сентябре 1944 года министр финансов Моргентау представил на англоамериканской конференции в Квебеке радикальный план деиндустриализации Рура и Саара и разделения Германии на два или более пасторальных государства. Государственный секретарь Халл был в ужасе от этого «плана слепой мести». Разрушение немецкой экономики, считал Халл, разрушит экономику всей Европы. Он считал план Моргентау «катаклизмом», «трагедией для всех заинтересованных сторон», именно таким карфагенским миром, который разрушил межвоенную международную экономику и породил в Германии жажду мести, которой воспользовался Гитлер. Генри Стимсон предупреждал Рузвельта: «Невозможно представить себе, что от целой нации в семьдесят миллионов человек… можно силой потребовать отказаться от всех прежних методов жизни, свести их к крестьянскому уровню, оставив практически полный контроль над промышленностью и наукой другим народам». Черчилль поначалу согласился с этой оценкой. Когда Моргентау представил свой план в Квебеке, Черчилль выплеснул «весь поток своей риторики, сарказма и насилия». По его словам, экономически неполноценная Германия потянет за собой всю Европу. Черчилль заявил, что он приехал в Квебек не для того, чтобы обсуждать приковывание Англии к телу мертвого немца. Но после упорных возражений Энтони Идена премьер-министр сдался, возможно, успокоенный намеками министра финансов на то, что только согласие Великобритании на план Моргентау обеспечит одобрение казначейством послевоенных кредитов для Британии. 15 сентября, сидя за столом в Цитадели в Квебеке, Рузвельт и Черчилль поставили свои инициалы под соглашением «о ликвидации военной промышленности в Руре и Сааре» и «преобразовании Германии в страну, преимущественно сельскохозяйственную и пасторальную по своему характеру».
Однако, вернувшись в Вашингтон после конференции в Квебеке, Халл и Стимсон отказались принять план Моргентау в качестве окончательной политики. Они завалили Рузвельта меморандумами с несогласием. Вскоре Халл пришёл к выводу, что Рузвельт «не осознал, в какой степени… он взял на себя обязательства в Квебеке». Когда 3 октября за обедом Стимсон внимательно прочитал президенту вслух Квебекское соглашение, Рузвельт «был откровенно ошеломлен этим и сказал, что не понимает, как он мог поставить свои инициалы; очевидно, он сделал это без особых раздумий». После этого президент отказался от плана Моргентау. Он заявил: «Мне не нравится составлять подробные планы для страны, которую мы ещё не оккупировали». Таким образом, он прибыл в Ялту без американского плана.[1282]
Сталин не страдал от такого раздвоения сознания, растерянности или явной рассеянности. Он говорил, что немцы восстановятся, если не будут приняты решительные меры по их сдерживанию. «Дайте им двенадцать-пятнадцать лет, и они снова встанут на ноги», — предсказывал он маршалу Тито. Соответственно, Сталин хотел не только расчленить Германию, но и потребовать от завоеванного рейха больших репараций. Он предложил лишить Германию промышленного оборудования на сумму не менее 10 миллиардов долларов для отправки в Советский Союз, а такую же сумму выделить другим жертвам нацистской агрессии. Западные союзники отказались. Черчилль назвал советские требования нереалистичными. Хотя Рузвельт «считал, что разделение Германии на пять или семь государств — это хорошая идея», он пытался перевести разговор на тему зон оккупации, что гораздо короче постоянного раздела. Временами он пытался отклонить разговор ещё дальше, однажды рассказав бессвязную и недоуменную историю о еврее и итальянце, которые были членами Ку-клукс-клана в маленьком южном городке, но «считались нормальными, поскольку все в общине их знали». В конце концов, эта тактика похоронила тему постоянного раздела. Что касается репараций, то, хотя американцы в принципе согласились с советским предложением о передаче 10 миллиардов долларов, факт оставался фактом: именно британцы и американцы будут контролировать промышленный центр западной Германии и впоследствии смогут предоставлять или отказывать в репарациях по своему усмотрению. Сталин подчеркнул «неудовлетворительный характер вопроса о репарациях на конференции», но на данный момент этот вопрос был исчерпан. Рузвельт все же сказал, что «не верит, что американские войска останутся в Европе более чем на два года», подтолкнув Сталина к мысли, что ему остается только тянуть время, чтобы распорядиться событиями в послевоенной Европе по своему усмотрению.[1283]
Наиболее конкретные — и одни из самых противоречивых — соглашения, достигнутые в Ялте, касались вступления СССР в войну против Японии. Рузвельт сказал Сталину, что он «надеется, что не будет необходимости вторгаться на Японские острова». Чтобы избежать этого кровавого дела, ему нужна была советская помощь. Советское объявление войны Японии шокировало бы японцев, заставив их признать безнадежность своего дела, позволило бы Красной армии сковать крупные японские силы в Маньчжурии, предоставило бы Соединенным Штатам сибирские базы для бомбардировок Японии — и, по частным расчетам Рузвельта, удержало бы русских от новых злоключений в Европе, пока американцы вели бы финишную битву в Азии.
Сталин ответил, что «ему будет трудно… объяснить советскому народу, почему Россия вступает в войну против Японии… страны, с которой у него не было больших проблем». Но, добавил он бесстрастно, если будут выполнены определенные «политические условия, народ поймет… и объяснить решение будет гораздо легче». В частности, он хотел аннексировать Курильские острова, просил гарантий, что послевоенное урегулирование не нарушит статус просоветской Монгольской Народной Республики, и требовал восстановить потери России в войне 1904 года с Японией — южный остров Сахалин, порты Дайрен и Порт-Артур, контроль над Китайско-Восточной и Южно-Маньчжурской железными дорогами, «при том понимании, что Китай должен продолжать обладать полным суверенитетом в Маньчжурии».
Это были значительные требования, и в основном за счет Китая. Рузвельт согласился на все, показав, насколько сильно он стал рассматривать Китай в качестве государства-клиента Америки. В обмен на обещание Сталина объявить войну Японии в течение двух-трех месяцев после капитуляции Германии Рузвельт обязался «проинформировать» Чана об этих договоренностях в соответствующее время. Когда это произойдет, оставалось неясным. Это будет не скоро. Обещанная переброска двадцати пяти советских дивизий в Восточную Сибирь должна быть осуществлена в тайне, а «одна из трудностей в разговоре с китайцами, — сказал Рузвельт Сталину, — заключается в том, что все сказанное им становится известно всему миру через двадцать четыре часа». Рузвельт также не сразу проинформировал Черчилля об условиях этого соглашения.[1284]
Рузвельт покинул Ялту 11 февраля. В качестве постскриптума к безрезультатным препирательствам «большой тройки» и напоминания о глобальных потрясениях, вызванных войной, Рузвельт вернулся на судно «Куинси», пришвартованное у озера Грейт-Биттер в Суэцком канале, для кратких переговоров с тремя королями: Ибн Саудом из Саудовской Аравии, Фаруком из Египта и Хайле Селассие из Эфиопии. Черчилль был потрясен неожиданным заявлением Рузвельта в последний день Ялтинской конференции о том, что он собирается вмешаться в сложный клубок ближневосточных дел, традиционно являвшихся прерогативой Великобритании. В итоге королевские визиты Рузвельта в Суэц оказались не более убедительными, чем переговоры в Крыму. Беседа с ибн Саудом, как записал Гарри Хопкинс, «была короткой и по существу». Спросил Рузвельт, позволит ли ибн Сауд впустить в Палестину больше еврейских беженцев? «Нет», — ответил Ибн Сауд и добавил, что арабы возьмут в руки оружие, чтобы предотвратить дальнейшую еврейскую иммиграцию в Палестину.[1285]
1 марта Рузвельт выступил на совместном заседании Конгресса с докладом о Ялтинской встрече. Весьма необычно упомянув о своей инвалидности, он начал своё выступление с того, что попросил прощения у слушателей за то, что обращается к ним в сидячем положении. «Мне гораздо легче, когда не приходится носить около десяти фунтов стали на ногах», — объяснил президент. Затем он произнёс обрывочную, невнятную речь, изобилующую фразами, которые один из близких соратников назвал «совершенно неуместными, а некоторые из них почти граничили с нелепостью». Временами он произносил слова невнятно, а его руки дрожали. Он много говорил о перспективах свободных выборов в Польше и о Декларации об освобожденной Европе. Он превозносил договоренности об Организации Объединенных Наций, которая должна впервые собраться в СанФранциско 25 апреля. Он не упомянул о своей сделке со Сталиным по поводу вступления СССР в войну против Японии. Он также не упомянул о своём согласии на требование Сталина о двух дополнительных советских голосах в Генеральной Ассамблее ООН. Тем не менее, слухи об этой странной уступке быстро просочились, придав убедительность распространившимся вскоре подозрениям, что Рузвельт привёз из Крыма ящик Пандоры, полный «ялтинских секретов», которые ставили под угрозу интересы Соединенных Штатов.[1286]
Споры вокруг Ялтинской конференции не утихали и в послевоенные годы, когда утверждалось, что Рузвельт, больной и психически неполноценный, возможно, введенный в заблуждение интригами прокоммунистических советников, бездумно поклонился Сталину, заключил закулисные сделки, предал Польшу, отдал Восточную Европу в руки СССР и продал Чан Кайши, открыв дверь для возможного захвата власти коммунистами в Китае. Все эти обвинения были сильно преувеличены. Если Ялта и представляла собой американскую дипломатическую неудачу, то она объяснялась не слабостью ума и тела Франклина Рузвельта в феврале 1945 года, и уж точно не махинациями якобы подрывных помощников, а закономерностью более чем пятилетней войны, которая оставила американскому президенту мало вариантов. «Я не говорил, что результат был хорошим, — признался Рузвельт одному из помощников, — я сказал, что это лучшее, что я мог сделать».[1287]
Президент, несомненно, был болен в Ялте, но он не сделал там ничего такого, чего бы он не заявил о своей готовности сделать в Тегеране, когда он полностью владел своими способностями, и не сделал ничего иного, чем мог бы сделать любой американский лидер на данном этапе. Его сокрытие информации о голосовании в Организации Объединенных Наций было прискорбным, но по-человечески понятным, учитывая его смущение по этому поводу, и в любом случае по существу не имело значения. Возможно, он неверно оценил свою способность откровенно говорить с американским народом о советском господстве в Восточной Европе, но, несомненно, правильно рассудил, что Соединенные Штаты не могут ничего с этим поделать. Что касается Германии, то его уловки позволили избежать официального раздела и отложили вопрос о репарациях для обсуждения в другой, предположительно более благоприятный день. В Китае режим Чана уже настолько прогнил, что его было не спасти. Ничто из обещанного в Ялте не способствовало его окончательному краху.
Что касается вступления СССР в войну против Японии, то Рузвельт преследовал две цели. Он хотел связать русским руки в Европе, отвлекая хотя бы часть их внимания на Азию сразу после капитуляции Германии. Что касается самой Азии, то главнокомандующий следовал лучшим советам своих старших военных советников, стремясь любыми средствами избавить американские войска от дальнейшего кровопролития во все более жестокой войне на Тихом океане. По оценкам Объединенного комитета начальников штабов, объявление войны Советским Союзом может сократить сроки боевых действий на год или более и тем самым предотвратить страшное вторжение в саму Японию. Атомная бомба, все ещё не испытанная, все ещё не изготовленная, её возможные тактические эффекты неизвестны, а её потенциальное стратегическое воздействие все ещё предположительно, почти не фигурировала в этих расчетах.[1288]
20 марта Рузвельт провел свою последнюю пресс-конференцию в Белом доме. Он выглядел бодрым, но для того, чтобы держать руку достаточно уверенно, чтобы зажечь сигарету, ему пришлось засунуть локоть в частично закрытый ящик стола. Посетители в последние дни марта заметили, что он повторяется, невольно рассказывая одни и те же длинные анекдоты одним и тем же слушателям по одному и тому же поводу. Доктор Бруенн посоветовал полный покой. 29 марта судно «Фердинанд Магеллан» доставило Рузвельта в его убежище в Уорм-Спрингс, штат Джорджия. Когда сотрудники Секретной службы пересаживали его в автомобиль на железнодорожной платформе в Уорм-Спрингс, он сильно хромал, а наблюдатели задыхались, когда голова президента странно покачивалась. 12 апреля Рузвельт проснулся с жалобами на головную боль, но продолжил работу за своим импровизированным столом в «Маленьком Белом доме» в Уорм-Спрингс. Вскоре после часа дня он рывком провел рукой по лбу и упал вперёд, потеряв сознание. В 15:35 доктор Бруэнн констатировал его смерть от кровоизлияния в мозг. У его смертного одра лежала Люси Мерсер, возлюбленная, которую он обещал бросить двадцать семь лет назад.
Менее чем через четыре часа, стоя в зале заседаний кабинета министров Белого дома под портретом Вудро Вильсона, Гарри С. Трумэн положил руку на недорогую Библию Гидеона и принёс президентскую присягу. «Во всей истории было мало людей, равных тому, на чье место я ступаю», — сказал он на следующий день. «Молю Бога, чтобы я смог справиться с этой задачей». В Грандвью, штат Миссури, мать Трумэна сказала журналистам: «У Гарри все получится».[1289]
Пока американцы оплакивали своего павшего лидера, итальянские партизаны 28 апреля застрелили Бенито Муссолини и бросили его тело на площади Лорето в Милане. После того как несколько женщин присели на корточки над мертвым дуче и подняли свои юбки, чтобы помочиться ему в лицо, толпа повесила его за пятки. На следующий день немецкие войска в Италии капитулировали после секретных переговоров, в которых Советский Союз не участвовал. Это вызвало горький обмен мнениями между Сталиным и умирающим Рузвельтом. «Немцы на Западном фронте фактически прекратили войну против Великобритании и Америки», — писал Сталин. «В то же время они продолжают войну против России, союзницы Великобритании и США». В свою очередь, в предпоследнем общении со Сталиным Рузвельт ответил, что испытывает «горькую обиду на ваших информаторов, кем бы они ни были, за столь гнусное искажение моих действий» на переговорах о капитуляции Италии, хотя и не предложил убедительного объяснения, почему он исключил Советы. «Это было бы одной из величайших трагедий истории, — заключил Рузвельт, — если бы в самый момент победы… такое недоверие нанесло ущерб всему начинанию после колоссальных потерь жизни, материальных средств и сокровищ».[1290]
Через два дня после смерти Муссолини в своём бункере, расположенном в пятидесяти пяти футах под центром Берлина, Адольф Гитлер прижал пистолет к голове и нажал на спусковой крючок. Войска Красной армии тем временем пробирались через обугленные руины наверху, ведя адскую уличную битву за нацистскую столицу. Всего через неделю после самоубийства фюрера адмирал Карл Дёниц, избранный Гитлером преемник на посту главы тысячелетнего рейха, хитрый моряк, едва не выигравший битву за Атлантику в 1942 году, объявил о безоговорочной капитуляции Германии. 7 мая 1945 года Дёниц приказал всем немецким частям прекратить боевые действия в 23:01 следующего дня. Война в Европе была окончена.
Война на Тихом океане таковой не являлась.
ВОЙНА НА ТИХОМ ОКЕАНЕ была параллельной войной, которая велась одновременно с конфликтом в Европе, но почти никогда не касалась его напрямую. Это было справедливо как для стран Оси, так и для союзников. После 1941 года Германия и Япония не предприняли ни одной совместной дипломатической инициативы, не сделали ни малейшего жеста в сторону экономического сотрудничества, не провели и даже не обсуждали ни одной совместной военной или военно-морской операции. Со стороны союзников война на Тихом океане была почти исключительно американским делом, которое велось из Вашингтона и практически не затрагивало Лондон или Москву. Для Вашингтона война с Японией была «другой войной», которую более искусная дипломатия в 1940–41 годах могла бы отложить или даже избежать, и которая всегда была подчинена главной цели — победе над Гитлером. Довоенное американское планирование предусматривало только оборонительные действия на Тихом океане. Но подстрекательская атака на Перл-Харбор, затем сказочная удача на Мидуэе и с трудом достигнутый успех на Гуадалканале, не говоря уже об огромном потоке пушек и кораблей с американских заводов, в конечном итоге сформировали стержень, на котором адмирал Кинг отказался от предполагаемых удерживающих действий против Японии и перешел в наступление.
В конце 1943 года американцы атакой на Тараву на островах Гилберта взломали внешний оборонительный панцирь Японии. В феврале 1944 года они расширили эту трещину, захватив Кваджелейн и Эниветок на Маршалловых островах и уничтожив воздушной бомбардировкой главную японскую базу Трук на Каролинских островах. По мере того как все больше военных машин сходило с американских конвейеров и все больше людей выходило из тренировочных лагерей, Соединенные Штаты в 1944 году были готовы не только начать «Оверлорд» в Европе, но и одновременно предпринять две различные наступательные операции на огромных пространствах Тихого океана.
Война на Тихом океане была войной расстояний, расстояний, измеряемых как культурно, так и географически. Каждый участник войны, как Япония, так и Соединенные Штаты, видел своего противника через искажающую линзу, сложенную из исторически накопленных слоев невежества, высокомерия, предрассудков и ненависти. Японо-американская война была расовой войной, не имевшей аналогов на западноевропейском театре военных действий, которая по своей жестокости могла сравниться только с дикой схваткой между «арийцами» и славянами на гитлеровском восточном фронте, и именно поэтому, по выражению историка Джона Дауэра, «войной без пощады». Отчаянная авантюра Японии в Перл-Харборе основывалась на насмешливом и фатально ошибочном предположении, что якобы декадентские и самовлюбленные американцы не в состоянии выдержать тяготы войны и будут настолько травмированы нападением, что быстро запросят мира. Как и многие другие стереотипы, японское представление об американцах перевернуло самооценку смотрящего. Японцы гордились тем, что они генетически чисты, «раса Ямато», не загрязненная иммиграцией, более двух тысячелетий укоренившаяся на своём острове, единый народ, связанный кровью и историей. Они были «Сто миллионов», — неоднократно напоминала японская пропаганда, — которые жили, работали и сражались как единое целое. Американцев же они считали презренным полиглотом и разобщенным народом, исторически не связанным, раздираемым этническими и расовыми конфликтами, трудовым насилием и политическими распрями, не способным к самопожертвованию и подчинению общему благу. Японские школьники читали в в своём учебнике «Кардинальные принципы национальной государственности», что они «по своей сути сильно отличаются от так называемых граждан западных стран» и что самое большое отличие заключается в их невосприимчивости к отвратительному западному вирусу индивидуализма.[1291] Американцы в ответ изображали японцев подневольными автоматами, лишёнными индивидуальности. Фрэнк Капра поразительно использовал эти образы в индоктринационном фильме, посвященном войне на Тихом океане, в своей серии «Почему мы сражаемся»: Know Your Enemy-Japan. Зрители видели повторяющиеся удары молотком по стальному брусу, в то время как диктор говорил им, что японцы похожи на «фотографические отпечатки с одного и того же негатива». Этот дегуманизирующий мотив был подкреплен идеями, имевшими давние корни в западной культуре. На карикатурах и плакатах военного времени японцы регулярно изображались дикарями-убийцами, незрелыми детьми, дикими зверями или беззубыми, безглазыми сумасшедшими. Все эти образы были взяты из культурного хранилища, созданного тысячелетиями ранее, когда греки впервые провели различие между собой и «варварами», и в изобилии пополненного за века европейской экспансии в Новый Свет, Африку и Азию. Длинный послужной список западных расистов позволил легко демонизировать японцев. С самого начала войны американские официальные лица и органы массовой культуры сговорились разжигать яростную ненависть к азиатскому противнику. Адмирал Уильям Ф. «Булл» Хэлси печально известен тем, что определил свою миссию как «Убивать япошек, убивать япошек, убивать ещё больше япошек» и поклялся, что в конце войны на японском языке будут говорить только в аду. Голливудские фильмы военного времени, такие как «Пурпурное сердце» о воздушном налете Дулиттла на Токио в 1942 году, показывали, как японские пленники пытают сбитых американских летчиков, и эти сцены вызывали у зрителей холодную ярость. В конце 1943 года, примерно в то время, когда стали поступать сообщения о потерях на Тараве, военное министерство опубликовало дневник японского солдата, в котором описывалось обезглавливание захваченного американского летчика, а в начале 1944 года, когда начались основные американские наступательные операции на Тихом океане, правительство опубликовало жуткие отчеты о Батаанском марше смерти. Все это было рассчитано на то, чтобы усилить и без того сильную враждебность американской общественности к Японии.[1292]
Императорская армия Японии прививала своим солдатам кодекс Бусидо — Путь воина — древний самурайский этический принцип, который подчеркивал верность, аскетизм, самоотречение и безразличие к боли. «Верность тяжелее горы, а наша жизнь легче перышка», — учили японских солдат. Урок вдалбливался с помощью суровой дисциплины. Все начальники, независимо от ранга, регулярно пинали, били и давали пощечины своим подчинённым. Жестокое обращение делало солдат жестокими, а войну — уродливой, причём не только против американцев на Тихом океане, но и против китайцев и других азиатов, что гротескно продемонстрировали Нанкинское изнасилование в 1937 году и Батаанский марш смерти в 1942 году. «Если моя жизнь была неважной, — вспоминал один японский солдат, — то жизнь врага неизбежно становилась гораздо менее важной… Эта философия заставляла нас смотреть на врага свысока».[1293]
Кодекс полевой службы японской армии, обнародованный тогдашним военным министром Хидеки Тодзио в 1941 году, излагал одно из последствий этой суровой военной доктрины: «Никогда не сдавай позиции, а лучше умри». Кодекс полевой службы не содержал никаких инструкций о том, как сдаваться в плен, не давал никаких указаний о том, что делать в случае пленения, не упоминал Женевскую конвенцию об обращении с военнопленными. Сдаться в плен означало быть опозоренным. Взаимно, враги, сдавшиеся в плен, считались безвольными трусами, лишёнными достоинства и уважения. Те немногие японские солдаты, которые все же попадали в руки американцев, часто называли вымышленные имена (часто это был известный актер театра Кабуки Кадзуо Хасегава) или умоляли не посылать на родину извещение об их пленении, опасаясь репрессий против их семей. Более того, страх перед американцами усиливал нежелание японцев поднимать белый флаг. Восемьдесят четыре процента японских пленных, допрошенных в ходе одного исследования, заявили, что ожидали, что в случае пленения их будут пытать или убьют. Среди японских войск ходили слухи, что молодые американцы поступают в морскую пехоту, убивая своих родителей, и что изнасилование гражданских лиц является стандартной американской военной практикой.
Эти рассказы были причудливыми, но другие — нет. Американские военнослужащие обстреливали спасательные шлюпки, расстреливали пленных, калечили мертвых, вскрывали щёки раненым, чтобы выковырять золотые зубы, делали ожерелья из отрезанных японских ушей, украшали автомобили японскими черепами и мастерили открывалки для писем из японских костей (одна была послана Франклину Рузвельту, который от неё отказался). В 1943 году в газете Baltimore Sun была опубликована история о матери, чей сын отрезал японское ухо, которое она хотела прибить к своей входной двери. «Практически невозможно представить себе, — пишет Дауэр, — что зубы, уши и черепа могли быть собраны с немецких или итальянских погибших на войне и обнародованы в англо-американских странах, не вызвав при этом бурных обсуждений; и в этом мы имеем ещё один намек на расовые аспекты войны».[1294]
Начиная с вероломной засады, в которую попали около двух десятков морских пехотинцев на Гуадалканале, когда японские солдаты якобы сдались в плен, обе стороны стали брать мало пленных, хотя именно перегруженные и ошеломленные японцы чаще всего были вынуждены сражаться насмерть. Страх перед жестоким обращением со стороны противника вдохновлял американские войска на порой сверхчеловеческие усилия по спасению раненых товарищей, как описал Норман Мейлер в одном из самых захватывающих романов о Второй мировой войне «Голые и мертвые». Большинство из двадцати пяти тысяч американцев, попавших в плен на Тихом океане, сдались в плен на Филиппинах в 1942 году. Их похитители обращались с ними не лучше, чем они сами могли бы ожидать в таком падшем состоянии. Японцы часто поручали охрану формозцам или корейцам, которые сами жестоко обращались со своими имперскими хозяевами и были склонны в свою очередь плохо обращаться с пленными. Девяносто процентов американских военнопленных на Тихом океане заявили, что их избивали. Более трети умерли. Те, кто выжил, в среднем провели в плену тридцать восемь месяцев и потеряли шестьдесят один фунт. В Европе, напротив, средний американский военнопленный провел в плену десять месяцев и потерял тридцать восемь фунтов. Практически все американцы, попавшие в руки немцев, — 99% — выжили.[1295]
Были и другие отличия от Европы. Тихий океан был для американских военнослужащих необычайно чуждым местом, к тому же ужасно одиноким. Большинство боевых действий происходило в тропиках, где обитали такие экзотические болезни, как лихорадка денге и филяриатоз, лимфатическая инфекция. Малярия была настолько эндемична на островах Тихого океана, что военнослужащим на местах в обязательном порядке назначали «Атабрин» — препарат сомнительной эффективности, которому мужчины сопротивлялись, поскольку он вызывал желтуху кожи и, по слухам, приводил к безумию и импотенции. На данный момент импотенция в любом случае была незначительной проблемой, поскольку женщин было мало, о чём свидетельствует тот факт, что среди военнослужащих на Тихом океане уровень венерических заболеваний, традиционного солдатского бича, был заметно ниже, чем в Европе. Уровень самовольных уходов (AWOL — Absent Without Leave) также был ниже на Тихом океане, потому что там некуда было уходить. Также как и частота смертей и ранений, поскольку большинство потерь было нанесено артиллерийскими и минометными обстрелами, для которых японцы не были хорошо оснащены. Стандартная японская пехотная винтовка также была настолько плохой, что вынуждала японских солдат вступать в ближний бой, для чего они постоянно держали штыки наготове. В отличие от своих товарищей в Европе, которые обычно вели длительные кампании против современных, механизированных немецких противников, сражаясь, как правило, на расстоянии винтовочного выстрела и дальше, американские солдаты и морские пехотинцы на Тихом океане пережили войну в изоляции, скуке и болезнях, сменявшуюся длительными океанскими переходами и короткими вспышками боев, в основном в тяжелых рукопашных схватках с плохо экипированными, но яростно мотивированными японскими императорскими солдатами.
ТИХООКЕАНСКИЙ РЕГИОН был также физически огромен. Более трех тысяч миль океана отделяли Сан-Диего от Гонолулу; пять тысяч миль лежали между Гавайями и Филиппинами; двадцать пять сотен — между Таравой и Марианскими островами; две тысячи — между марианским островком Тиниан и Хиросимой. Эти расстояния диктовали Японии план ведения войны, который заключался в стратегической обороне в глубину за серией концентрических линий, определенных дальними островными цепями, окольцевавшими японскую родину: Гилберты и Маршаллы в середине океана в Микронезии; Филиппины, Формоза и Рюкюс в Китайском море; Каролинские и Марианские острова к югу от Японии.
Чтобы добраться до этих широко разбросанных укреплений и проникнуть в них, американский флот создал огромную флотилию, организованную на основе новой технологии военно-морской авиации. Её боевым сердцем стала огромная «оперативная группа», которую несколько смущало название «38-я оперативная группа», или Третий флот, когда ею командовал импульсивный, харизматичный адмирал Хэлси, и «58-я оперативная группа», или Пятый флот, когда ею командовал методичный, сдержанный адмирал Раймонд А. Спрюэнс. Четырнадцать или более авианосцев класса «Эссекс», составляющих основу оперативной группы, — плавучие аэродромы длиной 888 футов с экипажами в три тысячи человек — могли принять на борт до ста самолетов каждый. При поддержке огромных «флотских поездов», состоящих из нефтяных судов, кораблей с боеприпасами, тендеров, ремонтных судов, лихтеров, эскортных авианосцев, морских буксиров, госпитальных судов и целой группы линкоров, крейсеров и эсминцев, Хэлси и Спрюэнс могли держать свои длинноногие авианосцы в море неопределенно долгое время и осуществлять переброску практически через весь Тихий океан. С мостиков своих флагманов в составе TF 38/58 они обладали в несколько раз большей ударной мощью, чем силы Нагумо, атаковавшие Перл-Харбор.
Только в конце 1943 года был согласован план ведения наступательной войны против Японии, и даже тогда он содержал элементы оппортунизма, компромисса и умышленной нерешительности. Желание умиротворить Дугласа МакАртура, политическая необходимость продемонстрировать верность лишённой собственности американской колонии Филиппины, а также инвестиции, уже несколько авантюрно сделанные в юго-западной части Тихого океана, — все это склоняло МакАртура к одобрению его требования продолжить продвижение к северному побережью Новой Гвинеи, освободить Филиппины и подготовиться к дальнейшему наступлению на Формозу и Китайское побережье. В то же время военно-морской флот должен был начать вторую кампанию, проходящую через центральную часть Тихого океана, через Гилберты, Маршаллы, Каролинские и Марианские острова, чтобы в конечном итоге сойтись с ожидаемым наступлением МакАртура на Формозу и Китай. Таким образом, Япония будет отрезана от источников снабжения в Южной Азии, а базирующиеся в Китае американские бомбардировщики, а также десантные силы окажутся в пределах досягаемости японских островов.
В основе действий в Центрально-Тихоокеанском регионе лежал старый «Оранжевый план» военно-морского флота, предусматривавший «решающее сражение» с японским императорским флотом в широких водах западной части Тихого океана. По этой причине флот склонялся к тому, чтобы отдать предпочтение продвижению в центральную часть Тихого океана перед усилиями МакАртура в юго-западной части Тихого океана, но на данный момент Объединенный комитет начальников штабов не придавал четкого приоритета ни одной из кампаний. Однако ещё до окончания 1944 года два события существенно изменят эту двуединую схему: Японские успехи против Чана в кампании Ити-го фактически исключили использование китайских авиабаз, лишив Формозу и китайское побережье стратегической ценности; а появление нового дальнего бомбардировщика B–29 Superfortress сделало возможным нанесение воздушных ударов по Японии с баз на Марианских островах, в частности, с Тиниана.
В июне 1944 года, практически в тот же момент, когда огромная армада «Дня Д» переправлялась через Ла-Манш, адмирал Нимиц направил Спрюэнса и оперативную группу 58 против Марианских островов. После дорогостоящих уроков Таравы и Анцио американцы усовершенствовали свои методы ведения амфибийной войны. Они улучшили свои системы связи, отрепетировали лучшую координацию огня морской артиллерии и тактической воздушной поддержки десантных войск, и теперь определяли фазу высадки не как отдельную операцию, а как часть «амфибийного блицкрига», максимально используя огневую мощь и моторизованный транспорт, чтобы одним непрерывным натиском пронестись по пляжам и как можно дальше вглубь острова.
13 июня линия из семи линкоров начала обстрел Сайпана, северной оконечности Марианской цепи. Утром пятнадцатого, окруженные огромным защитным кордоном из линкоров, крейсеров, авианосцев и вспомогательных судов и прикрытые ударами с воздуха вдоль зелёной кромки берега, транспорты начали выгружать бронированные корабли-амфибии. Их 75-миллиметровые пушки и пулеметы расстреливали пляж, расчищая путь штурмовым отрядам в сотнях амфибийных тягачей («амфтраков»), волна за волной, по девяносто шесть в каждой волне. Каждый амфитрак перевозил дюжину перепуганных молодых людей через коралловый риф острова, через лагуну, которую он перегородил, и на пляжи. Минометные и артиллерийские снаряды разрывали воду вокруг них, а шрапнель и пулеметные снаряды стучали и грохотали о борта маленьких десантных судов. Морской бриз обдавал ноздри зловонием ночных полей, покрытых почвой. Многих дрожащих людей в амфтраках рвало, другие испачкали себя. Через двадцать минут на берег сошли восемь тысяч солдат, к ночи — двадцать тысяч, а через несколько дней — почти сто тысяч: одна армейская и две дивизии морской пехоты, а также многочисленные батальоны обслуживания и строительства (CBs, или, в просторечии, Seabees).
Несмотря на мощную огневую мощь американцев, быстрые передвижения и сосредоточенные силы, японский гарнизон, насчитывавший тридцать две тысячи человек, оказал ожесточенное сопротивление. Защитники вклинились в центр американской линии, удерживаемой 27-й дивизией армии, подразделением Национальной гвардии Нью-Йорка, командир которой был освобожден от должности генералом морской пехоты, осуществлявшим общее командование, что вызвало междоусобные распри, которые ещё долго отдавались эхом.
При постоянной поддержке морских орудий американцы упорно продвигались вглубь страны. Особенно хорошо показали себя сегрегированные негритянские подразделения. Комендант корпуса морской пехоты Арчер Вандегрифт объявил, что после битвы за Сайпан «негритянские морские пехотинцы больше не находятся под судом. Они — морские пехотинцы, и точка».[1296] Японцы заставили американцев платить за каждый ярд продвижения. 7 июля три тысячи отчаянных японских солдат, у некоторых из которых не было никакого оружия, кроме ножа, привязанного к бамбуковому шесту, бросились на американскую линию, выкрикивая японский боевой клич «Банзай!» (буквально, десять тысяч лет). Они понесли тяжелые потери, но сами были уничтожены практически до единого человека.
Тем временем в Марпи-Пойнт на северной оконечности Сайпана тысячи японских гражданских лиц, в основном женщин и детей, судорожно бежали к краю двухсотфутовых скал у кромки моря, очевидно, предпочитая самоубийство пленению американцами. Переводчики и несколько пленных японских солдат, крича в рупоры с лодок внизу, умоляли не прыгать, но до тысячи человек прыгнули на смерть со скал и в прибой внизу или подорвали себя ручными гранатами. Американцы в ужасе смотрели на это зрелище. Когда одна пара замешкалась у края скалы, японский снайпер застрелил их обоих, а затем демонстративно вышел из своего укрытия и рухнул под градом американских пуль. «Что означало все это самоуничтожение?» — спрашивал военный корреспондент Роберт Шеррод в журнале Time. «Означало ли это, что японцы на Сайпане поверили своей собственной пропаганде, которая говорила им, что американцы — звери и убьют их всех… ? Означают ли самоубийства на Сайпане, что вся японская раса предпочтет смерть капитуляции?» Гибель мирных жителей на Сайпане, число которых преувеличивалось как в американской прессе, так и в японской пропаганде, укрепила убежденность обоих противников в том, что финишная схватка будет самой кровопролитной из всех. К концу сражения 9 июля американцы на Сайпане понесли около четырнадцати тысяч потерь, в том числе 3426 убитых. Погиб почти весь японский гарнизон, а также тысячи мирных жителей. Ещё через месяц американские войска захватили соседний остров Тиниан, а также Гуам — первый клочок завоеванной американской территории, отвоеванной у Японии.[1297]
В ночь на 15 июля, когда шло сражение за Сайпан, Спрюэнс получил сообщение, что к Марианским островам приближается крупный японский флот с явным намерением дать бой 58-й оперативной группе Спрюэнса или, возможно, сорвать высадку на Сайпане. Эта новость поставила Спрюэнса перед мучительным выбором: продолжать ли ему защищать высадочную операцию на Сайпане, что было его задачей, или отделиться, чтобы перехватить и вступить в бой с японским флотом? У него кровь стыла в жилах при мысли о том, что ещё несколько часов парения — и он наконец-то сможет принять участие в «решающем сражении» Оранжевого плана и одержать окончательную военно-морскую победу. В его распоряжении было пятнадцать авианосцев, на борту которых находилось около тысячи самолетов — могучая сила. Он жаждал действовать. Когда Нимиц передал ему по радио, что «мы рассчитываем на вас, чтобы сделать победу решающей», он пошёл. Оставив несколько надводных кораблей для прикрытия Сайпана, Спрюэнс собрал свои авианосцы и устремился прочь от Марианских островов в открытые воды Филиппинского моря.
Пока Спрюэнс прощупывал юго-запад, преследуя своего противника, вицеадмирал Дзисабуро Одзава направил свои девять авианосцев на северо-восток, чтобы найти Спрюэнса. Несмотря на большую численность американского флота, Одзава располагал внушительными средствами. Япония по-прежнему обладала многочисленными островными аэродромами в Филиппинском море, с которых в бой могли вступить самолеты наземного базирования и на которые его собственные авианосцы могли совершать односторонние «челночные» атаки, что значительно увеличивало их оперативный радиус действия. Легкие японские самолеты-носители в любом случае имели больший боевой радиус, чем их более тяжеловооруженные и бронированные американские коллеги, — разница составляла примерно 560 миль против 350 миль. Кроме того, в этом океанском регионе восточные попутные ветры благоприятствовали Одзаве с подветренной стороны, так что он мог запускать и поднимать свои самолеты, идя на ветер и одновременно сближаясь с противником. Спрюэнсу, напротив, приходилось разворачивать свои корабли к ветру, в сторону Марианских островов и от Озавы, чтобы проводить летные операции. Более того, Спрюэнс не мог выбросить из головы свои обязательства на Сайпане. Он прекрасно знал, что произошло в ночь на 8 августа 1942 года, когда Фрэнк Джек Флетчер отвел свои авианосцы от Саво-Саунд, что привело к худшему в истории поражению американского флота на море и едва не сорвало высадку на Гуадалканале. Поэтому, не обнаружив Одзаву к ночи 18 июня, Спрюэнс приказал своим кораблям отступить к Сайпану, продолжая при этом вылетать на поиски японского флота.
В то время как два флота нащупывали друг друга в водах Филиппинского моря, а оба командующих жаждали решающего сражения, утром 19 июня один из самолетов-разведчиков Одзавы наконец-то заметил TF 58. Одзава немедленно выпустил четыре волны атакующих самолетов. У них было преимущество внезапности, но ненадолго. Операторы радаров на экране линкоров к западу от авианосцев Спрюэнса засекли головные самолеты Одзавы, и через несколько минут сотни самолетов поднялись с палуб американских кораблей. В глубине недр авианосца «Лексингтон» группы наведения истребителей использовали радиолокаторы для расчета направления, уровня и скорости приближения противника, условий окружающей среды — облачности и углов солнца, а также относительных размеров и диспозиции сил. Быстро вычисляя сочетание этих сложных переменных, они направляли американских пилотов на оптимальные позиции для атаки.
У американцев было ещё одно преимущество. Военно-морские летчики США проходили как минимум двухлетнюю летную подготовку и налетали более трехсот часов в воздухе, прежде чем вступить в бой. Проверенные в боях пилоты ротировались на родину, чтобы помочь обучить следующее поколение авиаторов, так что весь американский авиационный контингент к 1944 году представлял собой накопление подготовки и опыта, равных которому не было у противника. Японские летчики летали на до самой смерти. Япония уже давно потеряла большинство высококвалифицированных летчиков, с которыми она начала войну, и плохо подготовила замену. Большинство пилотов Одзавы прошли не более чем шестимесячную подготовку, а некоторые — всего две. К тому времени нехватка топлива в Японии стала настолько острой, что пилоты-студенты получали большую часть обучения на земле, просматривая фильмы, снятые камерой, установленной на стреле, и имитирующие различные подходы к шестифутовым моделям американских военных кораблей в искусственном озере.
Результатом 19 июня стала грандиозная воздушная бойня. К концу дня американские летчики сбили более трехсот японских самолетов, потеряв при этом менее тридцати своих. Американские подводные лодки тем временем потопили два японских авианосца. В отчаянной последней погоне за флотом Одзавы в сумерках 20 июня американские летчики, действовавшие на пределе дальности полета и за её пределами, отправили на дно третий японский авианосец. В наступившей темноте, несмотря на то, что командиры американских авианосцев пренебрегли осторожностью и осветили свои корабли, чтобы облегчить восстановление, десятки американских самолетов были разбиты при попытке ночной посадки или были вынуждены выброситься в чёрное море.
В типично беспечном жаргоне победителей американские летчики называли битву в Филиппинском море «Великой Марианской перестрелкой». По любым меркам это была ошеломляющая победа, величайшее авианосное сражение войны, которое фактически уничтожило способность японского флота вести воздушные бои. Императорский флот потерял три авианосца и около 480 самолетов, а количество и без того плохо обученных пилотов сократилось до предела. «Будет чрезвычайно трудно, — писал один японский адмирал, — оправиться от этой катастрофы и подняться снова».[1298]
Тем не менее, некоторые высокопоставленные командиры ВМС США критиковали Спрюэнса за то, что он позволил Одзаве уйти с таким количеством кораблей. Из-за того, что он отступил для защиты Сайпана и не стал более агрессивно преследовать Одзаву, битва в Филиппинском море не стала «решающей акцией флота», которой так жаждали как американские, так и японские моряки. Неутоленная жажда обоих флотов сразиться в этой битве приведет к печальным последствиям всего шестнадцать недель спустя, в следующем сражении в Филиппинском море, в заливе Лейте.
ВЕСТЬ О ПОТЕРЕ САЙПАНА обрушилась на правительство генерала Хидеки Тодзио 18 июля. Несколько высокопоставленных японских государственных деятелей полагали, что пришло время для гражданского премьера, который мог бы поставить Японию на путь ликвидации её катастрофической военной авантюры, но их слабые голоса остались неуслышанными. Генералы и адмиралы по-прежнему держали верх. Куниаки Койсо, ещё один генерал, сменил Тодзио на посту премьер-министра Японии. Люди, развязавшие войну, по-прежнему оставались у власти и не проявляли никакого желания её закончить. Хотя поражение Японии было уже практически несомненным, её капитуляция не состоялась. Конфликт, казалось, набирал обороты, и остановки не было видно.
Инерция была и на американской стороне. Пока правительство Тодзио падало в последние дни июля 1944 года, Франклин Рузвельт отправился на Гавайи, чтобы обсудить со своими тихоокеанскими командующими Нимицем и МакАртуром следующий этап войны на Тихом океане. Теперь, когда Марианские острова были надежно закреплены за американцами, им предстояло решить, какая кампания — юго-западная тихоокеанская или центрально-тихоокеанская — должна быть приоритетной для МакАртура и Нимица. Нимиц и некоторые стратеги в Вашингтоне выступали за то, чтобы обойти Филиппины стороной в пользу нападения на Формозу или Рюкю, или даже прямой атаки на Японию с Марианских островов. МакАртур предсказуемо настаивал на том, что он должен настаивать на освобождении Филиппин. Если их филиппинских «подопечных» оставят томиться, предупредил МакАртур Рузвельта, «осмелюсь сказать, что американский народ будет настолько возбужден, что на избирательных участках осенью этого года он выразит вам самое полное недовольство» — поразительно дерзкая и тонко завуалированная политическая угроза, немыслимая ни для одного американского командующего, кроме МакАртура.
В любом случае политические соображения могли иметь большее отношение к поездке Рузвельта, чем стратегические. Они с МакАртуром заключили сделку, по крайней мере негласную: генерал может отправиться в Манилу, а президент получит выгоду от благоприятных сообщений МакАртура о ходе войны на Тихом океане и от лестных комментариев генерала о стратегической остроте Рузвельта. После трехчасовой беседы 28 июля в просторном особняке на пляже Вайкики в Гонолулу, пародии на стратегическую дискуссию, участники совещания пришли к взаимовыгодному решению: обе кампании, на Филиппинах и в центральной части Тихого океана, будут продолжены.[1299]
26 августа 1944 года, как и было запланировано, Пятый флот перешел из рук Спрюэнса в руки Хэлси и вновь стал Третьим флотом. В ходе чрезвычайно кровопролитных действий Хэлси приступил к захвату островов Палау, которые считались необходимыми для обеспечения маршрута вторжения на Филиппины. Он также совершил налет на японские аэродромы на Формозе, уничтожив более пятисот из быстро исчезающего запаса боевых самолетов Японии. В ходе воздушных атак на Филиппины в сентябре американский летчик, сбитый над Лейте, сумел вернуться на свой корабль и доложить, что японцев на острове практически нет. Это открытие изменило цели вторжения на Филиппины и ускорило его сроки. Теперь атакующие войска должны были высадиться на берег не на Минданао, как планировалось изначально, а на более северном острове Лейте, в одноименном заливе на юго-восточном побережье острова. Третий флот Хэлси должен был прикрывать высадку, как это было поручено Спрюэнсу на Сайпане. Но в приказах Нимица, адресованных Хэлси, отчетливо прозвучало разочарование обоих в том, что Спрюэнс пропустил решающую битву с Одзавой в Филиппинском море: «В случае, если появится или может появиться возможность уничтожить большую часть вражеского флота, такое уничтожение становится главной задачей».[1300]
20 октября 1944 года конвои вторжения начали разгружаться на слабозащищенном пляже в заливе Лейте. В соответствии с тщательно продуманным ритуалом МакАртур спустился по трапу десантного корабля и вышел на берег через мелкий прибой — этот момент запечатлен на одной из самых известных фотографий войны. «Народ Филиппин, — провозгласил МакАртур в ожидающий его микрофон, — я вернулся… Час вашего искупления настал… Сплотитесь».[1301]
Американские подводные лодки к этому времени сократили поставки нефти в Японию до минимума. То немногое, что было, доставлялось в Японию из Голландской Ост-Индии через заслон островов, идущих от Филиппин через Формозу и Рюкю. Япония должна была защищать Филиппины или рисковать тем, что её жизненно важный путь на юг будет полностью прерван.[1302]
Чтобы сэкономить драгоценное топливо, Императорский флот был вынужден разместить почти половину своего боевого флота в Лингга-Роудс, недалеко от Сингапура и вблизи нефтяных месторождений Ост-Индии. Оттуда и с двух других якорных стоянок три японских военно-морских соединения направились к Лейте, чтобы проверить американскую высадку. Силы вице-адмирала Сёдзи Нисимуры вышли из Брунея, а колонна вице-адмирала Киёхидэ Симы спустилась с Рюкюса. Их план состоял в том, чтобы встретиться в море Минданао и вместе пройти через пролив Суригао в залив Лейте. Вице-адмирал Такео Курита направился с Лингга-Роудс через Палаванский пролив и море Сибуян. Он должен был пройти через пролив Сан-Бернардино и обрушиться на Лейте с севера как раз в тот момент, когда силы Нисимуры и Симы выйдут из Суригао с запада. К этому и без того запутанному плану японцы добавили ещё одно осложнение: Одзава, авиация которого после катастрофы в Филиппинском море и налетов на Формозу сократилась всего до горстки боевых самолетов, должен был направиться из Японии на юг со своими оставшимися авианосцами, используя в основном бесплановые корабли в качестве жертвенных приманок, чтобы отвлечь хотя бы часть американских сил.
Американцы тем временем привели на Лейте два своих флота. Седьмой флот под командованием адмирала Томаса К. Кинкейда состоял из нескольких больших артиллерийских кораблей и восемнадцати «эскортных авианосцев» — небольших судов, построенных на базе торговых судов, каждое из которых вмещало всего две дюжины боевых самолетов и предназначалось главным образом для перегона самолетов, противолодочного патрулирования и ближней тактической воздушной поддержки пляжных штурмов. Боевые корабли и крейсера Кинкейда заняли позицию у восточной оконечности пролива Суригао. Он разместил свои эскортные авианосцы в трех эскадрах по шесть кораблей под кодовыми названиями Taffy 1, 2 и 3 у острова Самар на восточной стороне Лейте. Третий флот Хэлси тем временем держал свои большие авианосцы у пролива Сан-Бернардино на севере.
Шесть военно-морских сил, четыре японских и две американских, сошлись в заливе Лейте, чтобы сразиться в крупнейшем морском сражении в истории. Титаническое столкновение длилось три дня и заняло сто тысяч квадратных миль моря, в нём участвовали 282 корабля и двести тысяч моряков и летчиков.
Два линкора, один крейсер и четыре эсминца Нисимуры прибыли в море Минданао 24 октября. Не найдя Симу, Нисимура самостоятельно направился в пролив Суригао, через воды, по которым в 1521 году прошел Фердинанд Магеллан. С наступлением темноты американские патрульные торпедные катера преследовали японскую колонну, пока она продвигалась на восток, нарушая строй Нисимуры, но не причиняя ему особого вреда. Затем пять американских эсминцев, не открывая огня, который мог бы раскрыть их позиции, помчались по обе стороны пролива и выпустили несколько залпов торпед, которые вывели из строя один из линкоров и три эсминца. Затем последовал маневр, классическую военно-морскую геометрию которого оценил бы сам Магеллан. В боевую линию через горловину пролива выстроились шесть линкоров Кинкейда, пять из которых уцелели в Перл-Харборе, а также четыре тяжелых и четыре легких крейсера. Кинкейд без труда «пересек Т», о чём мечтал каждый морской командир с момента появления пушечных кораблей. Перпендикулярно шести — восьми — четырнадцати — и шестнадцатидюймовым орудиям «Кинкейда» усеченная колонна Нисимуры лежала почти голая под громовыми американскими залпами. Ведя огонь по радиолокационному наведению с расстояния более двадцати миль, американская боевая линия обрушила на них страшный шквал. Японский строй распался. Второй линкор пошёл ко дну, крейсер был искалечен, а единственный уцелевший эсминец изменил курс и отошел. Когда запоздавший «Сима» вклинился в этот хаотический бой и столкнулся с крейсером Насимуры, тот тоже решил отступить, но преследующие его американские корабли и самолеты потопили три его корабля. В целом битва за пролив Суригао стоила Императорскому флоту Японии двух линкоров, трех крейсеров и четырех эсминцев. Американцы потеряли один катер, а также 39 моряков убитыми и 114 ранеными, большинство из которых находились на американском эсминце Albert W. Grant, попавшем под убийственный перекрестный огонь как японских, так и американских орудий во время ночного боя.
В оловянном утреннем свете американские спасательные суда вошли в пролив, чтобы подобрать тысячи выживших японцев. При приближении американцев большинство пловцов погрузились под маслянистую поверхность, предпочтя смерть от утопления позору плена.
Тем временем на севере американские подводные лодки перехватили грозную группу Куриты из трех линкоров, двенадцати крейсеров и тринадцати эсминцев, которые 23 октября пробирались через пролив Палаван. Несколько метких торпедных залпов повредили один крейсер и потопили два других, включая флагман Куриты. Выловленный из моря, Курита передал свой флаг кораблю «Ямато». «Ямато» и его родственный корабль «Мусаси» были двумя самыми большими линкорами на плаву, на них были установлены восемнадцатидюймовые орудия, стрелявшие полуторатонными снарядами, больше, чем могла метать любая пушка ВМС США. На следующий день флайеры Хэлси снова настигли Куриту в Сибуянском море и потопили ещё один крейсер, а также якобы неприступный «Мусаси». Тем временем сухопутная японская авиация атаковала Третий флот и отправила на дно авианосец «Принстон».
Авиаторы Хэлси доложили, что у Куриты нет ни поездов, ни транспортов — верный признак того, что японская флотилия вышла в море только для того, чтобы дать бой на, а не для высадки подкреплений на Лейте. Хэлси жаждал битвы. Он разработал план сражения на случай непредвиденных обстоятельств и сообщил Нимицу в Перл-Харбор, что намерен отделить несколько кораблей, чтобы сформировать новую «Оперативную группу 34», которая остановит Куриту в устье пролива СанБернардино. Но было одно но: Силы Куриты состояли исключительно из надводных артиллерийских кораблей. Где же были японские авианосцы, великий приз, которого так жаждал Хэлси?
Ответ заключался в том, что они находились к северу от Хэлси, делая все возможное, чтобы быть обнаруженными и соблазнить Хэлси от Сан-Бернардино. Когда в полдень двадцать четвертого числа некоторые флайеры Третьего флота доложили, что обнаружили самолеты с хвостовыми крюками, безошибочно идентифицировав их как самолеты авианосного базирования, Хэлси бросился в погоню, как борзая за зайцем. Оказавшись перед выбором: защита или преследование, и ошибочно полагая, что он уже нанес Курите достаточно повреждений, чтобы остановить его, Хэлси почти не колебался. Он отказался от плана создания 34-й оперативной группы и отправился со всем своим флотом в погоню за японскими авианосцами. Подобно Джорджу Армстронгу Кастеру в поисках сиу на высокогорных равнинах в 1876 году, Хэлси беспокоился, что японцы бросятся в бега, прежде чем он сможет провести решающее сражение, как это удалось Одзаве со Спрюэнсом в Филиппинском море. Подражая Кастеру в тот опасно волнующий момент на вершине Medicine Tail Coulee, Хэлси, заметив противника, рефлекторно бросился за ним. Он заглотил наживку Одзавы, оставив дверь пролива Сан-Бернардино широко открытой для Куриты.
Через Сан-Бернардино Курита прошел без сопротивления вскоре после полуночи 25 октября. Его изрядно потрепанные, но все ещё мощные силы обрушились на самую северную из эскадрилий эскортных авианосцев Кинкейда, Taffy 3. Возникло колоссальное противостояние — «Ямато» и несколько тяжелых и легких крейсеров против горстки эсминцев и шести эскортных авианосцев, никогда не предназначенных для полномасштабного сражения на море. Медленные, тонко бронированные, слабо вооруженные и оснащенные в основном боеприпасами для тактической воздушной поддержки, «маленькие плоскодонки» были просто утятами. Зелёные, фиолетовые и желтые гейзеры извергались из них, когда японские снаряды с характерными для них красящимися всплесками разбрасывали удивленные американские корабли. Маленькие авианосцы «Тэффи–3» задымили и нырнули в шквал дождя, чтобы укрыться, а американские эсминцы нагло атаковали более крупные и многочисленные японские корабли. Эсминец «Джонстон» получил столько попаданий от огромных японских орудийных батарей, что один из членов экипажа сравнил его со «щенком, которого бьет грузовик». В конце концов, по его словам, «мы оказались в таком положении, когда вся галантность и мужество в мире не могли нас спасти», и был отдан приказ Abandon Ship. Выживший в плавании видел, как японский офицер отдавал честь, когда «Джонстон» погружался под воду.[1303]
Кинкейд и Нимиц тем временем бешено сигнализировали Хэлси о помощи. В 10:00 двадцать пятого числа сигнальщик передал Хэлси сообщение от Нимица, которому суждено было стать печально известным: «Где, повторяю, где 34-я оперативная группа „Чудеса света“?» Последняя фраза, «The World Wonders», была «вставкой» — таким словоблудием, часто бессмысленным, которое обычно вставлялось в зашифрованные сообщения, чтобы обмануть вражеских криптографов. (Полный текст сообщения Нимица гласил: «Turkey Trots to Water RR Where Is Rpt Where Is Task Force Thirty Four RR The World Wonders?», причём двойные заглавные буквы выделяют настоящее сообщение.) Но офицер-дешифровщик на флагманском корабле Хэлси, по-видимому, решил, что концевая надпись в сигнале Нимица была частью сообщения. Он вписал её на страницу, которую передали адмиралу. Предполагаемое оскорбление встревожило Хэлси. Он бросил шляпу на палубу и начал рыдать. Адъютант тряс его за плечи. «Что, черт возьми, с вами происходит? Возьмите себя в руки!»[1304]
Носители Третьего флота продолжали натиск на Одзаву, все четыре носителя которого в конце концов пошли ко дну, включая «Зуикаку», последний уцелевший корабль из состава сил, поднявших в воздух самолеты, открывшие войну в Перл-Харборе. Однако Хэлси вернулся на Самар со своей группой линкоров. Он опоздал, чтобы освободить Кинкейда, но это уже не имело значения. Курита, возможно, потрясенный своим незапланированным плаванием в Палаванском проходе, невероятным образом пришёл к выводу, что маленький отряд из маленьких плоскодонок, отчаянно пытающийся ускользнуть от него у острова Самар, — это мощный большой авианосец Хэлси TF 38. По иронии судьбы, примерно в тот момент, когда Хэлси читал радиограмму Нимица, Курита решил прервать атаку и вернуться на Лингга-Роудс.
Эпическая битва в заливе Лейте была ещё не закончена. Даже когда Курита отступал, японцы применили новое страшное оружие против групп «Тэффи»: самоубийственные атаки наземных боевых самолетов-камикадзе. Камикадзе означает «божественный ветер», что является отсылкой к тайфуну, который рассеял флот вторжения хана Хубилая, направлявшийся в Японию в XIII веке. Пилоты-камикадзе готовились к своим миссиям с помощью тщательно продуманных церемоний, включая ритуальные молитвы, сочинение прощальных стихов и вручение каждому летчику «пояса тысячи стежков» — полоски ткани, в которую вшивали по одному стежку тысяча женщин, символически объединяя себя с пилотом, принесшим себя в жертву. Поздно утром 25 октября первая волна камикадзе вырвалась из неба над Тэффи–3. Одна из них направилась прямо на эскортный авианосец «Сент-Ло». Неверящие зенитчики отчаянно пытались сбить его, но безуспешно. Самолет врезался в полетную палубу «Сент-Ло» и выбросил бомбу в глубину корабля. Моряки с соседних кораблей с ужасом наблюдали за происходящим, как «Сент-Ло» взорвался, накренился на бок и затонул со 114 людьми на борту. Это была жестокая демонстрация того, какое сопротивление Япония все ещё была готова оказать.
Битва при заливе Лейте завершила целую эпоху, но не закончила войну. Сражения при Суригао и Самаре были последними в своём роде. Они завершили эпоху артиллерийских дуэлей между кораблями, которые были стандартной формой ведения морской войны на протяжении столетий до 1944 года. Ни одна страна больше не будет строить линкоры; авианосцы зарекомендовали себя как окончательные арбитры в морских сражениях. Императорский флот Японии потерпел сокрушительное поражение, потеряв четыре авианосца, три линкора, девять крейсеров, дюжину эсминцев, сотни самолетов и тысячи моряков и летчиков. Но, как наглядно продемонстрировали рейды камикадзе, Япония не утратила воли к борьбе.
Японская армия быстро укрепила Лейте, который МакАртуру удалось захватить только в декабре, когда он стал плацдармом для следующего наступления на главный филиппинский остров Лусон. Возобновившиеся и ещё более смертоносные атаки камикадзе уничтожили американские конвои вторжения на пути к заливу Лингайен на Лусоне 9 января 1945 года. МакАртур высадил в Лингайене более десяти дивизий — крупнейший на сегодняшний день десант в войне на Тихом океане, но генерал Томоюки Ямасита лишил его легкой победы, проведя проницательную оборонительную кампанию. Ведя войну на истощение в гористой, похожей на итальянскую, местности, которая благоприятствовала обороняющимся, Ямасита продержался несколько месяцев. Другие японские части ещё дольше сопротивлялись на отдалённых Филиппинских островах, и несколько человек остались в живых даже после официального окончания войны. На острове Палаван японцы согнали 140 американских и филиппинских военнопленных в траншею, облили их бензином и сожгли заживо. Сообщения об этом и других зверствах подтолкнули МакАртура к активизации кампании по освобождению филиппинской территории — дорогостоящей операции, которая к тому времени уже не имела прямого отношения к окончательному поражению Японии. Битва за Манилу в феврале и марте, жестокое уличное побоище, напоминавшее самые жестокие бои в Берлине или Варшаве, унесла жизни ста тысяч филиппинских мирных жителей и тысяч американских солдат. Тактика промедления Ямаситы, готовность его солдат сражаться до последнего вздоха и нарастающая жестокость боев стали горьким предвестием того, что ожидало американцев на севере, на Иводзиме и Окинаве.
ПОСКОЛЬКУ К КОНЦУ МАРТА Филлипины были в значительной степени защищены, а цель Формоза-Китай теперь была исключена, Нимиц сосредоточил все свои ресурсы на центральной части Тихого океана и на достижении самой Японии. В ноябре 1944 года новые дальнебомбардировочные самолеты B–29 Superfortress начали бомбить японские города с баз на Марианских островах. На полпути между Сайпаном и Токио находился Иводзима, буквально «Серный остров», дьявольски запретный кусок скалы длиной 4,5 мили и шириной 2,5 мили, воняющий серой от спящего вулкана Сурибачи на его южной оконечности и покрытый толстым слоем тонких чёрных вулканических выбросов. Нимиц хотел заполучить Иво, потому что его аэродромы и радарная станция вынуждали В–29 лететь длинным извилистым курсом от Марианских островов к Японии. Японцы были полны решимости удержать его, один из последних внешних оборонительных рубежей, защищавших родные острова.
Японский гарнизон численностью в двадцать одну тысячу человек обложил базальтовые хребты Иво и пепельные фланги Сурибачи железобетонными и стальными бункерами и напичкал их артиллерией, зенитными орудиями, минометами и пулеметами. Они так хорошо и глубоко укрепились, что семьдесят два дня воздушных бомбардировок и три дня морских обстрелов едва их поцарапали. С первыми лучами солнца 19 февраля две дивизии морских пехотинцев, каждая из которых несла до ста фунтов снаряжения, сошли со своих амфибий на пляжи Иво и погрузились до верхушек сапог в порошкообразную смесь песка и вулканического пепла. Транспортные средства, включая танки и полугусеничные машины, вскоре увязли в зыбучих песках из пемзы и гари, покрывавших остров. Из японских бункеров и дотов на пляжи сыпался адский дождь снарядов и пуль, и казалось, что морские пехотинцы двигаются в замедленной съемке по засасывающему песку.
Как и в предыдущих тихоокеанских сражениях, «шифровальщики» навахо передавали сообщения между подразделениями морской пехоты. Язык навахо — ветвь атабасканского языка, не имеющая алфавита и отличающаяся крайне нерегулярным синтаксисом, — был известен менее чем трем десяткам не-навахо в мире, и ни один из них не был японцем. Поэтому многие навахо добровольно пошли служить в морской корпус связи, и их родной язык стал для них особым кодом. Хотя у навахо не было слов для многих современных военных терминов, шифровальщики импровизировали: например, «chay-da-gahi», «черепаха», стало их словом, обозначающим танк. Уверенные в том, что ни один японский подслушиватель не сможет их понять, шифровальщики свободно общались по радио и рациям, создав одну из самых надежных систем связи в войне.
22 февраля шифровальщик из племени навахо сообщил Тихоокеанскому командованию, что морские пехотинцы установили американский флаг на горах ’dibeh (Овца), no-dah-ih (Юте), gah (Кролик), tkin (Лёд), shush (Медведь), wol-lachee (Муравей), moasi (Кошка), lin (Лошадь), yeh-hes (Зуд): S-U-R-I-B-A-C-H-I. Фотограф Джо Розенталь из агентства Ассошиэйтед Пресс, работая в другой технике, забрался на скалы и сделал снимок поднятия флага на Сурибачи, которому суждено было стать одним из самых известных изображений войны и вдохновением для памятника морской пехоте у Арлингтонского национального кладбища.[1305]
Взятие Сурибачи не положило конец боевым действиям на Иводзиме. Битва продолжалась ещё целый месяц, не имея себе равных по варварству. Японские солдаты упорно отказывались сдаваться. Многие из них погибли самой страшной смертью, сожженные огнеметами, которые впрыскивали горящий бензин в их бункеры. Когда в конце марта бои наконец закончились, в плен удалось взять лишь несколько сотен японцев, в основном раненых. Более двадцати тысяч погибли, вместе с почти шестью тысячами американских морских пехотинцев. Ещё семнадцать тысяч морских пехотинцев были ранены. Говорят, что храбрость в бою заключается в желании показать другим, что она у человека есть. На Иводзиме многие американцы проявили мужество сверх всякой меры. В один день пять морских пехотинцев из 5-й дивизии морской пехоты были удостоены Почетной медали Конгресса. «Среди американцев, служивших на острове Иводзима, — писал Нимиц, — необыкновенная доблесть была общей добродетелью».[1306]
Ещё более необычная доблесть потребовалась всего месяц спустя, на острове Окинава, самом большом в цепи Рюкю. Коммодор Мэтью К. Перри посетил Окинаву в 1853 году во время своего исторического плавания, положившего конец двухвековой изоляции Японии от остального мира. Окинава стала японской префектурой с 1879 года. Хотя её коренное население расово отличалось от японцев, Токио считал Окинаву частью своего центра. Она находилась менее чем в 350 милях к югу от родных островов. В руках американцев она могла обеспечить близкие авиабазы для атак на Японию и послужить плацдармом для массированной десантной операции на южный японский остров Кюсю, которая была запланирована на осень 1945 года.
Утром пасхального воскресенья 1 апреля 1945 года, стоя на гребне горы Сюри на южной оконечности Окинавы, полковник Хиромичи Яхара разглядывал в бинокль зелёные холмы острова, засаженные сладким картофелем и сахарным тростником. Далеко внизу он видел тысячу американских десантных кораблей, высаживающих две армейские и две морские дивизии. Казалось, «как будто само море наступает с огромным рёвом», — подумал Яхара. Ни одна японская пуля не встретила захватчиков. «Тот, кто владеет силой, невозмутим», — безмятежно размышлял Яхара. Он и семьдесят семь тысяч других японских защитников Окинавы, а также двадцать тысяч окинавских ополченцев намеревались позволить американцам продвинуться вглубь острова, а затем измотать их в затяжной битве на истощение, как Ямасита поступил с МакАртуром на Лусоне. Их сила заключалась в их духе, в их верности Бусидо и преданности императору. Японцы на Окинаве знали, что их окончательное поражение неизбежно. Их целью было выиграть время для подготовки обороны родных островов и нанести такой урон, который мог бы побудить Соединенные Штаты к заключению компромиссного мира. Они построили тщательно продуманные укрепления на известняковых грядах и скалистых уступах, опоясывающих южную оконечность острова. В этом мощном редуте они должны были сражаться до последнего патрона, а затем умереть. У них было мало боеприпасов, они не надеялись на подкрепление и не имели эффективного дальнобойного оружия против страшных огнеметов американцев, установленных на танках. Но у них были добровольцы, которые могли служить человеческими базуками, пристегивая к своему телу двадцатидвухфунтовые ранцевые заряды и бросаясь на корпус танка или под его протекторы.[1307]
Пока Яхара наблюдал за происходящим, американцы продолжали наступать: к вечеру их численность достигла пятидесяти тысяч человек, а в последующие дни увеличилась почти в три раза. По численности силы вторжения генерала Саймона Боливара Бакнера соперничали с силами Эйзенхауэра в Нормандии. Когда американские войска прощупывали путь вперёд и не встречали сопротивления, адмирал Тернер передал Нимицу по радио: «Возможно, я сошел с ума, но похоже, что японцы вышли из войны, по крайней мере, в этом секторе». Нимиц ответил: «Удалите все после слова „сумасшедший“».[1308]
Нимиц оказался прав. Через пять дней после практически беспрепятственной высадки американцы столкнулись с хребтом Какадзу, первой из японских оборонительных линий. Когда морские пехотинцы и солдаты пытались пробить себе путь вверх по почти вертикальным 250-футовым скалам, защитники отбивались всем, что у них было. Они сбрасывали ведра с человеческими экскрементами на нападавших, цеплявшихся за скалы под ними, и вступали с американцами в рукопашные схватки. В тот же день японские летчики совершили грандиозную атаку камикадзе на американский флот в открытом море. В течение нескольких недель волны самолетов-смертников в эскадрильях до трехсот самолетов, в общей сложности около трех тысяч вылетов, бросая вызов стальной пурге зенитного огня, нацеливались на американские корабли. Они потопили 36, повредили 368 других, убили 4900 моряков и ранили ещё 4824. На борту кораблей, стоявших на якоре у Окинавы, писал один из корреспондентов, ужас перед натиском камикадзе «довел некоторых людей до истерии, безумия, срыва». В столь же отчаянном порыве японский императорский флот отправил гордость своего флота, великий линкор «Ямато», в бункерах которого было достаточно топлива для похода на Окинаву в один конец. Его задача состояла в том, чтобы вывести из строя американский флот, а затем высадиться на берег и использовать свои огромные 18-дюймовые орудия в качестве береговой батареи. Но едва «Ямато» вышел из Внутреннего моря, как был преследован американскими самолетами и потоплен 7 апреля.[1309]
12 апреля японский гарнизон на Окинаве недолго радовался известию о смерти Франклина Рузвельта. Их радость была недолгой. Огромное количество американских людей и огневая мощь нанесли страшный урон. Американцы импровизировали то, что японцы называли «конными атаками»: они располагались над устьем укрепленной пещеры, сбрасывали в неё бочки с напалмом, поджигали их гранатами или трассирующими пулями, а затем расстреливали всех, кто бежал, чтобы избежать смерти от огня или удушья. Чтобы избежать этой участи, японские солдаты тысячами отступали вглубь известняковых пещер и убивали себя гранатами и инъекциями цианида. Груды мертвых тел гнили в промозглых пещерах. «Даже демоны мира оплакивали бы это зрелище», — писал Яхара.
Японские штабные офицеры, порой стоя по пояс в воде, образовавшейся в результате подземных наводнений, подсчитывали запасы в своих затхлых лабиринтах с помощью древнейшего из калькуляторов — абакуса. Американцы тем временем развернули против них самые современные технологии и самый богатый арсенал. Радарные наводки и воздушные бомбардировки сотрясали самые горы, а огнеметные танки извергали на японские укрепления горящие языки бензина. В начале июня то, что осталось от японского гарнизона, попыталось предпринять контратаку. Около шести тысяч человек, вооруженных только пистолетами и бамбуковыми копьями, бросились вперёд. Они столкнулись с «миллионами снарядов грозного вражеского флота, самолетов и танков», — записал Яхара. «Все они исчезли, как утренняя роса».[1310]
В конце июня японский командующий на Окинаве генерал Мицуру Усидзима приказал своему помощнику обезглавить его, после того как тот вонзил кинжал для ритуального харакири себе в живот. Перед смертью генерала один из офицеров его штаба взял кисточку для письма, обмакнул её в красные чернила и сформировал иероглифы кандзи, которые составили последний приказ Усидзимы, адресованный его немногим оставшимся в живых солдатам: «Каждый человек в этих укреплениях будет выполнять приказ своего начальника и сражаться до конца во имя родины… Не испытывайте позора, попав в плен».[1311]
Немногим это удалось. Когда 22 июня битва официально завершилась, в живых осталось лишь 7000 японцев из 77 000 первоначального состава. В ходе боев погибло более 100 000 мирных жителей Окинавы. Американцы потеряли на острове 7613 убитых или пропавших без вести, 31 807 раненых и 26 211 небоевых потерь, что составляет почти 35%, в дополнение к почти 5000 погибших и 4824 раненых в море. Среди погибших были Бакнер, которому осколком японского снаряда пробило грудь, а также знаменитый военный корреспондент Эрни Пайл, сраженный пулей снайпера. Ужасная бойня на Окинаве, как и на Иводзиме, сильно повлияла на умы американских политиков, которые теперь размышляли о том, как закончить войну.
18 июня президент Трумэн встретился с Объединенным комитетом начальников штабов, чтобы обсудить запланированную на ноябрь высадку на Кюсю под кодовым названием «Олимпик». Все присутствующие ожидали, что японцы будут сражаться с непреклонным ожесточением, защищая свои родные острова. Трумэн попросил главнокомандующих оценить, насколько кровопролитным будет последнее сражение. В документах нет точных сведений о том, что они ответили. Согласно одним данным, Маршалл прогнозировал потери, которые «не должны превысить цену, которую мы заплатили за Лусон» — около 31 000 жертв. Другие источники утверждают, что Маршалл оценивал «более 63 000». Экстраполируя 35 процентный уровень потерь на Окинаве, Лихи полагал, что 268 000 американцев погибнут или будут ранены в составе предполагаемых сил вторжения численностью около 766 000 человек. Лихи также выразил «опасение… что наша настойчивость в вопросе безоговорочной капитуляции приведет лишь к тому, что японцы впадут в отчаяние и тем самым увеличат наши списки потерь». Он не считает, что это «было необходимо». Помощник военного министра Джон Дж. Макклой поддержал эту идею. «Мы должны проанализировать наши головы, — сказал он, — если не изучим другие методы, с помощью которых мы можем закончить эту войну, а не просто ещё одной обычной атакой и высадкой». Макклой назвал два конкретных «других метода»: изменение формулы безоговорочной капитуляции и/или предупреждение японцев об атомной бомбе. Военные начальники быстро отвергли последнее предложение, аргументируя это тем, что бомба ещё не испытана. Однако Макклой выдвинул несколько интригующих возможностей: бомба, в случае успеха, может сделать вторжение ненужным; и изменение доктрины безоговорочной капитуляции может сделать бомбу ненужной. Обе идеи на данный момент оставались неопределенными и не поддерживались теми, кто принимал важные решения. Трумэн дал своё согласие на проведение Олимпиады. Но он надеялся, сказал президент, «что существует возможность предотвратить Окинаву от одного конца Японии до другого».[1312]
НА ОКИНАВЕ три японские дивизии почти сто дней противостояли американским войскам, вдвое превосходящим их по численности. На Кюсю ждали четырнадцать японских дивизий, более 350 000 солдат. На всех островах у Японии было более двух миллионов человек под оружием, плюс до четырех миллионов резервистов, а для обороны последнего рубежа было припасено более пяти тысяч самолетов-камикадзе. Если Олимпиада состоится, счет мясника, несомненно, будет велик. Счет за «Коронет» — кодовое название ещё более масштабного вторжения на главный японский остров Хонсю, запланированного на весну 1946 года, — грозил быть ещё выше. Однако некоторые лидеры в Токио, как и Трумэн в Вашингтоне, надеялись избежать американского вторжения.
Когда МакАртур высадился на Лусоне в январе 1945 года, маркиз Коити Кидо, лорд-хранитель тайной печати, доверенное лицо императора Хирохито и влиятельный инсайдер в напряженном мире японской политики, пришёл к выводу, что поражение Японии неизбежно. Однако капитуляция Японии — это совсем другое дело. Она оставалась едва ли мыслимой и абсолютно неосуществимой. Стремясь к миру, Кидо не осмеливался действовать открыто. Премьером по-прежнему оставался генерал армии Куниаки Койсо. Военный и морской министры продолжали держать любой мыслимый японский кабинет в заложниках своего часто провозглашаемого обещания сражаться до последней капли крови. Поэтому Кидо тихо организовал серию незаметных визитов в императорский дворец в январе и феврале нескольких единомышленников дзюсина, или высокопоставленных государственных деятелей, бывших премьеров, которые служили неофициальными советниками императора. Осторожно, косвенно, тайно они начали обсуждать с императором Хирохито возможность прекращения войны путем переговоров.
Высадка американцев на Окинаве привела к падению правительства Койсо 5 апреля. В тот же день вся группа дзюсинов, включая Тодзио, «Бритву», собралась в императорской аудиенц-зале, чтобы выбрать нового премьера, который, как предполагалось, должен был каким-то образом довести войну до конца. Но как? Кровавым Армагеддоном, который уничтожит двадцатишестисотлетнюю японскую нацию в убийственном финале? Жестокой схваткой, чтобы вырвать у американцев последние уступки? Безоговорочной капитуляцией? Руководители армии и флота все ещё обладали огромной властью, и они склонялись к одному или другому из двух первых вариантов. Невероятно, но всего несколькими неделями ранее — после Сайпана, после битвы в Филиппинском море, после залива Лейте и вторжения МакАртура на Филиппины, после Иводзимы — Тодзио даже воскликнул императору, что «с решимостью мы можем победить!». Теперь он напомнил высокопоставленным государственным деятелям, что армия все ещё может «смотреть в другую сторону», тем самым разрушая любой кабинет, который она не контролирует.[1313]
В конце концов дзюсин остановился на семидесятисемилетнем адмирале бароне Кантаро Судзуки. Он был не чужд ни интригам, ни гневу милитаристов. Он ходил, прихрамывая от четырех пуль, которые всадили в его тело офицеры ультранационалистической армии во время попытки переворота в 1936 году. Судзуки выбрал Сигенори Того, министра иностранных дел в начале войны, человека, который скептически отнесся к нападению на Перл-Харбор и имел мужество уйти в отставку в знак протеста из кабинета Тодзио, чтобы вернуться на свой прежний пост. Кидо, Судзуки и Того с тихого одобрения Хирохито (ограниченного своим статусом конституционного монарха от явной директивной роли) отправились изучать различные пути к миру. Главным препятствием, с которым они столкнулись, пишет историк Роберт Дж. К. Бутоу, был «сокрушительный контроль, осуществляемый милитаристами над всеми формами национальной жизни и мысли».[1314]
8 июня, когда на Окинаве все ещё шли бои, военные в очередной раз продемонстрировали свою способность диктовать курс Японии. В присутствии императора, который, как обычно, не произнёс ни слова, высшие правительственные чиновники официально подтвердили свою «Основную политику»: «Мы будем… вести войну до победного конца, чтобы поддержать национальную государственность (Кокутай), защитить императорские земли и достичь целей, ради которых мы вступили в войну». Это было решение совершить национальное самоубийство, аналогичное массовым самоубийствам на Сайпане в Марпи-Пойнт и в пещерах на Окинаве.[1315]
22 июня, в день официального окончания Окинавской кампании, Хирохито, по настоянию Кидо, предпринял необычный шаг — созвал руководителей своего правительства обратно в императорский дворец. Хотя решение от 8 июня обязывало Японию «идти до самого горького конца», — тщательно подбирая слова, сказал сдержанный монарх, — рассматривало ли правительство другие способы окончания войны? Да, сказал Того, существовала вероятность того, что Япония может обратиться к Советскому Союзу с просьбой использовать его добрые услуги для переговоров о прекращении огня. Того предложил направить в Москву для начала переговоров Фумимаро Коное, последнего гражданского премьер-министра Японии, человека, который тщетно пытался встретиться с Франклином Рузвельтом, чтобы выработать modus vivendi в конце 1941 года. Того подчеркнул, что инструкции Коное исключают любое предложение о безоговорочной капитуляции. Любая формула капитуляции должна включать гарантии сохранения личности и института императора, а также того, что драгоценный тысячелетний Кокутай будет оставлен нетронутым. Если повезет, Япония сможет выторговать и другие условия: отказ от военной оккупации родины, от международных судебных процессов над предполагаемыми военными преступниками и сохранение некоторых завоеванных территорий.
В Вашингтоне Трумэн тем временем готовился к собственным переговорам с русскими. Через десять дней после выступления на заключительном заседании первой конференции ООН в Оперном театре Сан-Франциско 26 июня он взошел на борт крейсера «Августа», направляясь на двухнедельные переговоры с британскими и советскими лидерами в чудом не пострадавшем пригороде Берлина Потсдаме. Поздно утром 16 июля Черчилль приехал в резиденцию Трумэна на берегу озера недалеко от Потсдама, чтобы впервые встретиться с новым президентом. «Он наговорил мне кучу глупостей о том, как велика моя страна, как он любил Рузвельта и как он намерен любить меня и т. д. и т. п.», — записал Трумэн в своём дневнике. «Я уверен, что мы сможем поладить, если он не будет пытаться всучить мне слишком много мягкого мыла». Вскоре этот вопрос был решен. В разгар Потсдамской конференции Черчилль получил сообщение о том, что в результате выборов в Великобритании он лишился своего поста. 28 июля место британского премьер-министра за столом переговоров занял Клемент Этли.
Во второй половине дня 16 июля Трумэн проехал на машине по Берлину. Он никогда не видел такого опустошения. «Абсолютные руины» нацистской столицы заставили его вспомнить о других завоеванных городах и других завоевателях. «Я думал о Карфагене, Баальбеке, Иерусалиме, Риме», — записал он в своём дневнике, — и о «Сципионе… Шермане, Чингисхане, Александре, Дарии Великом». Даже когда он писал эти слова, наука собиралась наделить самого Трумэна разрушительной силой, которая превзошла бы все их вместе взятые.[1316]
Вернувшись вечером 16 июля в свой особняк на берегу озера, Трумэн получил сверхсекретную телеграмму из Вашингтона: «Оперирован сегодня утром. Диагностика ещё не завершена, но результаты выглядят удовлетворительными и уже превосходят ожидания». Президент понимал: несколькими часами ранее ученые в отдалённой пустыне Соноран близ Аламогордо, штат Нью-Мексико, взорвали плутониевую сферу размером с апельсин и успешно произвели первый в истории ядерный взрыв.[1317]
Стимсон и генерал Лесли Гровс впервые подробно рассказали Трумэну о Манхэттенском проекте всего за дюжину недель до этого, 25 апреля. «В течение четырех месяцев мы, по всей вероятности, завершим создание самого страшного оружия, когда-либо известного в истории человечества, — читал Стимсон из тщательно подготовленного меморандума, — одна бомба которого может уничтожить целый город». Беседа продолжалась всего сорок пять минут. Ни один из трех мужчин не выразил сомнений в том, что бомбу следует применить, как только она будет готова.
В последующие недели различные группы вашингтонских политиков и ученых-атомщиков обсуждали последствия неминуемого успеха Манхэттенского проекта. Учитывая судьбоносные последствия бомбы и все последующие споры о её использовании, поразительно, как мало из этих людей, и практически никто из внутреннего круга принятия решений, всерьез не рассматривал возможность отказа от бомбы.
Сидя среди яркой листвы осеннего Гайд-парка, Рузвельт и Черчилль 19 сентября 1944 года договорились, что новое атомное оружие, если оно будет доступно вовремя, «возможно, после зрелого рассмотрения будет использовано против японцев, которых следует предупредить, что эта бомбардировка будет повторяться до тех пор, пока они не капитулируют». (В том же соглашении Черчилль и Рузвельт приняли меры, чтобы сохранить Манхэттенский проект в тайне от своего советского союзника. Не должно быть «никакой утечки информации», — приказали они, — «особенно русским»). Но задумчивое настроение той далёкой осени уже давно уступило место бешеному темпу последней весны войны. На фоне нарастающего шума по поводу прекращения кровопролития и в хаотических обстоятельствах внезапного восхождения Трумэна на пост президента «зрелые размышления» оказались химерическими. У истории был свой собственный импульс, и она не терпела промедления.[1318]
1 мая Стимсон назначил Временный комитет из восьми гражданских чиновников, дополненный Научной комиссией из четырех человек, чтобы проконсультировать его по поводу бомбы. Хотя позднее Стимсон описал Временный комитет как «тщательно рассмотревший такие альтернативы, как подробное предварительное предупреждение или демонстрация в каком-нибудь необитаемом районе», на самом деле комитет не сделал ничего подобного за время своей короткой работы. В той степени, которую последующие поколения сочтут примечательной, наступление ядерной эры было встречено без особых фанфар и ещё менее официальных обсуждений. События были в седле, и они ехали верхом на людях.[1319] Примечательно, что Трумэн поначалу не назначил своего личного представителя во Временном комитете, и в итоге эта должность более или менее по умолчанию досталась Джеймсу Ф. Бирнсу, который вскоре стал государственным секретарем. Ещё более показательно, что в поручении Стимсона комитету главным образом требовался совет относительно послевоенного контроля над ядерным оружием, и в этой связи о том, как, но не о том, следует ли применять бомбу против Японии. «Казалось, это был предрешенный вывод, — писал позже один из членов Научной группы, — что бомба будет применена». Лишь кратко и неофициально, во время обеденного перерыва в столовой Пентагона на встрече 31 мая, несколько членов Временного комитета обсудили «какую-нибудь поразительную, но безвредную демонстрацию силы бомбы, прежде чем использовать её таким образом, чтобы это привело к большим человеческим жертвам». Как это описывают официальные историки:
В течение, наверное, десяти минут это предложение было предметом всеобщего обсуждения. Оппенгеймер не мог придумать достаточно эффектной демонстрации, чтобы убедить японцев в бесполезности дальнейшего сопротивления. На ум приходили и другие возражения. Бомба может оказаться неудачной. Японцы могут сбить самолет-доставщик или привести американских пленных в зону испытаний. Если бы демонстрация не привела к капитуляции, то шанс нанести максимальный внезапный удар был бы упущен. Кроме того, приведет ли бомба к большим человеческим жертвам, чем пожарные рейды, сжигавшие Токио?
Вот вам и «тщательное рассмотрение» Стимсона. На следующий день Временный комитет представил свою официальную рекомендацию: «чтобы бомба была применена против Японии как можно скорее; чтобы она была применена на военном заводе, окруженном домами рабочих; и чтобы она была применена без предварительного предупреждения».[1320]
Некоторые ученые, работавшие над Манхэттенским проектом, особенно в Чикаго, попытались вновь поднять вопрос о демонстрации 12 июня. Они представили заместителю Стимсона, Джорджу Л. Харрисону, документ, автором которого был в основном Лео Сцилард, но названный по имени физика-эмигранта Джеймса Франка. Харрисон передал отчет Франка в Научную группу. Трумэн его так и не увидел. Через четыре дня ученые группы сообщили, что «мы не можем предложить никакой технической демонстрации, способной положить конец войне; мы не видим приемлемой альтернативы прямому военному использованию».[1321]
Это, по сути, решило вопрос. «Решение» о применении бомбы можно было бы лучше описать как серию решений не нарушать динамику процесса, который к весне 1945 года длился уже более трех лет и стремительно приближался к своей практически неизбежной кульминации. В глубоком смысле решимость применить бомбу в кратчайшие сроки была заложена в первоначальном решении создать её с максимально возможной скоростью. «Пусть не будет никакой ошибки», — писал позднее Трумэн. «Я рассматривал бомбу как военное оружие и никогда не сомневался, что она должна быть использована». Уинстон Черчилль выразился следующим образом: «Исторический факт остается фактом, и о нём следует судить в последующее время, что решение о том, применять или не применять атомную бомбу для принуждения Японии к капитуляции, никогда даже не было вопросом. За нашим столом царило единодушное, автоматическое, беспрекословное согласие; я никогда не слышал ни малейшего намека на то, что мы должны поступить иначе».[1322]
Когда Трумэн готовился к отъезду на Потсдамскую конференцию, оставались нерешенными два вопроса: что, если что, говорить русским об атомном проекте, и следует ли вносить какие-либо изменения в формулу безоговорочной капитуляции в отношении Японии. На последний вопрос многие американские политики давали утвердительный ответ. Лихи и Макклой рекомендовали это на судьбоносной встрече в Белом доме 18 июня. Бывший посол в Японии Джозеф Грю также убеждал Трумэна дать японцам гарантии относительно будущего императора. Стимсон был близок к аналогичной рекомендации. Он подвел итог своим размышлениям в подробном меморандуме, направленном Трумэну 2 июля. Вопреки распространенному заблуждению, Стимсон утверждал: «Я считаю, что Япония восприимчива к разуму… Япония не является нацией, состоящей полностью из безумных фанатиков с менталитетом, полностью отличным от нашего». Шок от атомной атаки, рассуждал Стимсон, «послужит убедительным доказательством нашей силы уничтожить империю», что позволит «либеральным лидерам» в Японии одержать победу над милитаристами и предложить мир. Таким образом, новое ядерное оружие предложило Трумэну возможную альтернативу страшному вторжению, которое столкнулось бы с «последней обороной, подобной той, что была предпринята на Иводзиме и Окинаве». А чтобы максимально увеличить вероятность того, что шок от взрыва бомбы может побудить японцев к капитуляции, Стимсон рекомендовал «добавить [к условиям мира], что мы не исключаем конституционной монархии при нынешней династии». Такая гарантия могла бы поставить под угрозу принцип безоговорочной капитуляции, но «существенно увеличила бы шансы на принятие». Глядя на форму послевоенного мира, Стимсон также отменил решение Гровса и вычеркнул древнюю столицу Киото, святыню японского искусства и культуры, из списка предполагаемых целей. «Горечь, которую вызовет такой необдуманный поступок, может сделать невозможным в течение долгого послевоенного периода примирить японцев с нами в этом районе, а не с русскими», — объяснил Стимсон. Четыре других города — Кокура, Ниигата, Хиросима и Нагасаки — остались в списке.[1323]
В Потсдаме 17 июля Трумэн впервые встретился с Иосифом Сталиным. Миниатюрный президент был в восторге, узнав, что легендарный Сталин был всего лишь «немного слюнтяем». В течение следующих нескольких дней «большая тройка» вела утомительную, временами ожесточенную дискуссию по вопросам, которые были неразрешимы в Ялте и оказались не более неразрешимыми сейчас, в частности о репарациях с Германии и составе польского правительства. Это было дипломатическое крещение нового президента. По понятным причинам он был нервным, неуверенным в себе и немного расстроенным. «Я был так напуган, что не знал, идет ли все по плану Хойла или нет», — писал Трумэн своей жене. «Я не собираюсь оставаться в этом ужасном месте все лето, чтобы просто слушать речи. Для этого я поеду домой, в Сенат», — жаловался он в своём дневнике. Трумэн хотел казаться решительным, властным, достойным и надежным преемником павшего Рузвельта. «Я не хочу просто обсуждать, я хочу решать», — объявил он на первом пленарном заседании 17 июля. «Вы хотите каждый день иметь что-то в пакете», — ответил Черчилль.[1324]
В Потсдаме Трумэн мало что решил, хотя у него в сумке было то, что он называл «динамитом», — знание об успешном испытании в Аламогордо. Франклин Рузвельт, дипломатический виртуоз, каким он был, возможно, имел в глубине души какой-то прекрасный план, как выложить на стол свой ядерный козырь, когда наступит момент для схватки со Сталиным. Но, как и многое в жизни этого загадочного президента, записи не раскрывают, в чём именно заключался его план. Он, конечно, никогда не делился ею со своим последним вице-президентом. Как следствие, Трумэн в Потсдаме оказался не уверен в том, как дипломатично использовать новый атомный актив Америки, и даже в том, какую точную оценку ему дать. Сначала он, казалось, не понимал, что бомба может сделать ненужным советское объявление войны Японии — приз, за который Рузвельт был готов заплатить так много китайской монетой в Ялте. Когда Сталин повторил Трумэну своё обещание «быть в японской войне 15 августа», Трумэн ликовал в своём дневнике на жаргоне, который он выучил, будучи мальчишкой: «Покончим с япошками, когда это произойдет». «Я получил то, за чем пришёл», — писал он жене; «Сталин вступает в войну 15 августа без всяких условий… Теперь мы закончим войну на год раньше, и подумай о детях, которые не будут убиты!» И все же на следующий день он писал: «Верю, что япошки сдадутся, прежде чем Россия вступит в войну. Я уверен, что они так и сделают, когда над их родиной появится Манхэттен. Я сообщу об этом Сталину при удобном случае».[1325]
Подходящий момент, каким бы он ни был, вскоре наступил. Когда поздно вечером 24 июля заканчивалось очередное спорное заседание, Трумэн бесстрастно подошел к Сталину и его переводчику. «Я вскользь упомянул Сталину, что у нас есть новое оружие необычной разрушительной силы», — вспоминал Трумэн. «Русский премьер не проявил особого интереса. Он лишь сказал, что рад это слышать и надеется, что мы „хорошо используем его против японцев“». Это был необычайно недраматичный момент. Ни один из них не дал понять, что оценил потенциал «нового оружия», способного изменить ход истории.[1326]
Оставалось решить, что сказать японцам, особенно о роли императора, к чему призывали Стимсон и другие. Американцы знали, что по крайней мере некоторые японские чиновники пытаются договориться о прекращении огня. Слухи о японских мирных инициативах ходили уже месяц. Они обсуждались на заседаниях Сената США и на страницах американских газет. 28 июля Сталин сообщил Трумэну то, что американский президент уже знал из перехваченных японских телеграмм, — что Коное просит приехать в Москву. (По словам Сталина, его ответ японцам был бы отрицательным, и Коное так и не приехал в Москву). Но японские чувства до сих пор не были ни однозначно официальными, ни признаками готовности к безоговорочной капитуляции. Коное не был членом кабинета Судзуки. Кто мог быть уверен, представляет ли он токийское правительство или просто какую-то японскую политическую фракцию? Более того, Бирнс прочитал перехваченную телеграмму о миссии Коное, в которой говорилось следующее: «Что касается безоговорочной капитуляции, то мы не можем согласиться на неё ни при каких обстоятельствах».
Бирнс, южанин, понимал разницу между поражением и капитуляцией. Он знал, что между Геттисбергом и Аппоматтоксом прошло почти два года. Возможно, он помнил о тщетности переговоров Линкольна с представителями Конфедерации в Хэмптон-Роудс в феврале 1865 года, когда переговоры о перемирии зашли в тупик из-за требования Конфедерации признать её независимым государством. Сейчас было не время затягивать убийство, пока дипломаты пилились, и не время показывать свою слабость, изменяя условия мира. Безоговорочная капитуляция была провозглашена Рузвельтом в Касабланке в январе 1943 года и подтверждена в Каире почти год спустя, с особым упором на Японию. Эта фраза уже давно приобрела характер политического шибболета, теста на твердость и решительность. Когда Трумэн 16 апреля произносил своё первое обращение к Конгрессу в качестве президента, переполненная палата громогласно поднялась на ноги, когда он произнёс слова «безоговорочная капитуляция». Президент будет «распят», сказал Бирнс, если сейчас отступит от этого обязательства. Корделл Халл посоветовал Бирнсу, что «ужасные политические последствия последуют в США», если формула безоговорочной капитуляции будет отменена в этот кульминационный момент. Все, что меньше безоговорочной капитуляции, будет заклеймено самым мерзким эпитетом — «умиротворение». Соответственно, Бирнс отверг предложения Лихи, Макклоя, Грю и Стимсона. Он удалил все упоминания о сохранении императора из проекта того, что вскоре стало известно как Потсдамская прокламация. Трумэн не выразил несогласия. В окончательном виде, опубликованном 26 июля за подписями Трумэна, Черчилля и Чана, который заверил своё согласие, прокламация призывала к «безоговорочной капитуляции всех японских вооруженных сил» и предупреждала: «Альтернативой для Японии является быстрое и полное уничтожение».
В Токио Судзуки и Того отчаянно искали ответ, который примирил бы их собственную склонность принять условия прокламации и вопли милитаристов о том, что её нужно отвергнуть. Компромиссным термином, который они в конце концов выбрали, было «мокусацу» — живописное слово, которое означало «игнорировать» или «воздерживаться от комментариев», но также могло быть истолковано как «убить с презрением». Американцы истолковали «мокусацу» как откровенный отказ, приправленный наглым пренебрежением. Ядерные часы отбивали последние удары.[1327]
ПОТСАДСКАЯ ПРОКЛАМАЦИЯ должна была перевести Соединенные Штаты через запретный военный порог, который ознаменовал открытие новой главы в истории войн и дипломатии. Но к августу 1945 года атомные бомбы вряд ли представляли собой моральную новинку. Моральные нормы, которые когда-то удерживали людей от применения оружия массового уничтожения против некомбатантов, уже давно были жестоко нарушены во Второй мировой войне, сначала в воздушных атаках на европейские города, а затем ещё более безжалостно в систематических бомбардировках Японии.
7 января 1945 года генерал ВВС Кертис ЛеМей прибыл на Гуам, чтобы принять командование 21-м бомбардировочным командованием. Это был ворчливый, коренастый человек, один из самых молодых генералов в армии. Он постоянно жевал окурок сигары, чтобы скрыть свой паралич Белла — нервное расстройство, из-за которого у него опускался правый угол рта, что стало результатом многочисленных полетов на высотных бомбардировках над Европой на неотапливаемых и безнапорных самолетах В–17. ЛеМей руководил катастрофическим налетом на Регенсбург в 1943 году, но уже давно отказался от идеи «точных» бомбардировок в пользу террористических атак на гражданское население. «Я скажу вам, что такое война», — сказал он однажды: «Вы должны убивать людей, и когда вы убьете достаточно, они перестанут воевать». Лишённый возможности убедительно продемонстрировать победоносную силу воздушных бомбардировок в Европе, Лемэй был полон решимости оправдать свою службу и дохианскую доктрину «стратегической» войны в борьбе с Японией.[1328]
ЛеМей применил две пугающие новые технологии против легко воспламеняющихся японских городов, где большинство людей жили в деревянных домах. Первой была чудовищно эффективная шестифунтовая зажигательная бомба, разработанная химиками компании Standard Oil, — снаряд M–69, который извергал горящий желатинизированный бензин, прилипавший к цели и практически не поддававшийся тушению обычными средствами. Вторым самолетом был B–29 Superfortress, потрясающий образец американского инженерного мастерства и технологий массового производства. Корпорация Boeing выиграла конкурс на разработку межконтинентального бомбардировщика большой дальности в 1940 году, а первые серийные B–29 появились уже в 1943 году. В январе 1945 года на Марианских островах находилось около 350 самолетов B–29, и постоянно прибывало ещё больше. Их длина составляла почти сто футов, размах крыльев — 141 фут, а хвостовая часть была высотой с трехэтажный дом. На них стояли четыре двадцатидвухсотсильных восемнадцатицилиндровых радиальных двигателя Wright воздушного охлаждения из магниевого сплава, каждый из которых был оснащен двумя турбонагнетателями General Electric с приводом от выхлопных газов. В герметичной кабине B–29 размещался экипаж из одиннадцати человек, а бомбовая нагрузка достигала двадцати тысяч фунтов. Его эксплуатационный потолок превышал тридцать пять тысяч футов, а боевой радиус действия составлял более четырех тысяч миль. Бортовая компьютеризированная центральная система управления позволяла дистанционно вести огонь из пяти оборонительных пушечных башен.
ЛеМей сразу же приступил к совершенствованию техники огневого бомбометания 21-го бомбардировочного командования. Чтобы увеличить бомбовую нагрузку, он снял со своих B–29 все пушки, кроме хвостовых турелей. Чтобы избежать недавно открытого струйного течения, которое сорвало некоторые из его первых налетов на Японию, он обучил своих пилотов атакам на малой высоте. Он экспериментировал со схемами бомбометания и сочетанием взрывчатых и зажигательных бомб. Его целью было создание огненных бурь, подобных тем, что поглотили Гамбург и Дрезден, — настолько масштабных и интенсивных, что ничто не могло их пережить, не просто пожаров, а тепловых ураганов, убивающих не только жаром, но и удушьем, поскольку пламя высасывало весь доступный кислород из окружающей атмосферы.
После тренировочных пусков по Кобе и участку Токио в феврале Лемей запустил 334 «Суперкрепости» с Марианских островов в ночь на 9 марта. Через несколько минут после полуночи они начали выкладывать свои скопления М–69 над Токио, методично пересекая зону поражения и создавая концентрические кольца огня, которые вскоре слились в море пламени. Поднимающиеся тепловые потоки буферизировали мильные B–29 и сбивали их с курса, как бумажные самолетики. Когда рейдеры улетели незадолго до 4:00 утра, они оставили после себя миллион бездомных японцев и почти девяносто тысяч погибших. Жертвы погибли от огня, удушья и падающих зданий. Некоторые сварились насмерть в перегретых каналах и прудах, где они пытались укрыться от пламени. В течение следующих пяти месяцев бомбардировщики ЛеМэя атаковали шестьдесят шесть крупнейших городов Японии, уничтожив 43 процента их застроенных территорий. В результате более 8 миллионов человек лишились крова, 900 000 погибли, а ещё до 1,3 миллиона получили ранения. Хиросима и Нагасаки уцелели после атомной бомбардировки только потому, что начальство ЛеМэя исключило их из списка целей.[1329]
Япония тем временем пыталась совершать собственные огневые налеты на своего американского врага. Используя ту же реактивную струю, которая поначалу разочаровала ЛеМэя, японские техники в ноябре 1944 года начали поднимать высотные воздушные шары, предназначенные для перевозки небольших зажигательных бомб через широкий Тихий океан и сброса их на запад Соединенных Штатов. Японские школьницы собирали шары в больших закрытых помещениях, таких как арены для борьбы сумо, театры и мюзик-холлы. Они кропотливо ламинировали четырехслойную рисовую бумагу, из которой состояла оболочка шаров, и заклеивали швы шестисот соединенных панелей каждого шара пастой из картофельной муки, которую многие голодные дети тайком крали и ели. Под надутым шаром диаметром тридцать два фута техники подвесили небольшую гондолу с зажигательным устройством, окруженную тридцатью двумя мешками с песком. С помощью простого альтиметра механизм, работающий от батареи, выпускал водород из шара на высоте тридцать восемь тысяч футов и приводил в действие небольшую взрывчатку, чтобы сбросить два уравновешенных мешка с песком на высоте тридцать тысяч футов, поддерживая стабильность шара в вертикальной плоскости струйного течения в течение шестнадцати точно рассчитанных транстихоокеанских циклов подъема и опускания. Когда последний мешок с песком упал, заряд воспламенился и отсоединил зажигательное устройство, предположительно над Соединенными Штатами.
Пока зимой 1945 года самолеты В–29 ЛеМэя сжигали города Японии, девяносто три сотни японских воздушных шаров беззвучно дрейфовали на восток в объятиях струйного течения. Те из них, что добрались до Тихого океана, опускали свои огненные грузы на землю по всей Северной Америке, от территории Юкон до Баха Калифорния, хотя большинство из них приземлились в северо-западном углу Соединенных Штатов. Некоторые встревоженные американские чиновники опасались, что воздушные шары могут оказаться орудиями микробной войны. Но хотя Япония уже однажды пробовала подобную тактику против русских войск, а печально известное подразделение 731 Императорской армии проводило садистские эксперименты по биологической войне на секретной станции в Маньчжурии, эти воздушные шары были предназначены для распространения огня, а не заразы. Они вызвали несколько небольших лесных пожаров, многие из которых были оперативно потушены «Тройным пятаком», 555-м негритянским парашютно-пехотным батальоном, назначенным на службу в качестве дымовых шашек. Добровольное отключение американских новостей не позволило японцам получить подтверждение того, что воздушные шары действительно завершили своё путешествие. Поскольку запасы водорода в Японии иссякли, последние аэростаты были запущены в апреле 1945 года. Месяц спустя, 5 мая, преподобный Арчи Митчелл и его жена Элси проводили экскурсию для воскресной школы в лесу недалеко от Блая, штат Орегон. Пока преподобный Митчелл двигался на своей машине, миссис Митчелл и пятеро детей потянулись к странному предмету, который они нашли в зарослях. Бомба-шар взорвалась, убив её и всех детей. Шесть жертв стали единственными американцами, погибшими на материке во время войны.[1330]
Японские огневые налеты не шли ни в какое сравнение с тем, что могли сделать американцы. Пока японские школьницы склеивали свои щиты из рисовой бумаги на аренах сумо, женщины Омахи, штат Небраска, склепывали фюзеляжи самолетов B–29 на сборочном конвейере авиационного завода Гленна Л. Мартина. Пока японские техники устанавливали первые гондолы для воздушных шаров на пляже Девяносто девятой лиги к востоку от Токио, полковник ВВС Пол Тиббетс отправился в Омаху, чтобы собственноручно снять с конвейера B–29 номер 82. Вскоре он переименовал его в честь своей матери, Энолы Гэй. В то время как отработавшие японские аэростаты опускались в пихтовые леса на западе Америки, Тиббетс руководил своей специально отобранной 509-й сводной группой в сбросе макетных бомб на сухое дно доисторического озера Бонневиль в Вендовер-Филд, штат Юта, отрабатывая неортодоксальный поворот на 155 градусов после сброса бомбы. Вскоре после похорон Элси Митчелл в Орегоне два моряка в Хантерс-Пойнт в заливе Сан-Франциско подняли лом, к которому было подвешено свинцовое ведро с пулей U235 для первой боевой атомной бомбы. Они перенесли его на борт USS Indianapolis, и тяжелый крейсер бросил якорь на Тиниане, на Марианских островах. 6 августа 1945 года, в то время как тысячи неудачных шаров-бомб безвредно гнили на поросших густым лесом склонах Каскадного хребта штатов Орегон и Вашингтон, Тиббетс вывел «Энолу Гэй» на взлетно-посадочную полосу с Тиниана. Четыре двадцатидвухсотсильных восемнадцатицилиндровых радиальных двигателя «Райт» из магниевого сплава с воздушным охлаждением, каждый из которых был оснащен двумя турбонагнетателями «Дженерал Электрик», почти не напрягались под нагрузкой единственной бомбы.
6 АВГУСТА, возвращаясь из Потсдама, Трумэн находился в море. Когда новости с Тиниана передали по радио «Августа», Белый дом опубликовал заранее подготовленное заявление: «Шестнадцать часов назад американский самолет сбросил одну бомбу на Хиросиму… Это атомная бомба. Это использование основной силы Вселенной». Некоторые японские лидеры отказывались верить в случившееся — почти сорок тысяч человек погибли в одно мгновение, ещё сто тысяч умерли в течение нескольких дней от ожогов и радиации. Отражая изумление многих американцев в Перл-Харборе, некоторые японские ученые считали невозможным, чтобы Соединенные Штаты приручили атом и перевезли столь нестабильную взрывчатку через весь Тихий океан. Даже если бы это было так, утверждали они, американцы не могли бы произвести достаточно радиоактивного материала, чтобы разрешить дополнительные атомные бомбардировки, и этот аргумент, очевидно, подкреплялся тем фактом, что «обычные» огневые налеты тем временем продолжались. Только 10 августа, через день после того, как второй ядерный взрыв опустошил Нагасаки, в результате чего погибло ещё семьдесят тысяч человек, японские эксперты согласились с тем, что их страна подверглась атомной атаке и что она может быть продолжительной. К тому времени правительство Судзуки уже сделало предложение о капитуляции. Оставалось выяснить, будет ли оно принято.[1331]
Дебаты среди японских чиновников бушевали с тех пор, как из Хиросимы пришли первые сообщения. Незадолго до полуночи 8 августа Советский Союз объявил войну Японии, добавив к бедствиям атомной бомбы второе потрясение. В то утро Высший совет по руководству войной, «Большая шестерка», собрался, чтобы обсудить эти кризисы-близнецы. Они быстро зашли в тупик. Судзуки, Того и министр военно-морского флота выступили за принятие Потсдамской декларации с единственной оговоркой, что имперская система должна быть сохранена. Военный министр, а также начальники штабов армии и флота выдвинули три дополнительных условия: не должно быть военной оккупации Японии, японским вооруженным силам должно быть позволено разоружиться, а любые процессы над военными преступниками должны проводиться японскими судами. Шеф армии дошел до того, что стал настаивать на том, что Япония ещё не побеждена. «Мы сможем уничтожить большую часть армии вторжения, — сказал он. Японский народ, несомненно, будет сражаться». По всему Токио появились плакаты, осуждающие Кидо и «мирную фракцию» как предателей, которых следует расстреливать на месте.
Пока продолжалась патовая ситуация, пришло сообщение о бомбе в Нагасаки. Большая шестерка удалилась, так ничего и не решив. Позднее кабинет министров также зашел в тупик. Незадолго до полуночи кабинет министров и Верховный совет вместе вошли в бомбоубежище под территорией Императорского дворца для беспрецедентного события: встречи в присутствии императора, на которой они не смогли представить единогласное решение. Премьер-министр Судзуки извинился перед императором Хирохито за причиненное неудобство. Различные чиновники аргументировали свои позиции. Наконец Хирохито поднялся с кресла и произнёс: «Я глотаю собственные слезы и даю своё согласие на предложение принять прокламацию союзников». Условий было не четыре, а только одно: сохранение императорского дома.[1332]
Дворцовые чиновники подготовили императорский рескрипт, чтобы объявить о решении японскому народу. Ещё один беспрецедентный шаг — император записал своё заявление о капитуляции для трансляции по радио. Большинство японцев никогда не слышали его голоса.
Предложение о капитуляции Японии, переданное через швейцарское правительство, поступило в Вашингтон утром 10 августа. Камнем преткновения стало условие о том, что «прерогативы Его Величества как суверенного правителя» должны остаться нетронутыми. Бирнс возразил: «Я не могу понять, почему сейчас мы должны идти дальше, чем были готовы пойти в Потсдаме, когда у нас не было атомной бомбы, а Россия не участвовала в войне». Стимсон возразил, что «использование Императора должно быть сделано, чтобы спасти нас от множества кровавых Иводзим и Окинав». Был достигнут компромисс, гласивший, что «власть императора и японского правительства по управлению государством подчиняется Верховному главнокомандующему союзных держав».[1333]
Американский ответ был настолько двусмысленным, что некоторые японские чиновники не захотели его принимать. В ходе второго, весьма неординарного проявления императорского командования Хирохито утром 14 августа отменил их решение. В ту ночь несколько воинственно настроенных офицеров ворвались в императорский дворец, чтобы захватить запись объявления о капитуляции, которое должно было прозвучать в эфире на следующий день. Другие напали на резиденции Судзуки и Кидо. Все они потерпели неудачу. В полдень 15 августа незнакомый голос императора, произнёсший по радио на архаичном японском языке, который большинство слушателей едва понимали, объявил об окончании войны в Японии.
Среди американских войск на Окинаве вспыхнуло безудержное ликование. Они стреляли из всех имеющихся орудий в небо. Последовавший за этим дождь осколков снарядов унес жизни семи человек. На другом конце света, под Реймсом (Франция), солдаты 45-й пехотной дивизии, ожидавшие переброски на Тихий океан для вторжения на Хонсю, плакали от радости. Теперь они вернутся домой. «Убийства закончатся», — размышлял один из них. «В конце концов, мы вырастем и станем взрослыми».[1334]