Прикрыв дверь, я первым делом посмотрел на часы. Они светились и тикали в паху у радостного шахтёра.
До съезда гостей оставалось меньше часа. Но, шагнув к креслу за письменным столом, я расположился в нём, как на годы. Потом кивнул в сторону камина, на котором стояла статуэтка шахтёра с лампочкой:
— Я, например, до сих пор не понимаю, чему этот грязный горнорудник радуется…
Валечка тоже не понимала.
— Наверно — что ревматизма нету! — рассудил я. — Стоит — и ничего: даже на время вниз не посмотрит… Но всё равно — чему радоваться, если грязный?
— Не может быть! — и, выхватив из кармана платок, Валечка бросилась протирать шахтёра.
Он был поляком и, судя по глазам, нищим.
— Не в этом смысле! — рассмеялся я. — Он грязный, потому что из земли поднялся. Я тоже под землёй жил. Когда грузином был и нищим. Васька мой говорил Светлане в детстве, что «папка наш однажды грузином был и золотым кинжалом размахивал.» Грузином я был, но без золотого кинжала. Таким нищим, что деньги определял задницей.
Валечка опять не поняла, но тоже рассмеялась.
— А я правду говорю. Штаны у меня были такие тонкие, что, садясь на монету, я угадывал — рёшка или орёл!
— А я вот орла сердцем определяю!
Я обрадовался:
— У орлов, Валечка, ревматизма не бывает.
— Опять болит? — встревожилась она. Потом пригнулась к моим ботинкам и принялась расшнуровывать. — С табаком надо прощаться! Убиваете вы себя медленно…
— А зачем спешить? Да и прощаться я не люблю ни с чем. Ты, кстати, тоже не спеши со шнурками…
Я никогда не допускал разувать себя, но сейчас не противился. Не из усталости. Из того, что, несмотря на эту усталость, Валечкин бюст у моих ног оттеснил оттуда горячий шарик вверх — туда, где шахтёру вкрутили часы. И от этого я перестал чувствовать себя тяжёлым.
Валечка подняла на меня прозрачные глаза. Угадав моё состояние, хитро улыбнулась и кивнула головой. От этого движения осмелел и запах духов в моих ноздрях.
Я потянулся к «Казбеку» на столе, закурил и отрешился от сирени. Рядом с коробкой папирос лежала стопка недочитанных утром бумаг. И это тоже оказалось кстати.
Сверху лежала записка от Светланы. Извинялась заранее за неприсутствие в театре и извещала, что, как доложил Власик, находится в больнице. В конце — приписка в старом стиле: «Новый приказ моему секретарю Иосифу от хозяйки Сетанки. Приказываю тебе сдержать слово и с завтрашнего дня не курить. Иначе пожалуюсь повару!»
Я упрекнул себя за то, что недавно засомневался в её любви. Сразу же, правда, себя оправдал: если не сомневаться в любви, исчезнет и справедливость.
Потом была справка, которую я запросил в ноябре. Оказалось, что моим именем названы не пятнадцпть городов, а семнадцать. Один морской залив, две области, три округа, четыре хребта.
Я улыбнулся: а кто первым догадается назвать «Казбек» «Герцоговиной-Флор»?
Потом — с одобрительной резолюцией Лаврентия — докладная от министра госбеза Абакумова. Абакумов неуч. Докладная была составлена сумбурно. Но раз уж идея понравилась Лаврентию, значит, ему и принадлежала.
А заключалась она в том, что поскольку западная разведка поставила задачу выяснить состояние моего здоровья, её следует дезинформировать. Предлагалось организовать медосмотр с привлечением болтливых врачей.
К докладной прилагались фотографии моих двойников.
Главного, Евсея Лубицкого, среди них не было. Не исключено, его не было уже и среди живых. Или — если и был, — то в изоляции. В последние годы он, говорят, перестал сопротивляться бабам, и они его так замучили, что теперь уже я смотрелся здоровее него.
По словам Лаврентия, однако, у Евсея обнаружилась смертельная болезнь: постоянный успех у баб породил в нём глубокое к себе уважение. В результате чего он стал всех предупреждать, что он не Сталин, а Лубицкий.
Лаврентий рассказал мне про него анекдот. Точнее, про меня. Когда, мол, кто-то, доложив мне, что некий Лубицкий похож на меня, спросил — что с тем теперь делать, я ответил: расстрелять. А если просто сбрить Лубицкому усы? — спросили меня. Хорошая идея, отвечаю, — сбрить усы и расстрелять!
Потом я выяснил, что этот анекдот придумали не про меня, а про Лаврентия. Идею с усами подсказали, оказывается, не мне, а ему. Берия часто «путает» персонажей. Я не удивлюсь, если выяснится ещё, что смертельной болезнью заболел не Лубицкий, а сам Лаврентий: предупреждает всех, что он не Сталин, а Берия!
Тем не менее, новые двойники ничем, по записке, не болели.
Кроме — в первом случае — амнезии, но это, дескать, даже кстати Во втором — экземы, что, мол, тоже кстати из-за кожных рубцов наподобие моих оспин. А в третьем — хронического триппера.
Абакумов, однако, письменно обещал, что к обследованию полового органа третьего двойника комиссия допущена не будет. Во имя предотвращения дурных слухов. Тем более — безосновательных.
«Идея бредовая! — черкнул я поверх лаврентиевской строки на записке. — Не делать ничего! Дезинформирует только ничегонеделание!»
Двойников, тем не менее, я просмотрел. Все трое выглядели одинаково глупо, но каждый — более одинаково, чем остальные.
Первый, с амнезией, был беззуб. Это я выяснил благодаря его широкой, но несчастливой улыбке. Смотрелся — словно помнил лишь, что он Сталин. И ждал компенсации в форме вставной челюсти.
Второго, с экземой, сфотографировали в тот момент, когда он догадался, что выглядит знаменитым. Даже если ничего для этого не делает. Голову, однако, держал при себе, видимо, только для того, чтобы не допустить сращения ушей.
Третий, с триппером, прожил либо 180 лет, но выглядел моложе, либо же 120, но выглядел старше. И тоже ждал компенсацию. Не за возраст, а за понимание, что в этом пакостном мире кому-то надо быть Сталиным.
Я опять улыбнулся и добавил к своей приписке: «Абакумов! Два задания. Лёгкое: двойников разогнать. Невозможное: найди себе хоть одного, кто тоже выглядел бы глупее тебя!»
Под этой докладной оказалось письмо из Америки. От писателя с нахальными взглядами. Я с ним встречался. И обещал письменно ответить на вопросы для его книги. Которую он писал сразу для современников и потомства.
Вопросов было два. Первый — сложный. У вас, мол, в августе появилась атомная бомба. Будет ли теперь война?
Второй тоже был сложный. Правда ли, что в годы «великого перелома» погиб миллион человек?
Я продолжал улыбаться. Не знай я автора, подумал бы, что он провокатор. Но он просто дурак, хотя и еврей. Когда его обрезали, выбросили, наверно, не ту часть, которую обрезали, а главную. К концу беседы он и скрывать перестал, что — дурак. Повёл себя со мной, как с равным.
Правда, это случается не только с евреями: стоит мне с людьми повести себя как с равными — они отвечают тем же! Знакомясь, американец так кривил губы в улыбке и так морщился, словно пожимал мне руку лицом. И разговаривал сперва тихо. А уходя, хлопал по плечу и гоготал.
Написать ему, тем не менее, нужно. Дуракам отвечать полезнее, чем мудрецам. Полезнее не для дураков, правда.
Войны, напишу ему, не будет именно благодаря «перелому». Без которого мы не создали бы бомбу.
А сколько при «переломе» погибло людей, — никто у нас счёта не вёл. Это овец у нас считают по головам — не людей! А человек часто бывает важнее овцы!
Главное же, я — принимая страну — перекличку не проводил: поднимите, мол, руку, кто тут живой.
Жизнь идёт, люди ведут строительство. Совершают перелом. А это сложное дело. Сложные же дела приводят к осложнениям. Хотя человеку свойственно умирать и без них.
Перестаньте жить в прошлом! Но вам это, видимо, выгодно. Жить в прошлом всегда дешевле. И не делайте вида, будто пепел переломного года стучит в ваше сердце…